В эту минуту раздался дерзкий голос обезумевшего Мортье:
– Кремль минирован, под каждой стеною порох. Государь, мы взлетим на воздух!
Никто не шелохнулся. Никто не посмотрел на Мортье. Бонапарт улыбался и недоверчиво качнул головой. Он встал и, ходя от одной двери зала к другой, посматривая на гренадер со спокойным видом, говорил:
– Ну, кто же еще осмелится прервать меня в те минуты, когда я, завладев дворцом царей, должен, по вашему, трепетать от их азиатского поджога?!
Мортье, осмелевший и дерзкий, с бледным лицом, на котором суеверная почтительность к Бонапарту смешалась с железной решимостью спасти своего любимца, также встал с места.
– Государь, – сказал он, – пренебрегая собственной жизнью, я готов спасти вас. Вся Москва объята пламенем, и горит Кремль.
Часовые у двери сделали на караул. Вошел принц Евгений, прихрамывая, с лицом мальчика и с больной улыбкой. За ним громадная фигура грубого, пестро одетого, как в балагане, неаполитанского короля – Иоахима Мюрата. Оба подошли к Бонапарту. Евгений – сын Богарне[25] простой гражданин Мюрат, сделавшийся неаполитанским королем, по-родственному преклонили колена. Евгений скрестил руки на груди, и Мюрат, позабыв, что он в военном совете, обращается к Бонапарту со словами мольбы немедленно покинуть горящий Кремль. Бонапарт, отвернувшись, подходит к окнам. Ящики с ядрами, пороховые банки громадным неуклюжим обозом стоят перед окнами.
– Одна искра, – говорит Мортье, – – и все мы будем взорваны собственным артиллерийским парком. Добавьте к этому пороховые мины под лестницей, на которой Петр казнил стрельцов, и вы, государь, дадите такую беспримерную картину гибели французской славы, какая и не снилась вашим врагам в Европе.
Безыменный офицер, все еще не ушедший из зала, начал говорить, как в бреду:
– Огненный шар опустился на дворец князя Трубецкого. С этого все началось. Дворец воспламенился мгновенно. Потом загорелась соседняя биржа. Каторжане, длиннобородые и длинноволосые, вылезали из окон с пылающими, просмоленными волосами. Эти живые поджигатели разносят пожар. Наши злосчастные солдаты пытались готовить себе пищу в русских печах. Заложенные гранаты разносили дома в куски. И от этого тоже начинались пожары. Весь город горит!
Слова офицера, наконец, достигли слуха Бонапарта. Бонапарт, все время, казалось, колебавшийся, резко обернулся к Мюрату и сказал, указывая на офицера кивком головы:
– Расстрелять негодяя!
Потом вызвал начальника гвардии и сказал:
– Выступать!
И пока тот, поворачиваясь на каблуках, уходил из зала, обратился к Мюрату, переводя глаза с неаполитанского короля на принца Евгения. Каждый раз, как глаза Наполеона переходили с Мюрата на Евгения Богарне, на спокойном лице появлялась презрительная улыбка. Принц Евгений был слишком похож на недавнюю императрицу Жозефину, с детской и нежной улыбкой больничной сиделки. Мюрат резко и отчетливо произнес:
– В Петровский дворец! – словно поняв это безмолвное обращение Наполеона с вопросом: куда?
Наполеон тихо говорил Мюрату:
– Что же это? Я должен отдать Москву! Став господином положения, я должен уйти без всяких жизненных припасов, расположиться лагерем у ворот завоеванного города, бросив такую удобную стоянку для гвардии!
Мюрат говорил:
– Да, иначе взлетишь на воздух.
Кремлевские дома горели. Горели избушки у Боровицких ворот. Горело Зарядье, базары за Красной площадью. Горела вся Моховая. Артиллерийский парк длинной лентой едва пробился через море пламени. Бонапарт, накинув серую шинель, ходил по парапету около Троицких ворот. Кутафья башня пылала. Не было никаких надежд на выход из Кремля. Наконец прибежал Мортье:
– Ваше величество, я вас ищу. Есть ход совершенно безопасный.
