…Но тут на Максима напала муха, и ему пришлось вступить с ней в борьбу. Муха была мощная, синяя, наглая, она наскакивала, казалось, со всех сторон сразу, она гудела и завывала, словно объясняясь Максиму в любви, она не хотела улетать, она хотела быть здесь, с ним и с его тарелкой, ходить по ним, облизывать их, она была упорна и многословна. Кончилось все тем, что Максим сделал неверное движение, и она обрушилась в пиво.
Аркадий и Борис Стругацкие
По разным соображениям, которые прояснятся позже, я пытался избежать описания главного персонажа этого фрагмента. Тактично обойти его стороной. Я сомневался, тянул, откладывал… Но повествование, как и природа, не терпит пустот. Пузырь ширился, набухал, нарушая структуру и целостность, и стало ясно, что необходимо принять неизбежное.
Персонажа зовут – МАксим, с ударением на первый слог. Я долго не понимал, почему израильтянам кажется, что ударения в русских именах непременно ставятся на первый слог. Они произносят: рОман, а не ромАн, бОрис, а не борИс, и влАдимир, а не так, как надо. Хотя, к примеру, в еврейском имени Дорон – ударение на втором слоге, да и Моисей ударением на первый слог не грешил. Мне в этом смысле повезло, над моим именем не поиздеваешься. Хотя Шмуэлю иногда удается его коверкать. Недюжинные способности – профессор как-никак.
Решив разобраться с ударениями, сделал несколько поисковых запросов и выяснил, что в английских именах, как и в исконно английских словах, ударение почти всегда на первом слоге. Та же участь постигает и иностранные имена. Ветхозаветный ДавИд становится ДЕйвидом, РахИль превращается в РЕйчел, а МоисЕй – в МОузеса. Подобное происходит с французскими именами, с русскими и с большинством других чужеродных слов и имен. А в Израиле просто переняли эту манеру.
Итак, МАксим – диковинное для здешних широт явление. Обитает он во вражеской подсобке при лаборатории. Подсобки у нас две – своя и вражеская. Там – во вражеской – окопался доктор каких-то наук, называющий себя колхозником. “Ян, пойми, я – колхозник!” – многозначительно втолковывает мне МАксим, когда между нами возникают разногласия. Почему это должно служить весомым аргументом в пользу его точки зрения – неясно. Всякий раз как он выдает свое “я колхозник”, мне слышится “я придурок”.
Колхозник кряжист и квадратен лицом. Покатые плечи и бобрик – словно раз-другой топором тяпнули, и ладно. Он и вправду любит разыгрывать из себя сельского дурачка, не в том смысле, как я юморил о здешних кибуцах, а эдакого кондового совкового колхозника. То ли кондовых колхозников в кибуцы не берут, то ли кибуцы оказались недостаточно совковыми для МАксима, и неведомые силы занесли его в Нетивот.
Нетивот – это населенный пункт на границе с сектором Газа, выросший на месте лагеря для африканских репатриантов. В девяностые популяция удвоилось за счет волны обширной эмиграции из бывших советских республик, и Нетивот получил статус города. А потом его подмял под себя раввин по прозвищу “Рентген”, якобы обладающий даром диагностировать заболевания невооруженным глазом.
Первым делом раввин Рентген отгрохал пирамидальную гробницу своего отца, посмертно возведя его в целители и чудотворцы, и этаким нехитрым образом осенил сам себя индуцированной святостью преемника династии праведников-врачевателей. Позже этот прохиндей приплел уж совсем неправдоподобную, зато никак не поддающуюся проверке, байку о деде и прадеде, известных еще в Марокко богоданным знахарским даром, и занялся шарлатанством на полную катушку. Слизал рабочие схемы с чего можно и с чего нельзя, не гнушаясь ни язычеством, ни идолопоклонством, возбраняемыми иудаизмом. Вовсю использовал амулеты, огненные обряды с экстатическими шаманскими плясками, паломничество к той самой отцовской гробнице и тому подобное.
В итоге этих попрыгушек образовалась секта, и раввин Рентген поставил дело на широкую коммерческую ногу. В продажу поступили индульгенции и заказные благословения. Оплата принималась в двух формах: одноразовая – наличкой – и в виде абонементов с подпиской на ежемесячные взносы. Купилась на это, как водится, беднота, наивно спешащая отдать последние гроши за призрак надежды.
