Возражать не имело смысла. Но я, конечно, возразил.
Сергей Довлатов
Иногда – совсем нечасто и сравнительно ненадолго – Шмуэль любит тешить себя мыслью, что он настоящий ученый и занимается настоящей наукой с двух больших букв “Н”. За пару дней до Нового года он набрасывается на меня в коридоре и принимается втолковывать, что нужно мыслить широко, метить высоко и стремиться далеко.
– Я хочу, чтобы перед твоим взором маячила Нобелевская премия! – воодушевляется он от звука собственного голоса, раскатисто реверберирующего в замкнутом пространстве.
Я киваю, прикидывая, что очередная придурь рассосется за день-другой, и возвращаюсь к своим делам. А потом вспоминаю… Не знаю, почему я дал слабину. Возможно, тому виной предпраздничное настроение… да и наночастицы уже порядком осточертели.
У меня есть некая идея, придуманная еще лет пятнадцать назад и связанная с применением искусственного интеллекта в медицинской диагностике. Для меня одного такой проект всегда был чрезмерно масштабным. Если взяться всерьез, надо уйти в него с головой на много-много лет. А я слишком ценю личную свободу, чтобы ввязываться во что-либо на длительный срок. Но на фоне наночастиц и под эгидой Техниона перспектива воплощать свои собственные идеи показалась гораздо более привлекательной.
– Прекрасно! Брось все и ваяй! – оживился Шмуэль, пребывавший в послеобеденном благостном разжижении рассудка, когда я заглянул к нему на следующий день. – Бери неделю на подготовку. Но смотри, я хочу настоящую презентацию. Обзор научной литературы, детальный анализ и долгосрочный план! Как на конференции!
Днями и ночами напролет, включая выходные, я “ваял”. Начитался интереснейших вещей, углубил и расширил первоначальную концепцию, и спустя неделю я снова у Шмуэля. Как бы невзначай, но на самом деле в расчете набить цену, упоминаю, что, несмотря на праздники, все готово, и получилось даже гораздо лучше, чем…
– Ты празднуешь Рождество?! – на полуслове прерывает меня профессор Басад.
– Рождество? Я праздновал Новый год.
– Новый год у нас осенью!33 Что ты такое несешь? Как можно праздновать Рождество Христово?!
Я пытаюсь что-то ответить, но тщетно. Закусив удила, он уже втолковывает мне, кто такой Иисус Христос с древне-иудейской точки зрения. Все вполне предсказуемо, одним словом – шлимазл. Но ограничиться одним-единственным словом Шмуэль не способен. Он фанатично аргументирует, что-то цитирует и, несмотря на то что я давно молчу, ведет себя так, будто у нас бурный теологический диспут. Когда напор напыщенной несусветицы начинает идти на убыль и, кажется, вот-вот иссякнет, профессор Басад ни с того ни с сего брякает:
– А ведь это не евреи! Не евреи его распяли, а итальянцы! – И принимается яростно доказывать этот крайне оригинально сформулированный тезис.
У нас во всем виноваты итальянцы. И я. Заподозрить меня в распятии Христа у Шмуэля фантазии пока не хватает, поэтому – итальянцы. Эти проклятые итальянцы, имеющие, кстати, весьма косвенное отношение к древним римлянам, продали ему микроволновой генератор, который прибыл с опозданием и в котором не функционирует система охлаждения.
Впоследствии окажется, что мы просто не доперли открыть предохранительные клапаны на воздухозаборных отверстиях, но до той поры итальянцы продолжат быть повинны во всех смертных грехах. Затем обвинения будут сняты, однако довольно скоро выяснится, что профессор Басад заказал систему, не вполне пригодную для наших нужд. Я вернусь к старой доброй микроволновке, а итальянцы вновь впадут в немилость.
– Шмуэль, поймите, Новый год – это праздник моего детства, – осторожно произношу я, дождавшись окончания его околесицы. – Это то немногое, что связывает с местом, где я родился. Новогодняя ночь, елка…
– Ты еврей или христианин? – профессор Басад ставит вопрос каким-то уж совсем неуместным ребром.