И, следуя за Мортье, Наполеон и маршалы, несшие важнейшие бумаги и секретную переписку Великой армии, смахивая искры, падавшие на плечи и кое-кому испортившие страусовые египетские перья на шляпах, дошли до башен, выходивших на Москву-реку. Скрипя и воя, открылись заржавленные двери погреба. Бонапарт спустился в подземный ход вслед за Мортье и польским офицером Вонсовичем, у которого оказался на руках русский чертеж московского Кремля и Тайницкой башни.
Сквозь море огня, под искрами, через шипящие, дымные улицы, едва дыша, пробрались Бонапарт и его генералы на улицу у старого Москворецкого моста. Там стоял еще хвост колонны артиллерийского парка с зарядными ящиками. Бонапарт шел пешком. Гвардия, прорвавшаяся сквозь завесу огня, салютовала ему сквозь дым и пламя. Развернутое знамя, захваченное под Бородином, легло перед ним на мостовую. Ординарец подвел лошадь. Рустан держал под локоть отяжелевшего Бонапарта, когда тот, топча знамя конскими ногами, грузно садился на лошадь. Гвардейские трубачи, несмотря на огонь и дым, заиграли встречу. И вдруг появились носилки. Восемь человек вынесли из коляски раненого Даву. Он привстал на локте с рукой на перевязи, с глазами, горящими в лихорадке, и криком приветствовал Бонапарта. Наполеон снова соскочил с коня. Он подошел к Даву и упрекал его в безрассудстве.
Даву кричал, чтобы покрыть оркестр гвардейских музыкантов, бешено сверкая глазами:
– Я приехал за тобой, Наполеон, так как боялся за твою судьбу.
Бонапарт протянул ему левую руку. Вопреки всем кавалерийским правилам, правой схватился за седельную луку. Опять мамелюк ловким движением помог тяжелому корсиканцу удариться в седло. Лошадь вздрогнула. Императорский поезд под эскортом национальной гвардии сквозь гнилую гарь и дым горящей Москвы поехал к Ходынскому полю.
Был восьмой час утра. Моросил легкий осенний дождь. Небо было тускло. Наступал серенький осенний моросливый денек. И, как гигантский смерч, пирамида из дыма и огня поднималась над Москвою, когда Бонапарт, усталый, смотрел сквозь желтую листву парка на горящую Москву с башни Петровского дворца.
Бейль осторожно пробирался по лестницам апраксинского дома. На полу спали ординарцы маршала. Спустившись по винтовой лестнице в поисках выхода, Бейль услышал разговор. В людской и в кухне повар-француз пытался объясниться – и делал это довольно удачно – с кучером и дворецким. Старуха, оставленная бежавшими барами и, очевидно, привыкшая к французской болтовне в апраксинском доме, не без успеха выступала в роли переводчицы.
– Черномазый говорит, – объясняла она, – что ихний генерал – самый важный генерал.
– Уважительный барин! – отозвался Артемисов. – Если бы все такие, можно было в не жечь.
Повар кипятил крепкий кофе. На широкой лавке в кухне дремал другой повар – негр, любимец интендантского генерала Дюма. На подоконнике, у изголовья негра, стоял огромный четырехгранный штоф, пустота которого объясняла крепкий сон повара. Бейль распахнул дверь. Прислуга встала.
Обращаясь к повару, Бейль спросил:
– Как пройти в Зубово?
Повар в свою очередь обратился к кучеру. С помощью старухи удалось установить направление жестами направо и налево, поворотами головы, счетом переулков и улиц по пальцам. Кучер покачал головой и произнес по-русски:
– Не ходите, ваше сиятельство, огонь!
Бейль не понял. Он был уже за дверью. Раз овладевшая им решимость гнала его на крыльях, но, пройдя пятнадцать – двадцать шагов, он пожалел, что не взял с собою Франсуа. Район Пречистенки горел. Дома, примыкавшие к Гагаринскому переулку, пылали. Эскадрон вюртембергских гусар довольно безуспешно боролся с пожаром. На улице было светло, как днем, и все пространство от Волхонки до Москвы-реки, покрытое большими и малыми строениями, было наполнено едким дымом, – а снопы пламени делали улицы светлыми, как днем.
Немецкий офицер пытался открыть двери большой конюшни. Они были заперты изнутри, и большое здание, единственное не пылавшее среди моря огня, вызывало невольное удивление немецких солдат. Под ударами топоров ворота слетели с петель, и тогда жуткая картина открылась перед глазами Бейля. Солдаты поспешно шарахнулись в стороны. Дикая толпа полуголых людей, с безумными глазами, с пьяными криками и руганью, с вилами, лопатами и кольями, с диким гиком выскочила и понеслась вприпрыжку по улицам. Солдаты открыли стрельбу. Пьяные работали вилами, стараясь ударить гусар в лицо.