Словом, католическая церковь средневековья отдыхает. Общедоступной банковской инфраструктуры тогда не существовало, и сложно было обувать простаков с таким изяществом и блеском. Подсадить неофитов на пожизненные взносы в отсутствие банковского постоянного платежного поручения уж никак бы не удалось.
Однако я снова отвлекся – типаж больно увлекательный. Но МАксима не тревожат ни этот местечковый оракул, ни его манера спекулировать на людском горе и отчаянии. В Нетивоте нашему селянину удалось воссоздать вокруг себя атмосферу застойной совдепии, и он укутался в нее, как в обтерханный, но привычный и родной ватник. Тепло, хорошо, и мухи не кусают. Он и сам – словно муха, попавшая между оконными створками. Муха, которая не понимает, что влипла. Пожужжит, пожужжит и шмяк греться на солнышке. И все прекрасно. Муха довольна, МАксим – тоже. Он иммигрировал на Святую Землю и обрел свой обетованный колхоз.
В общем, какими бы ветрами МАксима ни занесло в Нетивот – почему он там прижился, примерно ясно. Также ясно, что он этим фактом гордится. И гордится до такой степени, что над его рабочим столом красуется латунная табличка с выгравированной надписью “NASA18 Netivot”. Но зачем, будучи доктором наук, он мотается в Хайфу (через всю страну!) ради плохонькой должности инженера лаборатории? Непонятно. И уж совсем непонятно, отчего любой разговор никак не может обойтись без упоминания этого местечка. МАксим приплетает Нетивот ко всему, чему ни попадя, а в спорах пользуется им, как последним аргументом. Хотя и начинать он норовит именно со своего ненаглядного Нетивота.
Это было бы забавно, если бы колхозника постоянно не обуревали грандиозные идеи в духе полетов на Альфа Центавру. Безнадежно утопические даже на фоне присущего научной среде прожектерства. Его идеи примечательны тем, что они не только никому не нужны, но и практически невыполнимы. Кроме того, МАксим не умеет думать внутри своей головы. Единственный модус его мышления – выплескивать неоформленные фантазии и затевать по их поводу нескончаемые споры, в которых будто бы должна рождаться истина. Однако МАксиму все никак не удается разродиться. Зато схватки шумны и болезненны не только для него самого, но и для окружающих.
Шмуэль, не первый год знакомый с этим явлением, прозванным “НАСА Нетивот”, выслушивать колхозника напрямую не готов. И мы – аспиранты – служим мембраной между профессором и полоумным МАксимом. Только когда МАксиму удается пробиться через нас, его идеи достигают Шмуэля. Поэтому колхозник ежедневно и неустанно штурмует нашу комнату. Малейшая брешь в обороне – и пиши пропало. Начинается НАСА Нетивот.
В этом смысле я попал больше остальных. Не подозревая, во что ввязываюсь, я поначалу приветствовал его обращения за мелкими техническими советами. От меня не убудет, всегда рад. Но вскоре эти просьбы переросли в назойливые домогательства. Их учащающаяся периодичность, помноженная на свойственную МАксиму многословность – шутки-прибаутки вперемешку с рецептами напитков из чайных грибов, каш из топоров и, естественно, непременных саг про Нетивот – вскоре приобрели устрашающие масштабы.
Сегодня МАксим подстерегает меня на каждом шагу. Стоит встать со стула или лишь оторваться от экрана, и он тут как тут:
– Минуточку-минуточку, только глянь.
– МАксим, я работаю, – вздыхаю я.
– Ну пожалуйста. Ну, на секундочку, – канючить он способен часами и без тени смущения. – Тебе что, жалко?
Мне-то не жалко… Тем более, на этот раз часть его планов на удивление выполнима. Надо только сменить подход, о чем я и втолковываю колхознику не первую неделю. Втолковывать-то втолковываю, но не могу же я между делом на коленке навалять его проект. Могу только подсказать. Но нет. МАксим новшеств не приемлет и заявляет, что докажет мою неправоту и сделает по-своему.