– Кхм… – я растягиваю паузу, в надежде, что он одумается. – Я атеист. В том смысле, который вы имеете в виду, мне сложно… Да и Новый год… он, собственно, светский праздник… Он не особо связан с религией.
– Ты еврей или не еврей?! – выпаливает он, срываясь на крик.
Настолько хамских выходок я не припомню со времен ухода из школы Зив.
– Я не мыслю в таких категориях.
– Признавайся, ты еврей или не еврей?! – Шмуэль впивается в меня немигающим взглядом, а его лицо приобретает кумачово-красный оттенок.
– Между прочим, “Кто не с нами, тот против нас” – лозунг самого Иисуса Христа, – не удержавшись, процедил я сквозь зубы.
– Что?!
– Ничего, продолжайте, пожалуйста.
Когда я поделился этой историей с моим другом Дороном, он съязвил, что надо было расстегнуть ширинку и наглядно продемонстрировать Шмуэлю мое безупречное “еврейство”. Но в тот момент мне было ничуть не смешно. После того как приступ охоты на ведьм миновал, Шмуэль приподнял кипу, огладил волосы и, пристроив ее на место, разрешил мне, наконец, взяться за презентацию.
Первый слайд – заголовок с картинкой – проходит без сучка без задоринки, на втором – введение – профессор Басад бесцеремонно прерывает меня заявлением, что слово “disease”34 написано с ошибкой.
– Спасибо, я исправлю.
– Нет, ты должен изначально писать грамотно!
Я согласно склоняю голову.
– Запомни, когда представляешь идеи на конференции, или инвесторам, или… – он останавливается, но не придумав дополнительного примера продолжает с того же места: – …все, включая оформление, картинки, графику, описания, способ подачи материала, обязано быть безупречно. Презентация – это лицо твоей идеи. Витрина, ее дизайн и содержание, по которым судят…
“Графический дизайнер, чьи работы получают наибольшее количество просмотров, это тот, кто оформляет узор туалетной бумаги” – ни к селу ни к городу высвечивается у меня в мозгу, пока он долдонит банальные истины. Пожалуй, это и спасает нашу встречу.
– Вы правы, – справившись с раздражением, я несколько раз вдумчиво киваю. – Прошу вас, давайте продолжим.
– Нет, не продолжим. Это крайне важно.
– Шмуэль, я все уяснил. У меня дислексия. Я всю жизнь пишу с ошибками.
– Мои аспиранты пишут грамотно. И тебя я тоже приучу. А уж когда ты защитишься, дислексии у тебя точно не будет!
И так он утюжит меня на тему грамматики где-то с полчаса. Гротескность этой проповеди пикантно оттеняет тот факт, что профессор Басад вот уже семь месяцев никак не удосужится научиться правильно писать мое короткое и, казалось бы, простое имя ни на одном из языков. Хотя можно было бы сделать над собой усилие, если не из соображений столь чтимой им грамматики, то из элементарной вежливости. Постоянно видит его в электронных письмах и документах, и все равно продолжает карябать мое имя по-своему и на английском, и на иврите.
А еще он недавно отколол такую штуку: недели две мы готовили документы для гранта от Ассоциации “войны” с раком. (Это дословный перевод с иврита – тут говорят не “по борьбе”, а “войны”.) Целыми днями мы вылизывали там все, вплоть до знаков препинания. Но тут надвинулась его священная суббота, и профессор Басад просто взял текущую версию с остаточными ляпами, присобачил к электронному письму и озаглавил его “Ассоциации войны” – без всяких там “с раком”. Приписать в верхнем углу “басад” он, естественно, не забыл, зато следующая строчка выглядела так: “Уважаемая коллегия Ассоциации Войны!” Слово “рак” в письме ни разу упоминалось, зато войны было хоть отбавляй. Как несложно догадаться, грант от них мы не получили.35
…Закончив наставление о первостепенной важности правописания, он как-то обмяк, потер воспаленные веки и милостиво позволил мне возобновить презентацию. На третьем слайде профессор Басад первый раз зевнул и стал клевать носом. На пятом – прикрыл глаза, свесил голову на бок и разве что не захрапел.
