Бланки, Барбес и Бернар – последователи коммуниста Бабефа и друзья Буонаротти – к концу 1839 года полностью восстановили старую масонскую конспирацию в виде общества «Времена года».
12 мая 1839 года король и полиция были за городом на скачках. Утром «Времена года» захватили оружейные магазины, заняли один полицейский пост и городскую ратушу. Бланки был провозглашен главнокомандующим, было назначено временное правительство. Но не было связи с фабриками и заводами. Повстанцы были рассеяны городской полицией и стрельбой Национальной гвардии. Семнадцать человек были отданы суду Палаты пэров. Барбес и Бланки были приговорены к казни. Газета «Националь» выступила с требованием всеобщего избирательного права. Испуганные париж-кие банкиры стремились сократить даже те избирательные права, которые были предоставлены средней буржуазии. Министерство было напугано, король негодовал. В марте министр Моле вышел в отставку. Господин Гюго на первом представлении своей «Эсмеральды» получил сообщение о приговоре к смертной казни Барбеса. Он пошел в ложу короля и в стихах просил его о помиловании Барбеса. Луи Филипп прислал ему записку: «Дарю ему жизнь, но нужно вырвать ее из рук моих министров». Министры упирались, но дело кончилось пожизненным заключением в тюрьму Барбеса и Бланки. Это пожизненное заключение история сделала краткосрочным.
С уходом министра Моле для чиновников министерства иностранных дел открылась широкая возможность посчитаться с непокорным консулом. Только что вышли две прекрасные книги, украшавшие собою витрины парижских магазинов, – это «Пармская обитель» – большой роман, блестящая, ослепительно яркая хроника современной Италии, и «Аббатиса в Кастро» – старинная хроника, написанная в защиту итальянской молодежи, боровшейся за свободу в XVII веке. Обе книги были гимнами Италии, но тем не менее Апеннинский департамент министерства иностранных дел в Париже дал суровый нагоняй зажившемуся в Париже консулу. «Что из того, что он знаток Италии, давший в докладных записках, на имя Моле лучшие политические характеристики севера, юга, Романьи, что из того, что это автор блестящих хроник и замечательных романов? Нам нужен исполнительный чиновник Бейль, а до писателя Стендаля нам нет никакого дела».
В самые жаркие дни июня потянулись мальпосты по пыльным дорогам, везя хмурого путника, утомленного огромной работой. Голова, уставшая от зноя, не думала, глаза смотрели в окна на дорогу, на долины и горы, обсаженные лозняком и виноградниками, на оливковые рощи, на прямые, как стрелы, шоссе, бегущие через рисовые поля, на дороги римских деревень, где на каждом шагу встречаются гробницы, где на поворотах стоят ярко расписанные статуи мадонны, где на скалах в самых уединенных местах высечены глубоко кресты и надписи: «Синьор мио, дио мио».[238] Все это было знакомо, и казалось, что уж прожита тысяча жизней.
Десятого августа 1839 года, посматривая на море из окна своей консульской комнаты, Бейль запечатывал в конверт следующее письмо:
«Чивита-Веккия, 10 августа 1839 г.
Господину маршалу Сульт,[239] министру иностранных дел Франции, Париж.
Господин министр, следуя приказу вашего превосходительства, я возобновил консульские работы в Чивита-Веккия сего 10 августа. По расписанию почтовых карет, я должен был прибыть раньше, но дважды был задержан в пути припадками подагры в Генуе и в Ливорно. Прошу вас принять, господин министр, выражение полной преданности.
Анри Бейль – консул».
Сколько раз в этом самом кресле, за этим самым письменным столом повторялся этот жест свертывания бумаги и заклеивания конверта, но почему-то именно сейчас с особенной остротой вспоминалась его гневная докладная записка в министерство с требованием о переводе в Испанию. Тогда чернильница стояла так же, так же лежали перья, и рука, взяв шифр, которым писался роман «Красное и белое», вместо того чтобы убрать его в стол, машинально положила в конверт. Все решается просто. Тут нет ни потери, ни кражи, только собственная рассеянность, но неудобно начинать об этом переписку, а «если я когда-нибудь буду в Париже…» «Почему я высказываю это в форме условного предложения? – подумал Бейль. – Конечно, буду в Париже, конечно, найду этот шифр. Но сейчас лучше об этом не думать».
