– Что это – самоуничтожение? – закричал Бонапарт. Мюрат вздрогнул и ничего не ответил. Между свояками воцарилось молчание. Прошла минута. Мюрат вскинул глазами. Бонапарт отвернулся. Потом Бонапарт вскинул глазами. Мюрат показал спину. Взбешенный Бонапарт выругался так, как ругаются торговки в Аяччо или пьяные контрабандисты Сартены. Дышать стало легче. Между ними начался старинный разговор по-итальянски, без титулов, просто на «ты». Мюрат качал головой и сердился. Бонапарт имел вид измученного, больного ребенка. В первый раз Мюрат услышал от него странные слова:
– Жаль, что нет моего младшего брата Люсьена. Он обладает даром Сибиллы[11], а ты сейчас сможешь только пророчить несчастье.
– Ты сам изгнал из Франции Люсьена. Люсьен – республиканец, он – якобинец. Уезжая, он прямо говорил: «Как не похож Наполеон Первый на египетского героя Бонапарта». Воображаю, что сказал бы он тебе в Москве!
В московской медицинской школе, во втором этаже, куда вела мраморная лестница, расположились генералы и офицеры главного интенданта Великой армии – Матье Дюма. На перемычке стеклянной двери, в одной из комнат, была повешена забавная ироническая надпись: «Ici demeurent M-eurs Troibes».[12] Раздались шаги. Из комнаты вышел гладко выбритый и чисто одетый молодой человек. Это был Анри Бейль. Увидев надпись, постучал опять в комнату и сказал, обращаясь к Бюшу:
– Это, очевидно, шутки Декардона.
– В самом деле, три «Б», – сказал Бюш, – в одной комнате – Бейль, Бергонье и Бюш.
Был обеденный час. Армия отдыхала за Москвою по деревням. Гвардия обедала в Кремле. Артиллерия дивизионного генерала Гриуа фуражировала в Серебряном бору, растаскивая копны крестьянского сена.
«Трое Бэ» обедали также. Был ленивый, томительный день, но был сытный, хороший обед с хорошим вином, которое генерал Дюма роздал своим комиссарам. После вина, под впечатлением усталости последних больших переездов, все за столом вдруг почувствовали омертвение в членах и, не смогши преодолеть дремоты, заснули с вилками в руках. Когда проснулись – не знали, сколько времени. Багровый закат предвещал ветреную погоду. Окна домов, выходивших на площадь, отражали золото и пурпур осеннего заката. Проснувшиеся будили спящих. Позванивая шпорами, медленными шагами из угла в угол ходили генерал Жерар, граф Дарю, генерал Дюма, лейтенант Жуанвиль. За круглым столом, в углу комнаты, сидели незнакомые офицеры. Дарю смеялся жестким и трескучим смехом. Он рассказывал:
– Неаполитанский король, бывший гражданин Мюрат, с разбегу проделав девятьсот миль до Москвы и выдержав шестьдесят битв, не может во-время остановиться, а между тем уменье во-время отдохнуть, сняв сапоги и легши под одеяло, – это, пожалуй, такая же умная вещь, как и уменье двое суток пробыть в седле Бархатный плащ, расшитый золотом, желтые сапоги, пунцовые панталоны; на громадных черных кольцах волос – ошеломляющего вида шляпа с перьями и эгретками[13], – все это мелькает по улицам Москвы. Не могу привыкнуть к удивительному облачению неаполитанского короля. Вчера он ринулся вслед за русскими, нынче он едва не погиб. В переулке, верхом во главе колонны, он был застигнут толпою сумасшедших русских: двадцать полуголых мужчин и женщин бросились на него с вилами и кольями, но он в совершенстве изучил московские ругательства, и только это его спасло.
Дарю засмеялся опять мелким, дробным, сухим смешком. Бейль встал и обратился к генералу Дюма с просьбой разрешить ему посылку писем во Францию в пакетах Главного интенданства под печатями Дюма. Генерал дал согласие кивком головы и сказал, обращаясь одновременно к Пьеру Дарю и Бейлю:
– Надо завтра устроить хороший ужин.