Бейль поспешно устремился вдоль Остоженки. На повороте в первый переулок из временного военного госпиталя вытаскивали раненых, оставленных русскими, и приканчивали их прикладами и выстрелами. Двое солдат дрались на шашках, и каждый из них тянул к себе левой рукой большой золотой оклад с иконы. Стоны и крики слышались во дворе. Чем дальше по Остоженке, тем сильнее гулял огонь. В конце улицы горели маленькие двухэтажные дома. Здесь было полное безлюдье, так как продвигаться по тротуару было невозможно, а середина немощеной улицы осыпалась таким потоком искр, что пробраться было прямо немыслимо.
Бейль не думал об опасности. Он шел в какой-то ярости, в каком-то исступлении, как бесноватый, охваченный безумной мыслью спасти из огня марсельскую подругу. При выходе из апраксинского дворца он думал лишь о том, чтобы ее увидеть, хотя бы на нее взглянуть; теперь им овладело всецело его охватившее стремление спасти ее из огня. Пробегая среди горящих домов, он чувствовал, как огненный вихрь сорвал с него головной убор, как волосы быстро подсыхают такой странной сухостью, что начинают сами шевелиться на голове; он чувствовал, как твердеют брови и загибаются концы ресниц. Едкий дым, гарь и удушливый, горячий воздух вызывали спазмы и приступы кашля. Из глаз струились слезы. В голове промелькнуло: «Лишь бы никого не увидеть, лишь бы никто не встретил, лишь бы кто-нибудь не думал, что я лишился рассудка и не владею собой».
Наконец вот тот самый дом, про который, очевидно, говорил Таркини. Дом горит. Бейль бросается под деревянную лестницу – она проваливается и с грохотом падает вниз. Он вскакивает, стиснув зубы и тяжело дыша. Страшная боль в руке. Разорванный мундир и гвоздь, пробивший ногу. В доме пусто, не слышно ни вздоха, ни крика. И в следующем доме – то же. Зубовский парк пылает. Деревья сохнут. При ярком свете видно, как пожухли ветки, и в мгновение ока вся купа древесной листвы превращается в золотые метелки, в миллионы золотых кружков. Потом начинается медленное сгорание ствола, пылающего, как сальная оплывшая свеча. Некогда оглянуться. Дома тают в огне. И вот в одном из них несомненно тает, как восковая фигура, его подруга. Как мог он забыть ее ради легкомысленных парижских связей, ради венской аристократической кокетки Пальфи! Все это самообман тщеславных увлечений, в то время как настоящее счастье вот сейчас, тут где-то, сгорело в огне. Никаких других мыслей и прежде всего никаких мыслей о супруге господина Баскова.
Повалившиеся набок стропила внезапно перегородили ему дорогу. Перелезать через тлеющие и горящие бревна стало невозможно. Но Бейль попытался это сделать. Обжегся, проскользнул. Дальше начиналось Девичье поле. Остатки каруселей говорили о недавнем развлечении москвичей. Растопчин был оптимистом и, устраивая крестные ходы, не чуждался балаганов и каруселей: «это отвлекает простонародье от размышления».
Бейль выбежал из клубов красного дыма и вдыхал перегретый пожаром воздух, давая легким отдых от мучительного удушья. Хотелось действовать, хотелось что-то предпринять; и вдруг мелькнула мысль: «Мелани была слабогруда и после выступлений на сцене часто страдала сердцем. Может ли она дышать хотя минуту в таком огне?» Потом поймал себя на мысли: голос был глубокий, грудной, богатый переливами, настоящий голос артистки, и на сцене Мелани была хороша. Зная, что никто его не видит, Бейль заломил руки и схватился за виски с чувством незнакомого прежде отчаяния. Он знал, что в эту минуту он отдал бы жизнь с легкостью и без раздумья только за то, чтобы увидеть Мелани живою или мертвою. Потом, смотря на пожар и ничего не видя, он стал уверять себя, что ошибся домом.