Он вышел во внутренний дворик консульствА.Виноградные кисти свисали с высокого одичавшего плетня, увитого лозами. Мальчишка итальянец кормил жирных голубей, Лизимак, выставив грудь, как петух, и заложив руки в карманы, созерцал свое царство. Стряпуха и разносчица стояли перед ним, как куры перед шантеклером. «Ого! – подумал Бейль. – Он выпячивает грудь, уже готовя ее к орденскому знаку. Представление уже прошло. А почему бы и нет?»
– До свиданья, Лизимак, – сказал он вслух и пошел пешком на станцию «Дилиженца велоче» – быстрых дилижансов.
Новый капо, начальник конного двора, не знавший Бейля, спросил у него документы. К счастью, они были с ним. Fu pagato per un posto nell interna dell carroza[240]. Через девять часов он был в Риме. Остановился в доме № 43 на Виа-Кондотти, потом в прохладе тихого вечера фланировал по испанской площади, взошел по испанской лестнице в церковь «Троицы на горах» и отправился к Аврааму Константену.
В Риме возобновились прежние связи. Радостно встретили старые друзья. Константен обратился к Бейлю с просьбой. По предложению господина Вьессе он написал книгу «Мысли итальянца о произведениях современной живописи», но у него ужасный язык. И вот по утрам начинается исправление корректуры. Сначала меняется фраза, затем дополняются мысли, потом новые мысли оказываются настолько свежими и яркими, что мысли Константена тускнеют. Автор яростно их выкидывает и весь загорается желанием перестроить книгу заново. Вьессе кричит, что они его разорят. Придется делать новый набор. Начинается война. Но она кончается полной победой Бейля и Константена. Выходит новая книга, принадлежащая двум авторам.
«Жизнь Анри Брюлара» вообще не может быть окончена, но частая одышка и головные боли говорят о том, что она не будет доведена даже до дня, предшествующего смерти. На всякий случай нужно ею распорядиться.
Бейль написал:
«Завещаю и дарю настоящую книгу Аврааму Константену, уроженцу Женевы, живописцу по фарфору. Если Константен не напечатает этой книги в течение тысячи дней со дня моей смерти, то я завещаю передать этот том следующим лицам: первое – Альфонсу Лавассер, издателю (Вандомская площадь, 7); второе – Филарету Шассль, литератору; третье – Анри Фурнье, издателю (улица Сены); четвертое – Полену, издателю, и пятое – Делонэ, издателю. А если случится так, что никто из этих лиц не сочтет возможным напечатать книгу в течение пяти лет после моей смерти, я завещаю эту книгу самому старому из всех издателей, проживающих в Лондоне, при условии, что его фамилия начинается буквою „К“.»
Бейль имел в виду Кольбурна, который платил довольно плохо и нерегулярно, но высоко ценил господина Стендаля и красиво издавал его книги без упоминаний имени автора. Французские журналисты переводили прекрасную английскую прозу на родной язык господина Стендаля. Переводы печатались охотно, в то время как оригиналы отвергались французскими журналами.
Готовя «Мемуары туриста», Бейль побывал в Гренобле. Пробыл он там всего один день и безрезультатно, как некогда, приезжая по делам Полины. Однако его интересовала история этих мест. Его отец купил когда-то имение Сент-Изме. Живя в Чивита-Веккия, Бейль скорее от скуки, чем серьезно, снова занялся французской темой. Он перечитал набросок романа «Ламиэль» и решил, что продолжать его не будет, но повесть о «Рыцаре Сент-Изме» вначале пошла хорошо.
Наступил октябрь. Погода переменилась. В Риме холодно, но в комнате есть камин. Это почти единственная комната с камином в Риме, а теперь, в отличие от прежних лет, Бейль с удивлением замечает, что он не мог бы обойтись без шофретки или камина. Когда ноги зябнут – напухают веки, режет глаза, начинается головная боль. В один из таких дней почта, минуя Чивита-Веккия, сбросила во французском посольстве номера «Парижского обозрения», издаваемого Бальзаком. Этот знаменитый писатель, этот могущественный творец романов, вылитых из бронзы, пишет не отзыв, не рецензию, а восхитительную, опьяненную, пламенную статью о «Пармской обители». Целых семьдесят страниц разбора. Бейль испытывает состояние бурной радости. Он сидит в посольской канцелярии с ножом из слоновой кости, разрезает страницу за страницей и глотает их, не будучи в силах оторваться. Это поздняя слава, позднее понимание. Но Бальзак прямо говорит, что «Пармская обитель» – это величайшее произведение эпохи. С ним нельзя не согласиться в тех местах, где он делает упреки автору в неправильности языка и стиля. Ясно, что человек, ищущий наиболее верной мысли, не всегда бывает на высоте эстетических требований стилиста. Бальзака самого упрекают в том, что он засоряет язык художественных произведений массой научных терминов, новых слов и новых понятий.