Дарю остановился, резко повернулся на каблуках и спросил:
– Почему завтра? Почему ужин?
Дюма лукаво усмехнулся.
– Потому что к этому представятся большие возможности, чем сегодня.
– Как будто у интенданта когда-нибудь иссякают эти возможности! Я начинаю бояться за армию.
– Ну, когда у меня такие комиссары, как господин Бейль, за снабжение бояться не нужно, – ответил Дюма, жестом указывая на Бейля. – Кстати, император прислал мне короткую записку с требованием платить наличными и всячески поощрять крестьян, привозящих в Москву продукты. Желал бы я видеть этих крестьян!
Дверь отворилась и от поспешного движения влетевшего в нее офицера громко ударилась скобкой о стену.
– Я должен видеть генерала Дюма, – сказал вошедший.
– Что вы хотите, лейтенант? – спросил Дюма.
Красный, взволнованный офицер произнес:
– Генерал, единственный продовольственный склад на базаре загорелся по неизвестным причинам. Я просил генерала Кригенера дать батальон для тушения пожара. Генерал отказал, заявив, что немецкие войска пришли с Наполеоном вовсе не для того, чтобы нести пожарную службу. Как прикажете поступить?
– Дурак! – закричал Дюма. – Простите, лейтенант, это не к вам. Проклятый немец!
Дюма заскрипел зубами. Делал он это мастерски. Казалось, тысячи крыс вгрызаются в дверь.
– Бейль, вам придется распорядиться.
Дарю написал несколько строк. Бейль вышел с офицером. Через полчаса он был на Красной площади перед Покровским собором и вручил дежурному офицеру приказ Дарю о посылке в распоряжение военного комиссара Бейля двух эскадронов спешенных драгун.
Лошади занимали весь нижний этаж церкви Василия Блаженного. В верхней церкви и приделах спали драгуны. Горнист протрубил тревогу. Офицер во мгновенье ока построил пешую колонну, скомандовал «бегом», и все устремились в направлении базара, на котором черные клубы дыма и языки пламени достигли огромного размера.
Драгуны работали без устали, но не было воды; пришлось действовать железными ломами, топорами и в конце концов уступить прожорливому пламени огромные провиантские склады.
– Быть может, это неосторожность походной кухни? – сказал Бейль, стараясь покрыть голосом треск падающих стропил, крики драгун и какой-то странный свист огня, подхваченного ветром.
– Наши кухни не здесь, – ответил офицер. – Склад был заперт, однако пожар начался изнутри.
– Красное небо всегда предвещает ветер, – сказал Бейль. – Это плохо. Не удастся локализовать пожар. Разыщите бочки, посадите драгун на кровли соседних домов с мокрыми метлами и прикажите им ловить огненные шапки, разносимые ветром.
– Слушаю, господин комиссар, – отвечал офицер.
Бейль пошел назад.
«Это несомненный поджог, – думал он. – Мы можем посадить всю армию на крыши, но это не спасет безлюдных домов, у которых огонь вылетает изнутри».
К ночи пожар разросся. Ветер усилился. Борьба с огнем становилась невозможной. Маршалы собрались в Кремле. Наполеон был болен. Он не мог писать, и когда говорил, то минутами его трудно было понять. Язык плохо слушался и зубы стучали.
– Это страна самоубийц, – сказал он, с усилием выдавливая слова.
Поздно ночью Дарю приехал к генералу Дюма.
– Вам придется отменить завтрашний ужин, – услышал Бейль замечание маршала, – зато сегодня гвардейские драгуны поужинали на славу: спасая дома от огня, они грабят их дочиста, пользуясь тем, что владельцы не жалуются. Проклятый город!
Генералы сели за стол. Ординарцы принесли пунш, но беседа за стаканами не состоялась, так как на стене соседней неосвещенной комнаты вдруг показались красные отблески нового пожара. Вбежал квартирьер и с волнением заявил, что соседний дом охвачен пламенем. Рухнули мечты о спокойном сне.