– Шмуэль,.. вижу, вы устали. Может, вернемся к этому в следующий раз?
Он встрепенулся, недовольно нахохлился и велел продолжать. Я говорю и на него поглядываю, а он снова сник и уже посапывает. Я беззвучно выматерился. Вхолостую прокрутил на экране элегантные и емкие слайды, над формулировками и оформлением которых трудился не покладая рук и почти не спал последние дни, свернул презентацию и закрыл лэптоп. Еще раз обвел его долгим ненавидящим взглядом, поднялся и направился к двери.
– Ты куда?!
Я обернулся, стискивая зубы.
– Все это очень… кхм… занимательно, но никак не относится к твоей диссертации, – заявил он, поправляя кипу и ощупывая лоб и бороду, словно они могли поменяться местами, пока он спал. – Что ты ходишь вокруг да около?! Где результаты? Ты вообще сделал хоть что-то из намеченного на неделю?!
– Но вы же велели отложить все в сторону…
– Есть план диссертации, в нем все четко указано. Порядок, очередность, сроки. Ты его подписал и теперь обязан исполнять. Остальное – идеи, мечты – это прекрасно, но в свободное время и только после согласования со мной. Почему мне приходится разжевывать элементарные вещи? Ты аспирант или Дон Кихот?!
После таких эскапад в моей голове всю ночь крутится бетономешалка, а наутро я встаю с совершенно зацементированными мозгами. Если есть возможность не идти на факультет, я весь день целенаправленно отсыпаюсь. Хоть урывками, хоть как угодно. Мне необходимо проложить между текущим моментом и минувшими событиями как можно больше ватных прослоек сна.
Долгое время я не решался приступить к описанию Редактора и наших взаимоотношений. С одной стороны, надо, чтобы вышло едко и иронично, с другой, – чтобы Редактор, полюбовавшись на эти художества, не послал меня вместе с новым романом куда подальше. А с третьей, я уже рассовал по тексту отсылки к этому фрагменту, так что отступать некуда. Придется как-то выкручиваться.
Итак, прочитав мой первый роман, Господин Редактор прежде всего заявил, что это не роман. А повесть. “Потому что роман – это эпическое произведение, где много сюжетных линий. А у тебя линия одна, и поэтому – повесть, а будь объем поменьше, и вовсе был бы рассказ”. Отстаивать “эпичность” я как-то не решился, зато попробовал возразить, что, следуя его логике, романов, написанных от первого лица, вообще существовать не может.
Это не произвело на Господина Редактора особого впечатления, он снисходительно глянул на меня, как мэтр на дилетанта, и продолжил: “Рассуждения на отвлеченные темы надо сократить, а лучше совсем убрать”. И припечатал: “Потому что они не содержат никакого смысла”. Затем немного смягчился и прибавил, что они в принципе могли бы быть интересны, но там – в “неромане” – просто ни к селу ни к городу.
В довершение разгрома меня как несостоятельного автора, Господин Редактор присовокупил, что наличие эпиграфов у глав… Я там кропотливо подбирал к каждой из двадцати с чем-то глав по эпиграфу. Порой месяцами. Так вот, наличие эпиграфов низводит текст до уровня школьного сочинения, заключил он. Потом спохватился и добавил, что, собственно, и то, как текст разбит на главы оставляет желать лучшего, и мои главы фактически не главы, а невесть что.
“Неглавы” в “неромане”… само собой сложилось у меня в голове, эхом заметалось и притихло, затаилось.