Секретарь посольства вежливо положил перед читающим Бейлем два письма – одно от Мериме, другое от Бальзака. Мериме просит его выехать в Неаполь, откуда он собирается совершить путешествие по Востоку.
Бейль чувствовал приливы крайней раздражительности.
Из Рима пришел циркуляр всем консульствам прибрежных городов Папской области. Он сводился приблизительно к тому, что нужно сократить число путешественников-туристов. Ведь это же совершенно нелепая вещь поручать консулу уменьшить во всех странах число бездельников, энтузиастов, художников, писателей и торговцев, желающих посетить Италию. Бейль пишет: «Папская канцелярия совершенно не желает считаться с тем, что ежегодно проходящие через порт Чивита-Веккия двенадцать тысяч путешественников могли бы превратить этот город в цветущее и оживленное место. Не желая идти этому навстречу, римская курия[241] требует от консулов диких мероприятий, затрудняющих доступ путешественников в Италию. Когда кончится это мракобесие?» Отправив письмо, Бейль уехал в Неаполь. Три недели, проведенные с Проспером Мериме, промелькнули, как один день. Были в Помпее, в Сорренто, ходили на Мизенский мыс, были в Амальфи, через Атрани подымались в Вавелло. Глядя на сверкающее, ослепительное, бесконечно спокойное море, Мериме щурил глаза и слушал, как Бейль рассказывает историю этого старинного разбойничьего гнезда на орлиной высоте, где нормандских викингов сменяли арабские купцы и где, каждый из народов оставил свои жилища. Поднимаясь от Амальфи через деревню Атрани на гору, где расположен Равелло, Мериме заметил, как уверенно шел Бейль по этому лабиринту. Они шли сначала по каменному руслу высохшего ручья, потом очутились в узком пространстве между домами, обозначавшими собою улицу, потом уперлись в тупик и, отодвигая развешенное белье, вошли в чей-то дом. Ребятишки ползали по полу. Черноволосый неаполитанец с трубкой кивнул головой Бейлю, как старому, знакомому. Выйдя, они попали в узенький переулок, поднялись на одиннадцать ступеней по лестнице и опять вошли в какой-то дом. И так до самого выхода из деревни.
Мериме казалось, что, несмотря на свои тридцать семь лет, он устал гораздо больше пятидесятисемилетнего Бейля.
– Если бы мне было не так много лет, я испугался бы своего состояния, – сказал Бейль. – Одну секунду мне показалось, что сейчас зима и я иду по виленским коридорам через лачуги еврейского квартала, а ловкий разведчик-контрабандист Оливьери спасает меня от преследований казаков.
Тут только Мериме заметил необычайную бледность своего друга. Они присели на камень и долго отдыхали. В Салерно остановились в деревне. Бейль с любопытством отметил новое свойство своего друга; Мериме чувствовал себя лучше и непринужденней среди итальянских крестьян, чем в парижской гостиной. Это было странно у человека типа Мериме.
– Расскажите о путешествии на Корсику, – попросил Бейль.
– Самое интересное, что я испытал, – это встреча с семьями Бартоли и Рокассера в Сартене. Это – две враждующие семьи, почти как Монтекки и Капулетти, но без романической завязки. Я жил у Бартоли. Ее дочь – изумительная девушка, и мне большого труда стоило сохранить свое сердце в целости.
– А ей? – спросил Бейль.
– Она как будто осталась равнодушна. Там я был свидетелем замечательного выстрела. Мой приятель Рокассера двумя выстрелами из двуствольного английского ружья в мгновение ока уложил на месте двух своих противников и сам убежал в макки – это лесные заросли в глубине острова. Там еще царит закон Теодора Пола, неписаная конституция корсиканских бандитов, которые предписывают городам и селам свою волю и с которыми невозможно бороться. Их слушаются даже капралы, то есть главари отрядов, боровшихся за корсиканскую свободу. Своеобразный и дикий остров. Я ехал с молодым человеком – сыном Екатерины Бартоли. Он кончил университет, служил во французских войсках, но через месяц после приезда стал опять совершенным корсиканцем. Я был в так называемом соттано, в нижних ярусах Сартены, а наверху, в так называемом сопрано – верхних коридорах и ущельях – был дом их противников. То были какие-то вооруженные крепости. Я написал повесть.