Бейль ехал в коляске. Франсуа сидел на козлах. Это была девятнадцатая по счету коляска. По узким немощеным улицам вся вереница экипажей продвигалась с трудом и крайне медленно, так как огонь распространялся с неимоверной быстротой, при полном безлюдье на улицах и в пустынных дворах. Лошади прядали ушами и тревожно ржали, когда волны огня и едкого дыма буквально выплескивались на улицу из окон, лопавшихся с треском и звоном. Наконец, головная коляска остановилась. Была обширная площадь, пустая, с розовой церковью между двух бульваров. Бейль услышал странное татарское слово: «Арбат». Началась выгрузка баулов, портфелей и ящиков. Из одной коляски со звоном посыпались на каменные плиты у красивого дворца бутылки. Черепки и винные лужи покрыли тротуар. Из другой коляски вывалилась со звоном настоящая серебряная восточная лютня, очевидно подобранная кем-нибудь из ординарцев в опустевшем дворце. Прихрамывая ушибленной ногой, Дарю прошел мимо и сказал своим спутникам:
– Кажется, удастся переночевать. Моя квартира в вашем распоряжении. Это дворец графа Апраксина.
Комнат было множество. Они поражали ослепительной роскошью. Все было в полном порядке. Старик дворецкий, голубоглазый, с жилистым и скуластым лицом, почтительно поклонился маршалу Дарю. Бейлю показалось, что кратковременное пребывание маршала уже успело превратить этого дворецкого в удивленного и почтительного слугу французского графа. Старый барский кучер Артемисов, как послышалось Бейлю, по приказанию Дарю отвел Бейля в прекрасную комнату, убранную в роскошном английском стиле.
Бейль остался один. Он пытался читать, но мигающий свет канделябра заставил его бросить книгу. Волнения дня, неожиданное разочарование всей армии, заставшей русскую столицу пустой, но непокорной, – все это вызывало мысли, от которых хотелось отвлечься.
Последний год во Франции был годом наибольшего благополучия Бейля. Хорошо ли было менять эту спокойную жизнь на неожиданности московской войны?
– Да, эту жизнь нужно было сломать, – произнес Бейль вслух. – Из беспокойного младшего офицера Шестого драгунского полка я довольно быстро стал превращаться в сытого и самодовольного буржуа. После скучных дневных часов возвращаться к себе в отель на собственных лошадях, потом посылать Франсуа с коляской к театральному разъезду оперы Буфф за полновесной Анжелиной Барейтер[14], потом ждать ее возвращения, посматривая на бутылку шампанского и холодную куропатку, потом ужинать с нею, потом раздевать ее и укладывать с собою под одно одеяло, а утром пуховкой разглаживать синие круги у нее под глазами и будить ее этой привычной лаской… ну, сколько лет еще это могли продолжаться? И как мало это было похоже на любовь! Как легко было с этим расстаться!
Словно в ответ на эти мысли, Бейль услышал где-то в дальнем коридоре голос, поющий негромко, но с каким-то странным упоением. Шаги приближались. Мягкий итальянский тенор, тенор настоящего артиста, пел.
Бейль расслышал слова: «Soglion questi tranquilli e lieli-amanti».[15]
Co словами Петрарки, бесцеремонно распахивая дверь и нисколько не смущаясь, певец вошел в комнату Бейля. Певец казался только чрезвычайно удивленным. Он с трудом держался на ногах и, качаясь, выплескивал на ковер вино из большого зеленого бокала. Молодой свежий голос принадлежал старику, артисту Парижской оперы Таркини. Делая вид, что снимает шляпу с низким мольеровским поклоном, с театральной важностью Таркини произнес:
– Извините.
Бейль привскочил:
– Таркини, марсельский тенор!
– Бейль, марсельский бакалейщик!
Молча пожали друг другу руки.
– Я сейчас приду, – сказал Таркини.
– Куда? – спросил Бейль. – Не пущу! Посидите минутку.
– Вы должны помочь мне допить вино. Я один не могу. Сейчас принесу остатки.
– Послушайте, ведь вы не найдете дороги, ведь вы совсем не держитесь на ногах, – сказал Бейль.
– Совсем нет, совсем нет, держусь, но не за ноги, а за вашу руку.