Казалось бы, на этом он должен был от меня отстать и, уединившись, “бороться и искать, найти и не сдаваться…” и все вот это. Но снова – нет. Теперь МАксим дергает меня еще чаще. Он непрерывно отирается у порога нашей подсобки; стоит на мгновение отвлечься, МАксим выскакивает из засады и набрасывается с вопросами, добиваясь, чтобы я опроверг сам себя, и все-таки нашел решение именно его способом.
Вчерашним вечером я решил предпринять очередную попытку найти с ним общий язык. Несмотря на разгар осени, утро выдалось знойное и солнечное, мы устроились на скамейке в тени, и я еще раз объяснил свою позицию. Мол, либо давай по-моему, и я подскажу и помогу, либо делай как знаешь, но тогда не спрашивай: “Каким образом?” Я считаю, что никаким. Я считаю, что так ничего не выйдет.
– Ой, да что ты, дядька! – он, хитрец, никогда не перечит. Всегда соглашается, а потом делает по-своему. – Я ж своим убогим умишком так понял… Знаешь, как у нас говорят… – “у нас” – это, должно быть, у МАксима в колхозе. Излагать по существу – не дурачась и не паясничая, он генетически неспособен.
И пошло-поехало…
Я стоически вытерпел с полчаса деревенского фольклора, и мы, кажется, договорились. Я даже немного гордился своевременным решением и собственной выдержкой во время этой беседы. Еще мне вспомнилось, что, прочитав мой первый роман, МАксим всячески его расхваливал, но признался, что очень бы не хотел стать героем следующей книги. Я заверил его, что опасаться нечего, поскольку я коллекционирую особо колоритных персонажей, а он выглядит вполне адекватным и вменяемым. И вроде же это было не так давно, однако с тех пор он только и делает, что напрашивается. Хоть сейчас садись и пиши. И название готово. Можно прям так и озаглавить – “НАСА Нетивот”.
Во второй половине дня я направляюсь готовить кофе. У двери караулит МАксим:
– Ян, глянь, у меня тут эдакая штукенция…
– МАксим, мы же договорились.
– Да-да. Не-е-е, конечно-конечно, это совсем, ну совсем другое, – бормочет МАксим и бочком-бочком тащит меня в свою комнату.
Тыча в монитор, он что-то втолковывает, поминутно съезжая на треп о том о сем и, естественно, о Нетивоте. Все извилины в голове колхозника пролегают через этот сакральный пункт, но спустя минут двадцать до меня доходит, что мы уже снова на полпути на ту же Альфа Центавру.
– Бля, Макс, – простонал я, – сколько можно…
– Ян! – колхозник вскакивает, даже как-то преображаясь.
– МАксим, мы же дого…
– Как ты смеешь! Здесь Дамы!!!
– Дамы? Какие Дамы? Мы же утром договорились, что ты больше не…
– Дамы! – МАксим указывает в коридор на студентку – ту самую, которую мне сватал Тревожный Магистрант. Точнее, требовал “выебать”. – Дамы! Понимаешь? Дамы! А ты материшься!
– При чем тут Дамы?
Но праведный гнев неотвратим. “Кипит наш разум возмущенный и в смертный бой вести готов!” Колхозник упивается монументальной речью о предосудительности использования ненормативной лексики при женщинах.
– Понимаешь ли, в современных реалиях, – дав ему спустить пар, осторожно вворачиваю я, – утверждения, что при,.. как ты выражаешься, Дамах что-то там нельзя – это гендерный шовинизм.
Но куда там, настольная книга этого пятидесятилетнего валенка – Хроники Амбера19. А в Амбере, как и в его колхозе, об эмансипации и слыхом не слыхивали. Тем более, он уже оседлал любимого конька и, сидючи на нем, становится напрочь невменяем.
– МАксим, она же израильтянка! – я хватаюсь за голову. – Она не понимает по-русски…
– Это не имеет решительно никакого значения! Русский мат в XXI веке знают все!
Обезоружив меня этой сентенцией, МАксим пришпоривает белого скакуна борьбы за женскую непорочность и разражается новой обличительной тирадой. Он стоит в дверях, загораживая выход и прикрывая своей грудью честь амберских Дам от моих грязных посягательств.