И Мериме рассказал содержание повести «Коломба».
– Я советовал бы вам не превращать вашей повести в разоблачение. Имейте в виду, что такие вещи не проходят бесследно.
Мериме не обратил внимания на эти слова, но через год он оценил их. Корсиканцы отнеслись к повести Мериме, как к беспристрастному показанию свидетеля. В результате храбрый Рокассера, так восхищавший Проспера Мериме своей удачной стрельбой, пал жертвою вендетты, и, когда жандармы доставили его труп в Сартену, старый дядя убитых им юношей открыл ставни, год не открывавшиеся в знак траура, сбрил отпущенную бороду и, торжествуя, прошел по улице с повестью Проспера Мериме под мышкой.
Везувий приходил в ярость. Потоки лавы бежали по кратеру вниз, сжигая виноградники. Мериме и Бейль шли навстречу лаве.
– Разве вам недостаточно того вулкана, на котором вы живете? – спросил Мериме. – Италия со своими вечными восстаниями и нестихающей подземной работой напоминает мне эту гору.
– Я считаю, что нынешний Париж немногим спокойнее. Это тоже огнедышащая гора, и я убежден, что в недалеком будущем Франция переживет колоссальнейшую гражданскую войну. Я, впрочем, считал бы ее гораздо более целесообразной, чем все внешние войны, которые сейчас ведутся.
– Должен вам признаться, – сказал Мериме, – что природа гражданской войны меня очень занимает. В течение нынешнего года я больше всего занимался латинскими памятниками о социальной войне и заговоре Катилины.[242] В сущности говоря, политический строй есть отражение каких-то других общественных отношений, и, пожалуй, материальные причины играют в политике первенствующую роль.
– Это точка зрения Барнава,[243] – сказал Бейль. – Он указывал на то, что природа власти целиком зависит от формы собственности. Что представляют собою нынешние пародии на конституцию во Франции? Это кучка представителей от двухсот тысяч буржуа, называющих себя легальной страной, а вся настоящая тридцатимиллионная Франция не участвует в жизни этой парламентской говорильни. Она, следовательно, является страной нелегальной и должна делать выводы из своего состояния вне закона.
– Я все-таки думаю, что сильная монархическая власть могла бы уравновесить положение, – сказал Мериме.
– Вы смотрите назад, а не вперед. То, что годилось сто лет тому назад, сейчас просто невозможно. Единственно, что могут сделать парижские банкиры, – это организовать специальный подбор войск и поставить диктатором их генерала.
– Мне это безразлично, – сказал Мериме.
Бейль замолчал. Он смотрел на этого молодого человека, полного жизни, имеющего тысячу замыслов, собирающегося ехать на Восток, и вдруг почувствовал, что он капитулирует перед временем, что именно эти двадцать лет разницы пролагают пропасть между ним и Мериме; в то же время он чувствовал свою правоту.
«Это человек иного поколения, который меня никогда не поймет», – думал он.
Усталый, он несколько осипшим голосом заговорил о том, что нервы его приподняты и раздражительность его чувства достигла крайнего предела; он, как всегда, понимает гораздо больше, чем говорит, а не говорит только для того, чтобы не дать волю своим чувствам.
– Таким я был в молодости, таким я остаюсь и сейчас, – сказал он.
– Но вы еще молоды, – сказал Мериме. – Вам далеко до старости.
В Неаполе ходили по Константинопольской улице, целыми часами роясь по полкам букинистов. Мериме покупал все старые и новые эротические книжки, вышедшие на разных языках. Тут были и «Развращенный крестьянин» Ретиф де ла Бретонна[244] и лондонское издание «Гамиани», памфлета на сатанинскую женщину, который молва приписывала Альфреду де Мюссе, после того как его бросила Жорж Занд. Бейль со смехом смотрел на увлечение своего молодого друга; сам он купил две книжки, на которые едва хватило денег. Это была редчайшая рукопись неаполитанских хроник, где его поразил рассказ о сестре Сколастике, и небольшая, чрезвычайно редкая книжка Карачиоло «Хроника Баянского монастыря».