Бейль крепко схватил его за рукав и посадил на кожаный диван.
– Вы подумайте, Таркини, я видел вас в последний раз в Марселе! Это было семь лет тому назад, и вы ни капли не изменились.
– Зато вы все изменились, – резко сказал Таркини. – Я рад, что не видел вас в Париже. Ненавижу Париж, а больше всего мне надоела война. Меня возят в походах в театре, словно имущество зоологического сада; я зверь в зверинце… а я хочу легких овощей из Лангедока. Я хочу козьего сыра из Оверни. Я хочу винограда из Арденн. Скажите, приказчик, как это может раскаленный мергель под нашим солнцем отдавать виноградной лозе пьяную влагу, мешая ее с искрами света. Я хочу слушать песни и пить Дженцано!
– Вы болтаете вздор, вас не слушается язык!
– Вранье! Мой голос – это голос трезвого человека, – ответил Таркини. – Терпеть не могу трезвых людей, презираю и ненавижу, и вас тоже!
– Ну, я могу снова заслужить вашу любовь. Я быстро пьянею, – сказал Бейль. – Как же связать вашу ненависть к Франции с перечислением лучших французских мест: ведь, кроме Дженцано, вы не назвали ни одного итальянского имени.
– Итальянские имена! Где? Что? Ваш император распродал Италию с молотка. Он роздал ее безработным принцам и жуликам из своей семьи.
– Но, послушайте, что вы говорите! – воскликнул Бейль. – Вы знаете дерзость наших офицеров, вы знаете, как они могут вам ответить на дерзости!
– Мне все равно, – сказал Таркини. – Черт с ними! Что такое ваши офицеры? Это пестрая команда, аристократы, затаившие злобу на Бонапарта, и вчерашние мужланы, лезущие в аристократы, вроде этого, нашего, ну… сын бочара.
– Михаил Ней[16]? – спросил Бейль.
– Да, маршал, сволочь, отнявшая у меня книжку Аретино с рисунками Джулио Романо![17] Знаешь, что это за штука, Бейль? Сколько раз служила мне эта книга! Ведь она – лучшее руководство для просвещения молоденьких девушек.
– Что с вами сделалось, Таркини? – спросил Бейль. – Вы никогда так много не болтали. Вы говорите, как сводник-мальчишка в Неаполе. Я рад. Но где ваша жена?
– Жена? Жена от меня сбежала, если, впрочем, не я от нее убежал. Вы мне лучше скажите, почему вы бросили Мелани Гильбер?
Бейль с трудом овладел собою. Ему вспомнилась маленькая, прекрасно сложенная женщина с удивительным, волнующе тремолированным голосом, эта артистка, ради которой он, Бейль, переехал в Марсель, бросив все, из блестящего адъютанта Итальянской дивизии Мишо превратившись в марсельского приказчика бакалейной лавки. С ясностью, дразнящей и раздражающей, вспомнился ему тенистый берег речки Ювонны и голая, смеющаяся Мелани, кончающая купанье обычной шалостью – брызгами речной воды, бросаемой пригоршнями маленьких рук.
Таркини продолжал:
– Да, Мелани… Вот она вышла замуж за Баскова, за этого русского богача, только потому, что вы ее бросили, а сейчас она живет в соседнем квартале, и вам в голову не придет ее навестить!
Таркини был старым другом обоих: и писателя комедий, у которого ни одна пьеса не была принята, и артистки, которая превосходила его талантом экспрессии; Таркини видел в Марселе дни их наибольшего счастья. Эти дни когда-то казались нескончаемыми. Для обоих, и для Бейля и для Мелани, солнце не заходило и не иссякала беспечность. Давались клятвы друг другу в полной уверенности, что впереди еще много времени для того, чтобы нарушить эти клятвы. Воспоминание. Тонкая, белая марсельская пыль, разносимая по кровлям, по листве деревьев средиземноморским бризом. В сущности это была только пыль размолотых колесами горных дорог, ведущих к марсельской купеческой гавани. Семь лет тому назад именно эта пыль казалась Бейлю той самой дымкой туманящего счастья, сквозь которую он смотрел на все вещи и все предметы этого мира. За семь лет он стал понимать, что это только пыль, – не потому, чтобы внутренние ощущения его угасали, но потому, что возникли иные, более могущественные и сильные восприятия жизни. После Мелани Бейль ни к кому не мог привязаться. Он испытывал потребность в женском общении, но это было проявление того же острого любопытства к жизни, которое заставляло его с волнением входить в незнакомые кварталы Парижа, любопытство, влекшее его в чужие города, когда новое небо, облачная или солнечная погода, сливаясь с очертанием зданий и улиц, с разговорами незнакомых лиц, давали ему новые ощущения в жизни и восстанавливали его силы.