– Что это?! – внезапно взвывает МАксим, тыча пальцем в меня.
Уже не зная, за что хвататься, я раскачиваюсь в такт его причитаниям, обняв себя за плечи.
– У тебя живот видно!!!
Смотрю – действительно, футболка задралась, обнажив полоску живота.
– МАксим, ты чего?
– Чего?! – взрывается МАксим. – Здесь Дамы! Понимаешь?! Дамы!!! Посмотри на себя, как ты стоишь! Как выражаешься!
На это аргументов у меня уже не находится. С высот, собственно, чего именно он меня воспитывает? С высот величия заслуженного рыцаря Амбера? Или ударника сельскохозяйственного труда?
Тем временем МАксим продолжал истошно вскрикивать, все больше заводясь и багровея от благородного негодования.
– Ох, как ты достал… – наконец, не выдержал я. – Тебе не стыдно постоянно клянчить? Постоянно выцыганивать подсказки?
От резкой смены тона лицо колхозника расплылось в придурковатой улыбке.
– Мало того, что я делаю за тебя твою работу, ты еще мне морали читаешь?! – лишь сорвавшись на крик, я осознал, насколько он доконал меня за последние недели. – Хватит меня лечить! Тебе что-то нужно – валяй к Шмуэлю. И когда он выделит мне время, я готов хоть с ложечки тебя кормить. И вообще, реши, наконец: либо ты рыцарь Ланселот, либо – колхозник, а то я уже не понимаю, как с тобой разговаривать!
Тут мне стало совсем противно. Я остановился. Хотел было еще пройтись на тему совковых моральных ценностей, в которых он себя законсервировал, но, кажется, было уже достаточно. Я плечом оттеснил МАксима и вышел.
Не знаю, что именно из сказанного пробилось сквозь каменистую почву его сознания, но на следующий день МАксим объявил мне бойкот и стал готовиться к масштабным военным действиям. Фортификационные работы начались с раннего утра. МАксим произвел рекогносцировку местности, безошибочно определил наиболее уязвимый сектор обороны и перегородил вход в свою подсобку большим столом. И впрямь, не стану же я ломиться туда сквозь стены. Обезопасившись от лобового штурма, он усилил тумбой первую линию укреплений и передислоцировал офисный стул, так, чтобы с него лучше просматривался коридор. Затем развернул массивный шкаф и прибил подальше от чужих глаз доску для заметок.
Забаррикадировавшись, МАксим стал любовно перевешивать табличку с гравировкой NASA Netivot. К моему приходу колхозник сидел на корточках, спрятавшись за своим столом. Так, судя по фильмам, можно сидеть на зоне, можно – в окопе, или в лесу у костра с видавшей виды эмалированной кружкой… ну, или, что само собой напрашивалось, в кустах по нужде. И уж никак не на факультете с чашкой, на которой красуется эмблема Техниона. Тем более, что могут подумать Дамы?!
– МАксим, че ты тут раскорячился? – заржал я. – Как же Дамы?
Колхозник состроил геморроидальную гримасу и пробубнил нечто неразборчивое. Одернув себя (и так вчера наговорил лишнего), я поспешил в свою комнату и взялся за этот фрагмент. Сколько можно держать на пороге персонажа, который так и бьется головой в двери? Правда, с названием надо что-то делать. “НАСА Нетивот” – вполне подходит, но к чему подливать масло в огонь? Воинственно настроенный колхозник может догадаться, заметив на экране родное словосочетание.
Повертев в уме варианты, попробовал обрезать каждое из слов. Глянул, несколько раз перечитал. НАС Нет. Нас нет.
Как ни крути, обойти вопрос обрезания в истории о жизни в Израиле довольно сложно.
Обрезание в иудаизме называется “брит мила” и символизирует союз человека с Богом. Правда, я так и не понял, что именно является залогом союза – сама крайняя плоть или ее усекновение. “Что их Бог намерен делать с этим кусочком меня?” – вероятно, думал я, когда близился мой черед вступать в этот чудный и чудной союз. “Ишь на что позарился, зачем он ему?”