Пока я переваривал услышанное, начался разнос мировоззрения главного героя и его морального облика. “Он какой-то… не от мира сего, – поставил диагноз Господин Редактор. – Посторонний человек. Камю”. Остальным персонажам тоже досталось на орехи. Тех, кого я замышлял интересными, казались ему банальными и инфантильными, а те, чье поведение высмеивалось как неадекватное, ему импонировали. Тогда я еще не подозревал, что текст можно трактовать не просто по-разному, но и с точностью до наоборот, и искренне недоумевал, как Редактор ухитрился увидеть все в таком ракурсе.
Дальше последовали ожидаемые упреки в использовании ненормативной лексики и частом упоминании наркотиков – то есть в нарушении сразу двух табу русской литературы. Я без особой надежды заметил, что никто, собственно, и не претендует на эталон добродетели, а касательно трезвого образа жизни – в русской прозе за редкими исключениями каждые десять, если не пять, страниц либо бухают, либо похмеляются.
Словом, не нравилось этому кренделю абсолютно все. Так продолжалось довольно долго, и не то чтоб я был категорически не согласен, или думал, что тотальное охаивание доставляет Господину Редактору удовольствие, но в совокупности это переходило некую критическую массу.
Обрушив шквал язвительных замечаний, Господин Редактор огорошил меня заявлением, что автомобиль Челленджер (есть там такой сквозной образ) не может быть того года выпуска, который указан в рукописи. Так как (и он это проверил) в то время производство этой модели было приостановлено. “У-у… въедливый” – подумал я и тут же перепугался, вспомнив, что эта дата с чем-то связана, а то – перекликается еще с чем-то… и какая жуткая карусель изменений завертится, если и вправду окажется… Впрочем, суть не в этой конкретной дате. Признаюсь, сперва я панически шарахался любой мельчайшей правки или комментария. Однако вернемся к Редактору. Такое внимание к деталям приятно удивляло, особенно если учесть, что с текстом страниц в четыреста он ознакомился всего за два вечера.
Ах, да… я так и не пояснил, почему прозвал его Господином Редактором. Поначалу он держался с подчеркнутой степенностью и даже с несколько напускным высокомерием. Стремление к точности в деталях и разносторонность критики – впечатляли, а заносчивость – совсем нет. Такая манера держаться вызывала улыбку. В силу долгого проживания в Израиле я даже склонен над ней подтрунивать. Тут принято вести себя раскованно и неформально, что, на мой вкус, подчас переходит в чрезмерное – и потому назойливое – панибратство. К людям, безотносительно к разнице в общественном положении или в возрасте обращаются запросто – на “ты” и по имени. Отчеств нет. А во множественном числе человека могут назвать, разве что если у него раздвоение личности.
Хотя, возвращаясь к степенности, у меня самого есть в чем-то схожая с Господином Редактором манера задаваться, рисоваться и не к месту надувать щеки. И наверняка, со стороны я порой смешон. Сознавая наличие такой черты характера (и это военная хитрость, о которой никто не должен узнать), я скрашиваю ее самоиронией. Там-сям, не без расчета, подшучиваю над своими замашками. Тут два стратегических преимущества: во-первых, я лишаю окружающих возможности надо мной потешаться, а во-вторых, сбиваю их с толку противоречивыми выпадами и всяческими выкрутасами. Венечка Ерофеев утверждал, что самый большой грех по отношению к ближнему – говорить ему то, что он поймет с первого раза. И Ерофеев, несомненно, прав.
Однако мы не о Венечке, а о Господине Редакторе. Впоследствии Редактор бросил манеру важничать, и общение стало более непринужденным. Но я и по сей день его так иногда называю. Тем паче, что Господин Редактор не возражает. Я даже подозреваю… (только учтите – это тоже большой-большой секрет) …Я полагаю, что ему нравится.
Как видите, встреча, на которой в первую очередь надо было понять, сможем ли мы работать вместе, вызвала множество эмоций. Но то, что меня подкупило и склонило чашу весов – это предостережение, сказанное напоследок. Господин Редактор предупредил, что не собирается делать мне поблажки, несмотря на общие опасения, что каждая коррекция текста будет проходить со скрипом. И из профессиональной гордости он намерен отстаивать каждую правку.