Ночная Москва с начавшимися пожарами и неожиданная встреча с Таркини в английской комнате Апраксина сделали Бейля необщительным. Мгновенно закипевшее волнение при мысли о том, что Мелани совсем рядом, не вырвалось у него наружу. С напускным спокойствием он спросил, который час. Но старик, улыбаясь, с пьяным лукавством сказал:
– Сейчас все равно поздно. Вежливый человек не приходит с визитом к сопернику в такое время. А впрочем, попытайтесь! Супруги Басковы, – с ударением произнес Таркини, – счастливо живут в доме князей Волконских. Местность эта называется Зубово. Там, около двухэтажного дома, сегодня утром я случайно встретил вашу марсельскую подругу. Адрес я узнал потому, что обещал навестить ее.
Голова Таркини свисла на плечо, и, развалясь в кресле, он заснул.
Бейль тихо, стараясь не разбудить Таркини, оделся, достал из баула два английских дальнобойных пистолета, спрятал за жилет короткий шварцвальдский кникер и, жалея, что этим исчерпывалось вооружение, привезенное им из разных странствований, направился к выходу. Он решил идти в канцелярию московского губернатора – маршала Мортье[18], единственное место, куда он мог бы добраться пешком, и там просить дежурного офицера указать ему дорогу. Но потом, взглянув на часы, заколебался.
Северная и западная башни Кремля были заняты офицерскими постами, чтобы наблюдать за движением огня. Он то затихал, то вспыхивал в разных местах. К полуночи ветер погнал огонь в направлении Кремля. Железные крыши и сплошь деревянные лачуги то там, то здесь покрывались языками пламени. В ночной темноте эти кварталы, охваченные пожаром, под ветром превращались в какого-то пятнистого, золотого леопарда, выкидывающего вперед огромную огненную лапу. Но вдруг ветер переменился. Усталые офицеры, успокоившись за участь армейского корпуса, положили сонные головы на письменный стол и, легши всей грудью, задремали.
В Кремлевском дворце в это время начинался военный совет. За большим красным столом, с которого нарочно не убирали алое сукно с двуглавыми золотыми орлами, сидели девяносто семь человек. Наполеон чувствовал себя лучше. Генералы шутили. Озабоченно ходил Мортье. Бессьер и Бертье, взявши друг друга под руку, стояли у окна, сговорившись по самому тревожному вопросу. У них в руках было доказательство невозможности похода на Петербург.
– Какой главный аргумент? – шепотом говорил Бессьер.
– Тот, что сам император предложит поход на Петербург, не веря в наше согласие.
– Да, но есть другое, – отвечал Бессьер, – вот перевод письма Александра к Салтыкову.
Уже 4 июля Александр пишет:
«Нужно вывезти из Петербурга: Совет, Сенат, Синод. Департаменты министерские. Банки. Монетный двор. Кадетские корпуса. Заведения, под непосредственным начальством императрицы Марии Федоровны состоящие. Арсенал. Архивы коллегии иностранных дел, Кабинетской. Из протчих всех важнейшие бумаги. Из придворного ведомства: серебро и золото в посудах. Лучшие картины Эрмитажа также и камни разные, хранящиеся также в ведении придворном, одежды прежних государей. Сестрорецкой завод с мастеровыми и теми машинами, которые можно будет забрать.