После отъезда Мериме Бейль стал работать над историей Баяно. Выходила прекрасная новелла, одна из наиболее удавшихся ему. Он дал ей условное название «Опасная благосклонность, или излишняя милость вредит». Эта работа была прервана обширными депешами, приходившими из Парижа. Дипломатические сводки, гораздо лучше извещавшие консулов, чем газеты обычную публику, сообщали о состоянии нового для Европы, так называемого восточного вопроса. Со времени войны Греции за независимость, когда соединенные эскадры России, Франции и Англии в 1827 году напали на турецкий флот и истребили ere при Наварине, произошли большие изменения в расстановке шахматных фигур на политической доске Европы. После русско-турецкой войны влияние Николая I на балканские дела возросло настолько, что европейские державы серьезно опасались «русского засилья». И вот Николай I превращается из врага в опекуна турецкого султана. В 1833 году Египет, Сирия и Палестина захотели избавиться от турецких порядков и уйти из-под власти султана. Николай I послал на подмогу Турции русские войска, и стремление Египта и Палестины к самостоятельности было парализовано «капризом» московского самодержца. В этом «капризе» были тонкие расчеты. Шла война за рынки для дешевого русского хлеба. Благодарный султан в Ункиар-Скелесси договорился с Николаем по первому требованию России закрыть проливы для всех иностранных судов; Мегмет-Али, руководивший движением Сирии и Египта, под давлением России признал себя наследственным вассалом турецкого султана. Французская биржа была заинтересована в восточных рынках не меньше, чем другие державы, и когда в 1839 году Мегмет-Али снова поднял восстание, то опять сначала Россия и Англия, а потом Австрия и Пруссия заявили себя сторонницами власти турецкого султана. Но Франция выступила на защиту Мегмета-Али. Адмирал Лалан передал Мегмету-Али захваченный французами турецкий флот. Французские офицеры стали инструкторами египетской армии. Возникал вопрос о преобладании французского влияния в Сирии и Палестине, что было невыгодно Англии. Французам предложено было отказаться от покровительства Мегмету-Али. Дело зашло уже слишком далеко, и идти назад значило для Франции расписаться в том, что ее защита – беспринципная авантюра. Людовик Филипп и французская биржа пошли по этому пути. Бейль с негодованием перечитывал депешу за депешей, чувствуя себя скандализированным и тем, что он состоит на службе у министерства иностранных дел, и тем, что он косвенно принадлежит к составу французского чиновничества, связавшего себя с неблаговидной восточной авантюрой. Но когда пришло известие о расстреле бейрутских жителей, о том, что турки, подстрекаемые русским царем, устроили избиение палестинских евреев при молчаливом попустительстве сирийского консула, в дом которого тщетно стучались избиваемые семьи, Бейль пришел в совершенную ярость. Никто никогда не видел его таким. Прочитав депешу, он созвал всех служащих консульства и представителей посольского секретариата, бывших в Чивита-Веккия, и, невзирая на присутствие русского консула, стал, стуча кулаками по столу, кричать, что ни один честный француз не должен сносить такого позора, что только дикая северная царская страна может допускать насилия над национальностями и что до тех пор, пока существуют такие консулы, как французский консул в Дамаске, он, Бейль, не может считать себя спокойным. Лизимак, смотря на русского консула Аратта, моргавшего большими глазами, словно не понимая, в чем дело, пытался вставить свое слово.
– Господин консул, следует ли забывать о том, что вы – подданный его величества?
– Не ваше дело говорить мне об этом. Я объявляю, что с нынешнего дня и с этого часа я порываю с французским гражданством и не состою в числе подданных его величества. Я прошу вас, или, вернее, я приказываю вам составить соответствующее заявление министерству.
С этими словами он хлопнул дверью и вышел из кабинета. Через час Лизимак робко постучался к нему.
– Хорошо ли так? – спросил он, предлагая черновик письма и боясь, что Бейль откажется от своего намерения.
– Совсем не хорошо, – сказал Бейль, прочитав, надорвал и бросил лист. Потом взял перо и сам написал резкий, не оставлявший никаких сомнений протест с заявлением о выходе из французского подданства.