И вот разверзлись небеса, апокалипсис надвинулся вплотную, и началась долгожданная и так страшившая меня редактура. По настоянию Редактора я внес несколько глобальных изменений – кое-что укоротил, кое-что пояснил подробней, и мы приступили к более детальному разбору текста. Нам удалось сравнительно легко одолеть с десяток первых правок, и тут я гляжу на вычеркнутое им слово и спрашиваю:
– Слушай, что тебе в прилагательном “вящий” не понравилось?
– Смотри,.. только без обид, но это смешно. У тебя… понимаешь, в чем дело… – Редактор подыскивал формулировку потактичней, чтобы не задеть ранимую творческую натуру, – тут нет… опять же, без обид, главная проблема твоего текста в том, что нет единого стиля. Мешанина… Короче, “вящий” – это устаревшая форма.
– Так я иронизирую… Каждый раз, когда я начинаю городить напыщенные фразы – это для гротеска.
– Ну иронизируешь. Ну гротеск. Но если бы это была прямая речь, то можно бы оставить, но тут говорит рассказчик. Понимаешь, персонаж может быть шутом, если тебе так хочется. А рассказчик должен выражаться нормально. Без клоунады. Ты используешь слово “айтишники” – это понятно, современный язык. И в том же абзаце возникает какой-то “вящий”. То есть, не знаю там… Идет отсылка к Радищеву. Ну, это… Хреново.
Я расхохотался. Получилось действительно смешно.
– Это мой стиль! – гордо провозгласил я.
– Это не… Это не стиль. Это… как тебе сказать…
Он произнес это так выразительно, что я снова рассмеялся. Продолжать спор было бессмысленно. Но остановиться я, естественно, не смог.
– Есть принципы стилистики, – втолковывал мне Господин Редактор. – Вящий – устаревшее слово. Если бы ты хотел подчеркнуть некую особенность, скажем… “Он ходит с тростью, в цилиндре и с болонкой на поводке…” – тогда мог бы быть уместен какой-то “вящий”.
Я сопротивлялся. Спорил. Поначалу я так судорожно цеплялся за каждое слово, будто у меня отбирают роман, или текст без этого слова рассыпется. Признаться, я был не подарок. Да что там, абсолютно невыносим, и превзошел сам себя в ослиной упертости. А Редактору в тот раз пришлось громить меня еще довольно долго.
– Как вообще?.. Не понимаю, где ты такое нарыл? У тебя же куда не ткни – все “вящее”.
Начиная писать, я экспериментировал – выдумывал множество теорий и применял к месту и не к месту. Одна из них гласила, что текст – это в каком-то смысле просто набор слов. И если расцветить его как можно большим количеством красивых, витиеватых и необычных словечек и выражений, это уже само по себе будет интересно и впечатляюще.
“Почему бы не использовать в полную силу возможности языка? Или как минимум в меру моих сил…” – задал я себе вопрос и, не найдя веских контраргументов, взял эту тактику на вооружение.
В дело шло все, что подворачивалось под руку: книжные, высокопарные и устаревшие выражения – я употреблял для подчеркивания гротескности или утрирования; канцеляризмы – для оттенения офисного абсурда; неологизмы, разговорную и жаргонную лексику – для разнообразия и той самой клоунады. Смешав это добро как можно более причудливо, я громоздил из него длиннющие сложносочиненные и сложноподчиненные предложения.
Всякий раз, услышав или вычитав где-нибудь лакомое словечко, я бросал все и пыжился, и тужился втиснуть его в роман. Если сразу не удавалось – заносил в отдельный файл и при случае возобновлял эти титанические усилия. Иногда получалось неплохо, иногда это были попытки впихнуть… напрашивается – “невпихуемое”, не в пику Господину Редактору, просто выражение емкое. Однако, как я теперь понимаю, именно такого рода стремления подчас порождали откровенно дикие словесные конструкции.