По достоверным известиям, Наполеон, в предположении вступить в Петербург, намеревается увезти из оного статую Петра Великого, подобно как он сие учинил уже из Венеции вывозом известных четырех коней бронзовых с плаца Св.Марка, и из Берлина триумфальной бронзовой колесницы с конями с ворот, называемых Бранденбургскими, то обе статуи Петра 1-го, большую и ту, которая перед Михайловским замком, снять и увезти на судах, как драгоценности, с которыми не хотим расставаться».
– Но как сделать, чтобы из твоей канцелярии это письмо не попало в руки императора? И насколько оно достоверно?
– Письмо это уже не попадет к нему в руки, – сказал Бессьер. – Как бы ни боялись русские, но зимний поход на Петербург против Витгенштейна кончится уничтожением армии. Теперь мы знаем, что такое русские дороги…
– Кстати, – сказал Бертье, – известно ли тебе, что Александр, русский царь, и Салтыков, которому написано это письмо, двоюродные братья?
– Какой вздор! – воскликнул Бессьер.
– Уверяю тебя. Здесь, за дверьми, мною приведен оставшийся в Москве директор русских архивов Бестужев[19]. Император поручил мне разыскать в московских царских архивах доказательства незаконности русской династии. После резни помещиков в Витебской и Минской губерниях, которую устроила наша агитация среди крепостных рабов, пришлось отказаться от этого способа, как от якобинского террора[20]. Но все же наш император оскорблен русским чванством. Он не дворянин. Теперь мы докажем, на какой соломе щенятся русские коронованные суки.
Бессьер не успел задать вопрос. Красный мундир, черное лицо и огромные белки навыкате показались из-за портьеры. Мамелюк Рустан и за ним два гвардейских гренадера торжественно вышли из-за дворцового занавеса и, встав по обе стороны входа, стукнули прикладами о ковер. Потом сделали честь ружьем от правой ноги правой рукой на штык. Воцарилось мертвое молчание. Быстрыми, короткими шагами Наполеон подошел и, резко отодвинув коленом широкое кресло, взял простой деревянный стул. Царское кресло с гербом упало. Рустан подошел и непочтительно уволок его в угол. Военный совет начался.
– Скифы жгут свое жилище, – начал Наполеон, – а Европа будет кричать о якобинском варварстве французов. Что сделали вы, господа маршалы и офицеры, для спасения Москвы от пожаров? Есть ли у вас доказательство того, что три четверти пожара не произошли от пьяного буйства солдат?
– Французская рука не поднималась на московские дома. Ручаюсь, как губернатор нашего нового города, ваше величество!
Наполеон ударил в ладоши. Под конвоем вошел пьяный французский гренадер с потушенным смоляным факелом в руках.
– Кто это? – спросил Бонапарт.
Мортье подошел и, взяв пьяного за ворот левой рукой, разорвал ему мундир. Восьмиконечный старообрядческий крест вывалился из-под грязной рубахи.
– Кто ты? – спросил Мортье.
Переодетый молчал.
– Привести переводчика! – сказал Мортье, обращаясь к начальнику конвоя.
Наполеон жадно слушал звуки чужого языка, быстро перекидывая глаза от переводчика на переодетого.
– Спросите, почему он молчал до сих пор, – сказал Наполеон.
– Это русский ночной сторож, ваше величество. Ему приказано молчать под угрозой казни. Сейчас он заговорил только потому, что, как он сам заявил, он готов к смерти.
Еще минута разговора. Переводчик оборачивается с бледным взволнованным лицом, повторяя:
– В Москве, оказывается, десятки тысяч крепостных, которым обещана вольная за поджоги, и столько же выпущено злодеев и убийц из тюрем с обещанием помилования за поджоги. Он говорит, что Москву сожгут дотла.
Бонапарт сделал резкий и пренебрежительный жест. Конвоиры вывели переодетого.
Вбегавший по лестнице на заседание совета граф Сегюр[21], едва успевший пробиться в Кремль со своими младшими офицерами, увидел, как тут же, на каменной черной лестнице, французские солдаты колют штыками гренадера со смоляным факелом в руке. Сегюру было не до вопросов. Вбежав в зал совета, он с негодованием разыскивал Мортье. В ту минуту, когда военный совет выслушивал донесение Мюрата о том, что в русской армии, стоящей неподалеку от Москвы, начались бунты по случаю сдачи города и пожаров, Сегюр сделал знак губернатору. Мортье, злой и взбешенный, подошел к нему.