Как не странно,.. (или, наоборот, странно – затрудняюсь определиться) …в поисках ответа на подобные вопросы написаны тонны макулатуры. К примеру, я только что вычитал: дескать, Творец хотел, чтобы этот “последний штрих” – доведение тела до совершенства – осуществлялся самим человеком. И это, братья по несчастью, учит нас тому, что духовное развитие может и должно достигаться только личным усилием.
С “последним штрихом” было решено не затягивать. Вскоре после репатриации родители туманно объяснили, что, когда меня призовут в израильскую армию, “штрих” может оказаться чрезвычайно критичным. “Ну, и израильские женщины…” – еще более смутно намекали они. Связи с женщинами вообще, а тем паче – с израильскими, я тогда воображал довольно абстрактно. А представить, что же такое собирается делать со мной израильская армия, и вовсе не мог. Неужто заставят письками меряться? Но перечить такой коалиции, как родители, армия, плюс все израильские женщины, в двенадцать лет было сложно.
Придание моему телу окончательного совершенства состоялось не в больнице, а в каком-то подозрительном религиозном заведении. Совершал это священнодейство не хирург, а моэль. Так называется человек, уполномоченный Раввинатом20 и, предположительно, имеющий специальную медицинскую подготовку. Замечательная, должно быть, профессия – ежедневно с Божьей помощью оттяпывать у десятка-другого еврейских мальчиков.
Совершенствоваться нас потащили втроем – меня, моего брата и нашего двоюродного брата. Их семья приехала вместе с нами, и жили мы пока в одной тесной квартире. Не помню, кто шел первым, но мне выпало быть последним в очереди на экзекуцию. К ее началу я уже успел насмотреться на них обоих и наслушаться сперва впечатлений, а потом и стонов, когда стал отходить местный наркоз.
Помимо моэля, в комнате обнаружились еще два каких-то хмыря. Это показалось мне перебором. И без того страшно, а тут еще три дядьки на одного… или как бы это… на один мой и так съежившийся от ужаса интимный орган.
Положили на кушетку, вкололи обезболивающее и предупредительно отгородили верхнюю часть меня (с глазами и ушами) от предстоящего кошмара декоративной занавеской. Крайне гуманно и деликатно, вот только левая стена почему-то была полностью зеркальной. В зеркале я, конечно, не видел самого органа и что они там с ним вытворяют, зато кровь, которой эта троица измазалась почти по локти, разглядел сразу и крайне отчетливо.
В глазах плывет. Крови неправдоподобно много. Оторваться от зеркала никак невозможно. И вдруг звонит телефон. Моэль сдирает одну перчатку, хватает трубку и принимается метаться туда-сюда, поминутно взмахивая окровавленной рукой и гортанно каркая на непонятном мне иврите. Двое помощников мгновенно теряют ко мне интерес, ретируются к окну и начинают о чем-то спорить, выразительно жестикулируя.
Анестезия понемногу отходит, зеркало тоже тут как тут – никуда не делось. А жизнь идет своим чередом. Моэль энергично втирает что-то телефонной трубке, те двое точат лясы у окна, и в отражении по белым простыням расплываются багровые пятна. Проснувшаяся боль нарастает и становится все острее.
Спустя мучительно долгий промежуток времени, телефонные терки были целиком и полностью перетерты, лясы всесторонне отточены, и только тогда меня наконец-таки дорезали. И началась самая восхитительная часть кордебалета. Как нас в таком состоянии доставили домой, уже не помню. Зато ясно вижу, как мы все трое дней десять шатались по квартире в юбках.
Ни трусы, ни штаны мы надеть не могли. Выйти куда-либо – и подавно, тем более в юбках. Ковыляли как пингвины, переваливаясь на широко расставленных ногах. Было довольно больно, но дико смешно. А смеяться, оказалось, гораздо больнее, чем ходить. И, если ходить можно было по минимуму, то не смеяться не удавалось никак. Словом, насыщенное времяпрепровождение.
Две недели спустя я смог кое-как напялить брюки и вернулся в школу изучения иврита. Прихрамывая, плетусь по коридору, тихо постанываю, а пацаны в смежном переходе гоняют в футбол. Заглядываться на них мне недосуг, каждый шаг – пируэт эквилибристики – требует осторожности и концентрации. И тут кто-то особо талантливый и меткий со всей дури засандаливает мне мячом между ног.