Кроме того, я чрезмерно увлекался словотворением, сращивая из разных корней, суффиксов и префиксов диковинные буквообразования, и лепил из обломков существующих фразеологизмов каких-то мутантов собственного производства.
Так и подмывает, в память о добрых временах, нагромоздить ему и тут подобных “перлов”. Вы не против?
Ладно, шутки в сторону. Господин Редактор – ярый поборник канонических форм – неустанно охотился за моими стилистическими гибридами и буквонедоразумениями, потрясая толковыми словарями и ссылаясь на лингвистические авторитеты. А я оголтело бросался на защиту каждого детища моей воспаленной фантазии и тоже стал брать на вооружение компетентные источники.
Я приводил бесчисленные примеры того, как известные писатели, взять хотя бы Платонова или Хлебникова, скручивали слова и образы в бараний рог. Редактор поглядывал на меня с укором, вероятно, подразумевая, что до Хлебникова, и уж тем более до Платонова, мне пока далеко. Тогда я еще не выдумал фокус чуть что заявлять: “Во всем виноват Аствацатуров”, и жить было гораздо сложнее. Ох,.. вы же еще не в курсе, при чем тут Андрей Аствацатуров… Ну, пока просто запомните это имя, а скоро я поведаю вам, почему именно он во всем виноват.
Так вот, до Платонова – далеко, отбояриваться Аствацатуровым я еще не научился, зато где-то к середине редактуры мне посчастливилось наткнуться у Алексея Толстого на фразу “У него стало тошно в ногах” и загадочное слововычетание “огненные вопли”, втиснутое в еще более нелепое предложение36. Теперь-то я ужучу этого Редактора, – воодушевился я и, как последний козырь, принялся утверждать, что если у признанного классика могло стать тошно в ногах, то писать позволительно уже вообще что угодно и как угодно.
Я апеллировал и к другим известным авторам. И даже заметил за собой, что, читая книги, невольно выискиваю прецеденты для нестандартного использования слов и оборотов. Я заготавливал боеприпасы и собирал “коалицию” литераторов, при помощи которых намеревался отбиваться от Редактора на следующей встрече.
– Почему нельзя испытывать на прочность русский язык?! – патетически восклицал я. – Он же велик, могуч и вряд ли развалится.
– Он-то не развалится, – устало вздыхал Редактор, – развалиться может только твой… кхм… нероман. И не стоит испытывать читательское терпение. Тем более, часть из них неплохо знает этот самый русский язык.
Конечно, всегда непросто выслушивать критику. Особенно на свой первый серьезный текст и в таких объемах. У количества замечаний, как бы они ни были справедливы, есть кумулятивный эффект. С одной стороны, я не мог дождаться, когда Господин Редактор соизволит закончить вычитку очередной главы, а с другой – боялся туда заглядывать.
И тут, когда от обилия придирок у меня начал заходить ум за разум, я вдруг обнаруживаю в истерзанной Редактором главе фразу с примечанием “красиво”. Это ошарашило меня похлеще всей предыдущей критики. “Так-с, – подумал я. – Интересно… Если только на данном этапе выясняется, что в арсенале Редактора есть и такая ремарка, значит… как бы это помягче… Получается, что в первых пятидесяти страницах ни одного красивого предложения не нашлось?”
Помню, еще какое-то время я, затаив дыхание, перелистывал новые исправления в надежде вновь удостоиться поощрения Редактора. Не ручаюсь, но, вроде, такой сюрприз больше не повторялся.
Тем временем охота на стилистические гибриды продолжалась. За некоторые абзацы шли изнуряющие кровопролитные бои. Батальоны смертников, ковровые бомбардировки, заградотряды… Братские могилы пополнялись трупами безжалостно вырезанных из текста уродцев – “плодами моих потуг на внесение собственной лепты в изящную словесность”. Примерно от таких высокоштильных пассажей вперемешку с неологизмами особенно корежило Господина Редактора.