– Известно ли вам, – с бешенством шипел ему на ухо Сегюр, – что сейчас сквозь ряды спящих часовых вошел артиллерийский парк в незапертые кремлевские ворота? Достаточно одной искры, если пламя повернется на Кремль, чтобы все сидящие здесь, не исключая его…
Сегюр хотел сказать «его величество» – и запнулся…
Мортье понял и выбежал из зала.
Докладчик читал:
– «На аванпостах происходили мирные встречи французских солдат с казаками. Дважды приводили неукрощенных длинногривых коней, чтобы показать нашим солдатам бесконечные возможности роста русской кавалерии. Казаки уверяли, что в необъятных степях Азии неиссякаемые табуны перебрасываются все ближе и ближе к московскому дистрикту».
– Успел ли прочесть неаполитанский король эту болтовню? – спросил Наполеон резко. – Какому несчастному идеологу вы поручаете писать мне этот вздор? Прикажите ему написать стихи, а сейчас на словах переходите к делу. Бросьте вашу бумагу! Нынче утром я отправил царю предложение заключить мир. Если он откажется, пусть пеняет на себя.
Бонапарт разыскивал глазами Дарю. Маршал быстро встал и, отчеканивая каждое слово, произнес:
– В два часа пополудни русский штаб-офицер из госпиталя под специальной охраной парламентеров и снабженный всем необходимым отбыл по Петербургской дороге с письмом вашего величества.
Наполеон поднял руку. Дарю сел.
– Если Александр не ответит в установленный срок, то мы сами сожжем Москву и пойдем на Тверь, куда двинутся Макдональд, Мюрат и Даву[22].
Бертье осторожно толкнул локтем Бессьера. Бессьер шепнул:
– Это лишь пробный шар.
Но среди генералов уже шло большое движение. Все эти лица, такие разнообразные, очень молодые или очень старые, все эти недавние солдаты и дворяне старинной Франции, смешавшиеся за царским столом горящей Москвы, задвигали плечами, задергали концы аксельбантов, закачали головами.
Бонапарт смотрел по сторонам и быстро спросил, пи к кому не обращаясь:
– А как же Даву? Как здоровье герцога Экмюльского?
– Он в армии, – ответил Лористон. – Рана тяжелая. В Кремль приехать не мог. Врач советует ему не ездить в Москву.
Свистящий ветер, похожий на смерч, крутясь высоко в ночном небе, нес огненные шапки и искры горящего Замоскворечья. Огненный хвост, крутясь и извиваясь, ясно был виден в окна Кремлевского дворца. Острые моменты военного совета миновали. Воцарилось деловое спокойствие, оживляемое быстротою работы Наполеона. Послышались знакомые шутки и остроты, памятные многим по заседаниям Государственного совета, в которых обсуждались живо и остроумно бытовые казусы нового гражданского кодекса.
Часовой, стоявший у драпировки, смотрел, как огонь из Замоскворечья вычерчивает силуэт татарской мечети и островерхой церкви. Красные отблески оживляли муаровую портьеру из оранжевых и черных полос. Это сочетание цветов французский гренадер видел недавно на груди убитого русского солдата. Белый крестик на оранжево-черной ленте у русских был высшей наградой. Гренадеру хотелось дремать. Свинец наливал колени, виски и плечи, суставы пальцев дрожали. Ружье казалось расплавленным свинцом. Но долголетняя привычка брала верх. Летние мухи родимой Шампани жужжали в мозгу вместо мыслей. Это привычное состояние. Если к этому добавить еще стакан смоленской водки, то жужжание мух превращается в пение волынок, тает свинец в ногах, и тяжесть уходит из тела. Тогда под этот оркестр можно плясать и петь. Красные усталые веки раскрываются, чтобы отогнать сон.