Лизимак не осмелился вмешаться. Он не осмелился даже писать в Париж. Первоначально он потирал руки, но через неделю, видя спокойное и уравновешенное лицо Бейля, начал думать о том, что он, вероятно, чего-то не учел, если думал о своем патроне как о человеке легковесном. «Или у него высокое покровительство, или он играет ва-банк, но, очевидно, чего-то я не понимаю».
Он окончательно растерялся, когда через месяц из министерства пришло полуофициальное отношение на имя Бейля с извещением о том, что господину Бейлю разрешается покинуть французское гражданство и натурализоваться в любой городской общине Италии, но вмеете с тем министерство покорнейше просит господина Бейля не отказываться от звания французского консула. Лизимак ходил совершенно потерянный.
В Чивита-Веккия приезжал немецкий итальянец, или итальянский немец, молодой краснощекий художник Зедермак. Он приехал познакомиться с знаменитым европейским писателем, роман которого «Пармская обитель» дал ему самые счастливые минуты жизни. Бейль сделал ответный визит, и в течение месяца Зедермак писал его портрет, по мнению Бейля, очень удачный и отличавшийся большим сходством.
Наступил 1841 год. Была весна, все цвело, в марте месяце начался перелет птиц на север. Бейль целыми днями, несмотря на жару и ветер, ходил по взморью в высоких ботфортах и в охотничьей куртке. Тысячи мелких и крупных птиц проносились в бездонной синеве средиземноморского неба. Волны ластились к песчаному берегу. Томительно сверкало солнце. Гулкие выстрелы нарушали сонную тишину буйной прибрежной, растительности. Подстреленные перепела падали на песок, их уже образовалась целая горка. Собака, стряхивая с шерсти брызги морской воды, приносила птиц, упавших далеко от берега. Бейль с упоением заряжал ружье маленькими пульками и на большой высоте пробивал крылья усталой после большого перелета с африканского побережья птице. Это было упоительное занятие, в котором протекали целые дни. Веки покраснели от морского ветра, лицо загорело, зрачки выцвели. Бейль стал похож на мифического обитателя древних латинских лесов. Девушка Видо, с кувшином пресной воды на плече, долго и удивленно смотрела, как старый консул без промаха выпускает заряды. Этот старый француз – прекрасный стрелок, он стреляет, как горные пастухи Романьи. Не похоже на то, чтобы он всю жизнь писал книги и бумаги.
– Господин Бейль, вам напечет голову, – смотрите, какие у вас красные глаза.
– Да, в самом деле, – сказал Бейль, – пора идти.
Ночью он плохо спал. Две недели береговой охоты вдруг отбили у него сон. Он поехал в Рим и говорил с доктором. Старик покачал головой и велел прекратить охоту. По пути от врача на Виа-Кондотти Бейль встретил Энгра[245] – нового директора Французской академии в Риме, сменившего Горация Вернэ.
– Воображаю, как мой предшественник чувствует себя в Алжире, – сказал Энгр. – Художник должен прославлять честь французского оружия, но как прославлять то, чего Франция лишилась? Знаете ли вы, что поведение высшего французского командования в Алжире прямо бесчестно?
– Знаю, знаю, – сказал Бейль – Проведите меня к вам на выставку.
Вошли на виллу Медичи. Энгр водил Бейля от одного экспоната к другому. Подошли к маленькому мраморному амуру, который с печалью смотрит на свое сломанное крыло. Бейль остановился и почувствовал, как внезапный холод появляется в темени, застучали виски. Обращаясь к Энгру и жестикулируя, он бессильно старается произнести что-то и не может пойти дальше двух слов: «Мне вот…» Потом чувство теменного холода сменилось страшным жаром. Кровь ударила в лицо, веки засыпало песком, и комната закружилась.
«Рим Понедельник, 19 апреля 1841 г.
Господину ди Фиоре. Париж
Вчера мне делали вливание через левую руку. Нынче утром кровопускание. Симптомы неблагоприятные, распухший язык заставляет меня бормотать.
Добрейший Константен навещает меня дважды в день.
Доктор Аллери из Экс а ля Шапель – папский врач – наблюдает за мной. Константен дает мне пилюли не слишком горькие. Я надеюсь скоро поправиться. Ну, наконец, я прекращаю писать, иначе, доктор говорит, что это письмо может стать последним. Я люблю вас по-настоящему, ди Фиоре, а это не часто встречается. Прощайте. Отнеситесь к происшествию весело.
Кондотти, 48.