Мда… Здесь как бы описывать нечего. Часа полтора я, скорчившись, валялся на полу и вряд ли когда-либо забуду это переживание.
Так я и вступил в союз с Богом, в которого не верил и не верю. Зато мое тело обрело окончательное совершенство, в чем, как и предрекали мои прозорливые родители, имели удовольствие убедиться и израильская армия, и немало прекрасных женщин.
Раз уж мы затронули увлекательную тему гениталий, о которых не принято говорить в открытую, но которые так или иначе подразумеваются под изрядной долей человеческих интеракций, расскажу еще одну историю.
Мой прежний научный руководитель – в магистратуре, как и профессор Басад, гонял подопечных и в хвост и в гриву и тоже был горазд на придурь. Но в своем особенном роде. Звали его Пинхас Цви Ван Виссер де Финкельштойценберг. Цви и Пинхас – это два имени, а все остальное, видите ли, фамилия.
У еврейских имен, как правило, есть значения. В значение основного имени – Пинхас – мы вникать не станем, а то получится перебор, тем более что никто его так на самом деле не называл. Звали либо официально – профессор Ван Виссер де Финкельштойценберг, или нечто в этом роде – как у кого получалось, либо по-свойски – Пини.
Дословно “пини” переводится как “моя писька”… даже в какой-то уменьшительно-ласкательной форме: моя пиписька. О чем я, собственно, никогда не задумывался, пока мой друг Дорон не выказал недоумение этой наитупейшей форме сокращения имени Пинхас.
Тогда я вспомнил, как мой научный руководитель рассказывал, что в Штатах, где он учился в аспирантуре, его трудное для американского уха имя “Пинхас” постоянно путали с названием собачьей породы “пинчер”. И он решил сократиться до Пини. То есть называться собачонкой за рубежом ему казалось несолидным, а пиписькой на родине – вполне приемлемым.
Эту историю я услышал при еще более забавных обстоятельствах. Пини имел обыкновение в часы досуга вызывать меня к себе в качестве придворного шута. Происходило это так: он звонил после обеда и спрашивал, не занят ли я. Я шел, так сказать, на десерт. В ответ “десерт” мычал нечто маловразумительное о том, что он, конечно, занят кипучей исследовательской деятельностью, но для нашего светила науки время завсегда найдется.
– Прекрасно, – резюмировал Пини, – дуй ко мне в кабинет.
В кабинете, с видом римского патриция, Светило принималось блистать незаурядной эрудицией, затевая пространные рассуждения на совершенно непредсказуемые темы: восточноевропейское кино, русская поэзия XIX века, культурное влияние римской империи на какие-то племена, экспедиция обедневшего идальго и разбойника с большой дороги Кортеса к ацтекам… все не упомнишь. Можно сказать, мой профессор развил во мне талант поддерживать разговоры на любые темы, не важно, знаком ли я с их предметом или нет. Впрочем, собеседник ему не требовался, требовался – благодарный слушатель.
Еще Светило обожало делать телефонные звонки в моем присутствии:
– Говорит профессор Пинхас Ван Виссер де Финкельштойценберг с факультета программной инженерии и компьютерной техники Техниона – технологического института Израиля, – выдавал он какой-нибудь несчастной секретарше, кидая на меня победоносный взгляд. После многозначительной паузы объявлялось, что он к тому же лауреат чего-то такого, что я уже не помню, и почетный член еще чего-то, чего именно – я и тогда не разобрал.
Все телефонные разговоры (так и подмывает добавить: сей августейшей особы) неизменно начинались с оглашения полного титула и перечня регалий, будто одной его чванливой фамилии было мало. Я почтительно склонял голову, не находя слов от восхищения. Хотя, вероятно, следовало восторженно визжать. Нахваставшись регалиями, профессор Ван Виссер де Финкельштойценберг с головокружительной высоты своего превосходства втолковывал и без того запуганной женщине на другом конце провода who is who, and who is not21.