– Так получше? – сдаваясь после очередной стычки, я, наконец, отступался от какого-нибудь особо заковыристого порождения моей буйной фантазии и соглашался заменить его на нечто более конвенциональное и удобоваримое.
– Ты же знаешь, я бы…
– Знаю-знаю, ты бы тут полтекста вырезал. Но в условиях…
– Приближенных к боевым?
– Ага, максимально приближенных!
– Ладно, пусть будет так. Но я бы еще убрал…
Постепенно мы учились лучше понимать друг друга и все меньше сражались за каждую запятую. Наша совместная работа качественно преображалась, вырабатывалось взаимопонимание и доверие. Я стал не так болезненно реагировать на замечания и прекратил ожидать хвалебных воздаяний. Но далеко не сразу и не бесповоротно. То и дело вспыхивали вооруженные конфликты. То там четыре роты полегли за нелепый абзац, то здесь дымилась пара танков, подбитых в скоротечном и яростном бою за некую идиому.
– Настаиваешь? – кривился Редактор, косясь на какой-нибудь очередной из моих перлов.
– Ну, не то что я стану за это биться насмерть… Но чем плохо?
Оказалось, Господин Редактор тоже завел файл, куда складывал особо пикантные из моих перлов. Должно быть, где-то и по сей день еще хранится этот список. Интересно, сколько слов и выражений перекочевали из моего набора лакомых словечек в его цитатник жемчужин Яна Росса?
Оглядываясь назад и учитывая, какое количество глупостей он исключил из текста, я порой думаю, насколько же проще было бы переписать их напрямую из моего файла в его, минуя споры, баталии и взаимное раздражение. Но мне требовалось время, чтобы переосмыслить свое видение, и Господину Редактору порой приходилось проявлять чудеса не только настойчивости, но и поразительного терпения.
Под напором его доводов, теорию о том, что диковинные слова и обороты речи непременно придают тексту емкость и выразительность, пришлось пересмотреть. Редактор укокошил наиболее вящих монстров и тоже несколько смягчился, стал менее непримиримо настаивать на соблюдении догм, прекратил без разбора крушить нестандартные выражения, и мы все реже проливали по пол-литра крови из-за какой-нибудь несущественной формулировки.
Наши пререкания, какими бы ожесточенными они ни были, оставались яркими, насыщенными и зачастую веселыми. И порой переходили в плодотворное сотрудничество, когда мы принимались вместе перефразировать неудачные формулировки. Мы могли часами самозабвенно дискутировать о тончайших оттенках оборотов и идиом. На стыке наших противоречий рождались красивые штуки, и я почерпнул для себя массу полезного, даже из казавшихся тогда несносными замечаний.
Однако был еще организационный момент, поначалу представившийся комичным, но вскоре начавший не на шутку меня раздражать и подливать масло в огонь наших трений.
Один из побочных конфликтов романа разворачивается вокруг опозданий главного героя на службу. Ему приходилось летать на работу, и он регулярно опаздывал минут на пять из-за расписания самолетов. Такое отношение к должностным обязанностям возмутило Господина Редактора до глубины души. Он долго и гневно корил персонажа и даже заявил, что расписание – это не довод и не повод! И раз так – надо было вылетать предыдущим рейсом (на час раньше) и приходить вовремя.
Поразительная требовательность к пунктуальности, особенно если учесть, что никакого нормированного трудового дня у этого персонажа не было, работал он преимущественно один, и от него напрямую никто не зависел. А маниакальное настаивание на этих пяти минутах задумывалось как придурь начальника. Какова же должна быть внутренняя дисциплина, чтобы ухитриться увидеть все в таком свете? Удивительно!
Удивление длилось вплоть до начала совместной работы. Тут меня ждало еще более ошеломительное открытие. Сам Господин Редактор оказался абсолютным мировым чемпионом в смысле опозданий, проволочек и прошляпивания назначенных встреч.