P. S. 20 апреля припадок слабости, не поворачивается нога, онемело левое бедро.
21 апреля. Дело идет на поправку».
Доктор Прево, лучший специалист по подагре, живущий в Женеве, не согласился с соображениями Бейля. Если утром после шампанского нервы господина Бейля спокойнее, то яснее проступают признаки болезни. Он не хочет пить кофе – он делает правильно Но самое лучшее, что он может сделать, это приехать вЖеневу на полный врачебный осмотр.
В Риме у Константена хорошо живется. Он заботится о Бейле, как о ребенке, а старая тяжеловесная великанша Барбара проявляет свои заботы настолько, что даже крадет у Бейля вторую пару сапог. Все это были бы пустяки, но доктор делает третье кровопускание. Голова стала свежее, но зато ноги почти утратили способность к движению. Хуже всего, что нельзя найти некоторых слов. Приходится полчаса биться, чтобы вспомнить, как называется прозрачная жидкость в стакане, которая утоляет жажду и которую можно найти в любом колодце. Иногда язык распухает до такой степени, что заполняет рот. Вместо слов появляется какое-то мычание.
Неприятности. Французское судно «Поллукс» столкнулось с итальянским «Монживелло» и утопило его. Длинное разбирательство. Нужно выезжать на место, вести следствие, браниться с мошенником Романели – начальником порта, и смотреть в глаза одиннадцати итальянским дьяволам-матросам, которые под присягой подтверждают, что эти французы всегда и во всем бывают виноваты. 22 октября – отъезд из Чивита-Веккия. 'Отпуск. И ноябрь – Женева. Хотел пойти навестить дом Руссо, как когда-то в те дни совсем мальчишкой, приехав в Женеву, когда искал следов дижонской резервной армии Бонапарта. Это было сорок лет тому назад. И первое, что сделал, – посетил дом Руссо. Доктор Прево качает головой: «Никаких Руссо – лежать в постели».
8 ноября Бейль в Париже.
«Если вам когда-нибудь случалось – а мне это случалось часто – проезжать на пароходе вниз по течению Роны, то вы видели, как вблизи Авиньона пароход приближается к Понт де Сент-Эспри. Сердце щемит от ужаса. При ветре на реке близко подъезжать нельзя. В тихую погоду пароходы проходят под мостом. Вот еще мгновение, и кажется, что пароход зацепит за низкую арку или ударится об устои; прошла минута, и, давая волну, с клубами черного дыма, пароход уже за мостом. Таким же мостом является смерть. Событие – тяжелое и неприятное. Никакой бунт не поможет. Но оно совершилось – и настало полное ничто, в котором нет места сожалению об исчезнувшей жизни. Не следует этого бояться. В конце концов не нужно от себя скрывать своих состояний. Ничего нет смешного в том, что я могу умереть на улице».
Записал эти мысли и пошел к Виргинии Ансло. Опять этот милый Тургенев.
«Недавно, охотясь на перепелов, летевших из Африки на вашу снежную родину, я с уцелевшими перепелками посылал проклятие вашей рабской стране. Когда же, наконец, господин Николай Тургенев получит туда доступ? Эмансипируется ли когда-нибудь ваше крестьянство?»
Дневник А И Тургенева
«10 ноября 1841 года. От графини Разумовской к Ансло. Там Бель. Постарел, но с прежними претензиями на остроты
23 марта 1842 года. Бегу к Ансло узнать о смерти вчера Бель. На дороге из кафе к театру, на бульваре. Давно ль? И без покаяния в грехах и насмешках!»
Днем еще Бейль работал, несмотря на запрещение врачей. Он переписывал предисловие к хронике «Сестра Сколастика», так и оставшейся неоконченной.
22 марта в семь часов вечера он упал, пораженный ударом, перед дверью министерства иностранных дел на Ново-Капуцинской улице. В два часа ночи, не приходя в сознание, без всяких страданий и слов, он перестал дышать.
Прошли сутки без вмешательства духовенства. Утром следующего дня Мериме и Коломб шли за гробом. Потом французские газеты, позабывшие о статье Бальзака, дали короткое сообщение о том, что на кладбище Монмартр состоялось погребение малоизвестного немецкого стихотворца Фридриха Стиндалля. Молва о Стендале затихла надолго. Из Италии в Париж прибыл черный консульский ящик. Мериме и Коломб, раскрыв его, начали разбирать рукописи умершего друга.