Так вот, вернемся к обстоятельствам, при которых я узнал, как мой научный руководитель стал пиписькой. Профессор Ван Виссер и так далее сходил на сеанс… (держитесь крепче!) …сеанс гадания по Каббале. Тут я впал в ступор. Сходил, значит, он к гадалке, и та поведала, что его проблемы гнездятся в имени. Потому, мол, что он решил называться не тем именем. Тут, несмотря на ступор, необходимо пояснение о двух именах у ашкеназских евреев: в США, в Канаде, в Австралии и в еще некоторых западных странах при рождении даются два имени – основное, которым, как правило, человек представляется окружающим, и второе, являющееся данью традиции, и которое никто не употребляет.
Оказалось, что мой руководитель при рождении был наречен Цви, то есть горный олень… или козел… не уверен, как точнее перевести. А Пинхас – его второе имя. Однако называться Оленем ему не нравилось, и он еще с детства решил представляться Пинхас.
Не что иное, как отречение от исконного имени, по словам гадалки, и предрешило роковой излом его судьбы. Тектонические плиты его кармы принялись сползать куда-то не туда и все пошло наперекосяк. А потом его еще… сглазили. Я чуть не застонал в голос. Его сглазили, и то ли на него самого, то ли на его имя навели порчу. Происходящее уже выходило за рамки моего понимания. Он так подробно втолковывал мне эту чушь, что я окончательно запутался. Да и перевод – “горный олень”… или “козел” (я так и не определился) – мешал должным образом сосредоточиться и осмыслить его трагедию во всей ее тотальности.
Мой друг Дорон, выслушав красочный пересказ Пининых злоключений, сперва не мог поверить, что профессор ведущего технологического института страны способен поддаваться мистическим суевериям. И забыться до такой степени, чтобы откровенничать с аспирантами о своих антинаучных предрассудках.
Отсмеявшись, Дорон резонно заметил, что вовсе не обязательно ходить к гадалке, чтобы осознать, что именоваться пиписькой – не самая лучшая идея. Ан нет, Пини дожил до пятидесяти с чем-то лет, сделался доктором наук, отвоевал свое место под скупым солнцем институтской экосистемы, но так и не допер, что что-то неладно. И только ворожба вкупе с Каббалой открыли ему глаза. Хотя, казалось бы, довольно лишь толики здравого смысла.
Как бы то ни было, для снятия порчи и исправления кармического перекоса моему научному руководителю было необходимо срочно превратиться из Пини обратно в Цви. И поскорее добиться от окружающих, чтобы его прекратили называть Пиписькой и стали называть Оленем.
Насколько я могу судить, реставрация кармического баланса не увенчалась особым успехом, хотя минуло уже лет десять. Во всяком случае, с тех пор он не стал менее мстителен и злопамятен. Повстречав меня год назад в Технионе, когда я искал научного руководителя для аспирантуры, Пини принялся уламывать вернуться к нему. А узнав, что я выбрал не его, а профессора Басада, накатал длиннющее письмо декану нового факультета. Суть этого эпистолярного опуса сводилась к тому, что я по всем критериям не подхожу на роль аспиранта, и уж тем более – доктора. И даже рассмотрение моей кандидатуры – ужаснейшая ошибка.
Отбросив эмоциональный аспект, налицо внутреннее противоречие. Казалось бы, зачем столь усердно заманивать меня к себе, раз я ни на что не годен? Однако если допустить, что попытки логически трактовать поступки моего бывшего научного руководителя еще не дискредитированы окончательно, остается единственный возможный вывод: если уж кто-то и был способен сделать из меня доктора, то лишь он один – Светило науки – профессор Ван Виссер де Финкельштойценберг.
Так или иначе, выслушав душещипательные каббалистические откровения и ни разу не заржав и даже не захихикав, я пообещал впредь называть его Цви. Но не смог, как ни старался. За именем всплывала вся предыстория, и становилось слишком смешно. Зато Светило от своего так и не отступилось, и все-таки припрягло оленя к полному имени. Но чтобы на фоне титулов и регалий должным образом прочувствовать эту тонкую разницу, необходимо быть истинным ценителем. Вслушайтесь в чарующую мелодию этих звуков:
– Говорит профессор Цви Пинхас Ван Виссер де Финкельштойценберг с факультета программной инженерии и компьютерной техники Техниона – технологического института Израиля, – отныне триумфально возвещало Светило науки в безропотную телефонную трубку.
И лишь затем – лауреат, почетный член и прочая галиматья.22