За столом жарко спорят генералы, а стравивший их в споре император улыбается улыбкой тигра и ждет, кто победит. На другом конце стола спит усталый герцог Тревизский. В дверь осторожно заглядывает опальный генерал Коленкур[23], обманутый Александром и ненавидимый Бонапартом.
Потом опять начинается дремота. Здесь все-таки лучше, чем спать у лафета. Русские траншеи далеко. Лучше стоя заснуть в кремлевском зале, чем под пулями ночью в Москве-реке. Гвардеец не качнется. Он спит с открытыми глазами, превратившись в статую. Мухи шампанской деревни тихо жужжат вместо мыслей. Здесь он сам себе хозяин. Полногрудая Маргота не дерет его за волосы. Старик отец не ворчит по поводу дешево проданного урожая, а в обозе второго разряда имущества столько, что хватит прожить остаток дней безбедно.
Глухая и темная осенняя московская ночь. Пятый час утра. Бонапарт окончательно оживился. Но все меньше и меньше становится группа спорящих маршалов. Император встает, подходит то к одному, то к другому, трясет за плечи, наклоняет голову с шуткой над ухом заснувшего.
И вот, совсем неподалеку, раздаются ружейные выстрелы, совсем близко слышится свист огненных ракет, и уже нет никакой надобности трясти за плечи усталых маршалов, склонивших головы к столу. Все проснулись, все в движении, все ожило, весь зал заговорил.
Маршал Мортье ожесточенно кричит соседу:
– Я проклинаю тот день, когда я сделался преемником Растопчина.
Мортье вдруг останавливается. Железные корсиканские когти впиваются ему в плечо.
– Кого проклинаешь, маршал? – кричит ему Наполеон.
– День! – ответил Мортье.
– Смотри, как бы этот день не был твоим последним.
– Ваше величество, чем скорее, тем лучше.
Но Бонапарт уже не слушал, хотя в оправдание себя Мортье пытался рассказать о том, что происходит в Москве. Выбежав после предупреждения Сегюра, разогнав лучших кавалеристов по районам, он решил добыть сведения о работе восьмитысячного отряда, выделенного им специально для тушения пожара. Только часть вернулась. Сведения были неутешительны. Губернаторская власть была лишена связи с городом. Окраины лучше знали положение Москвы, нежели центр.
Опаленный и едва держащийся на ногах от усталости офицер, держа в левой руке синий императорский пропуск, ворвался в комнату, отыскал глазами губернатора и, задыхаясь, с перерывами заговорил:
– Господин маршал, башенные дозоры спят. Офицеры – за столами, на которых тлеют сальные огарки, солдаты – в лужах спирта. Никакого наблюдения из Кремля за ходом пожара. Огонь достиг невероятной силы, а сейчас началась перестрелка между солдатами из-за обладания винным погребом, совсем неподалеку от стены, в том месте, которое называется… – Офицер вынул из каски клочок бумаги и прочел строчку рапорта:
– За-ря-дье.
Мортье хотел подойти к императору, но, проклявши день своего губернаторства, он тщетно стремился поймать Бонапарта, бегавшего от группы к группе по обширному залу. Эта погоня за маленьким человеком с окаменевшим лицом и злыми глазами была трагедией маршала. Четверть часа среди неперестающего гула и шума ста голосов он тщетно бегал за Наполеоном и, наконец, поймал его у кресла. Это было кресло Дарю. Выпихивая осторожным, но настойчивым движением маршала с его сиденья, Бонапарт кричал:
– Заседание военного совета продолжается. Маршалы Франции, офицеры Великой армии, займите места!
Мгновенно воцарилась тишина. Дарю с незаконченной запиской, уронив карандаш, освободил для императора свое место. Генерал Дюма с поднятой правой рукой, убеждавший своего соседа, не кончил речи, так как генерал Лористон[24], встав лицом к императору, показал Дарю спину своего синего мундира. Несколько движений стульев и кресел – и зал замер. Наполеон кричал:
– Какое ужасающее зрелище! Это они сами жгут сокровища, добытые руками рабов. Сколько дворцов! Какое невероятное решение! Что это за люди? Чего можно ждать от этой страны? Но раз я решил…