Я прорабатывал его правки, мы договаривались, скажем, на три часа дня в субботу. В три часа пятнадцать минут я начинал названивать, но он не отвечал. Через часа два приходило сообщение, где, сославшись на непредвиденные обстоятельства, он предлагал перенести на семь. В семь он писал, что задержался, и переносил на восемь. Каждый раз следовала новая история – то Аннушка разлила масло, то кошка съела мышку, то мышка схомячила кошку. И в конце присовокуплялось нечто вроде “если тебе удобно”. Так затягивалось до глубокой ночи. Не вполне ясно, о каком удобстве шла речь, если весь день напролет я каждый час-два готовился к встрече, которая постоянно откладывалась.
Ночью он звонил, сокрушенно извинялся и предлагал, “если мне удобно”, перенести на завтра. Ведь поздно уже, а он как-то устал.
– Завтра – так завтра. Но давай уже сядем и разберемся с правками.
– Да-да, разумеется!
На следующий день история повторялась. Раз пять назначалось время, я выслушивал еще три-четыре отмазки, и все заканчивалось договором на понедельник вечером.
В условленное время, как вы догадываетесь, снова что-то приключалось. Особенно мне “нравилось”, когда он не просто не появлялся, а вдобавок и не отвечал на телефон. Это сводило меня с ума. В понедельник все переносилось с восьми на одиннадцать, потом на полночь, но в полночь он не брал трубку, и когда я, наконец, дозванивался в час ночи, он ласково отзывался:
– Я тут… мм… ужинаю. Можно я, пожалуйста, доем? – спрашивал Господин Редактор с обезоруживающей застенчивостью, будто я застал его в неглиже. – Доем и перезвоню, ладно? Если тебе, конечно, удобно.
Не знаю, чем именно подкреплялся уважаемый Господин Редактор, но перезванивал он спустя часа полтора, и в итоге только в три ночи мы приступали к делу. Как ни крути, понятие “удобно” с этим форматом совместной работы никак не вязалось.
Однако самым очаровательным было даже не это. Пикантной изюминкой его “эпического” опоздунства являлось следующее: вышеописанное вовсе не мешало ему где-то там в четыре часа утра, наткнувшись на очередное пятиминутное опоздание героя, продолжать порицать его за эти несчастные минуты после десяти-пятнадцати им самим продинамленных сроков.
Правда, на каких-либо изменениях этого аспекта бытия героя Господин Редактор не настаивал, просто сетовал на непорядочное поведение, а я встречал его упреки истерическим хохотом.
Как видите, процесс редактуры получался насыщенным и интенсивным. И, в силу множества противоречий, непростым для нас обоих. К середине редактуры он порядком меня доконал. Догадываюсь, я достал его ничуть не меньше. Задолбал, затюкал порой (сейчас я уже готов это признать) абсолютно бессмысленными препирательствами о всяческих вящих монстрах и придирками к его опозданиям.
И вот мы добрались до описания сна, сотканного из лоскутков воспоминаний раннего детства. Есть там такой щемящий кусок, или, во всяком случае, таковым он замышлялся… И тут Редактора разобрало. Он всласть оттоптался на этих моих откровениях.
Натыкал язвительных комментариев чуть ли не на каждое предложение. Даже не правки, а так – забавный стеб. То есть ему, возможно, это казалось забавным. Но мне-то в тот момент было уже не смешно. Помню, я позвонил и нашумел на Господина Редактора. Настоятельно потребовал, чтобы он угомонился и впредь постарался как-то полегче на поворотах.
Самое время привести леденящий душу пример такого замечания и процитировать последующий разбор полетов. Но мы опустим этот художественный изыск и продолжим дальше, оставив за кулисами маленькие секреты нашей с Редактором кухни. Тем более что без многочасовых неистовых споров и дотошнейшего вникания во все вообразимые смысловые оттенки и общий контекст невозможно передать тогдашний накал страстей.
Скажу лишь, при следующем обсуждении этого сна он старался говорить со мной как можно деликатней, чуть ли не как с душевнобольным.