Войдя в переулок, он решил, минуя обвалившиеся стропила, вернуться к предполагаемому дому Волконских. По описаниям, это было, несомненно, Зубово. Вот типичный фронтон и железные решетки провиантских магазинов. Каменные пустые сараи с полукруглыми верхними окнами. Это – то самое, о чем говорил повар Дарю. Вот против них и должен быть этот дом. Но как к нему пройти? Еще один поворот, как будто приближающий к цели. Раздается выстрел. Пуля свистит где-то над головой и шлепается в штукатурку. Бейль вынимает пистолет и прячется за контрфорс. Трое пробегают мимо.
«Мародеры!» – думает Бейль и бросается в узкий переулок, по обе стороны которого горят дома. Бежит, зажмурив глаза и закрыв голову руками. Добегает до конца и видит каменную грязную стену тупика. В отчаянии, уверившись, что заблудился, бросается назад. Рухнувший дом загораживает ему дорогу. Остается ход через ворота и дворы. Обезумев и почти в бреду, Бейль останавливается на мгновение. Красные и лиловые огни, зеленоватое пламя – все указывает на то, что горят масла и какие-то вещества, окрашивающие огонь, как фейерверк. И вдруг, как во сне, раздаются крики и голоса – голос русского: «Эй!» и голос француза: «М-г Beyle! M-r Beyle!»
Раздается взрыв. Печь разлетается в соседнем доме. Обломок кирпича падает к ногам Бейля. Апраксинский кучер, провожающий маршальского повара, выбегает из ворот с криком:
– Ну, вот и они сами!
Еще мгновение – и, путаясь в хворосте, лежавшем во дворе, вылезает из ворот Франсуа. Бейль смотрит на него дикими глазами. Лиловатый отблеск пламени светит ему прямо в лицо, и трое нашедших его видят, как в этом отблеске зрачки Бейля кажутся красными пуговицами. Кровь в невидящих глазах – обычное явление отражения прямого света и преломления его в зрачках. Русские крестятся. Маршальский повар смотрит с удивлением на Бейля, словно на какой-то адский призрак. Только Франсуа спрашивает:
– Что случилось с господином Бейлем? Все ли благополучно? Император покинул Москву. Уж скоро наступит утро, и маршал приказал господину Бейлю немедленно в коляске переезжать в Серебряный бор. Артемисов свезет, – сказал он, указывая на апраксинского кучера.
Наступило тусклое, серое и сырое утро. В открытые окна врывался воздух, отравленный гарью, смешанный с осенней сыростью. Бейль вытянул руки и застонал. Перед самым пробуждением, в тяжелом сне, он хотел протянуть руку, чтобы поднять занавеску из марсельских кружев. Он всегда просыпался первый, думал сделать это и теперь. Потом Мелани варила кофе. Вместо этого – холодное, дымное, серое московское утро. Жизнь сломалась, и вот ее уже нет. И еще наступит жизнь. И еще пройдет год. Будет московская зима, и будут снова многие месяцы ненужных встреч и ненужных разлук.
По возвращении после ночного путешествия и поисков Бейль наотрез отказался ехать. От усталости он бросился в постель не раздеваясь. Таркини в комнате не было. Франсуа поставил на стол стакан крепкого алкоголя и кусок сыра с серым армейским хлебом. Все это было уже не нужно. Бейль проспал до утра и лишь утром решил ехать. Пожар не прекращался. Пока кучера хлопотали у колясок, Франсуа и Луи – ординарцы, обязанные сопровождать коляски, – без умолку рассказывали Бейлю о том, что все пожарные инструменты вывезены главнокомандующим Растопчиным нарочно, чтобы дать волю огню.
Бейль, взяв с полки английский перевод «Поля и Виргинии»[26], пытался забыться чтением. Это всегда удавалось. Гравюры, изображавшие далекие южные ландшафты чужих стран, юношу, спасающего девушку из воды, отвлекшие Бейля на мгновение, опять вызвали в нем картину гибели Мелани в огне. Потом, почти не думая, он протянул руку и взял вторую книгу. Это была странная книга – издание 1803 года с портретом негра в треуголке и мундире генерала Конвента. Бейль вздрогнул: это был несомненный портрет Туссена Лувертюра[27], вождя восставших негров. Это была книжка офицера Кузена Д' Аваль – она о жизни и смерти негрского героя. Тонким английским почерком Растопчин сделал надпись: «Негры сожгли свою столицу, и французам ничего не досталось». Бейль бросил книгу. Пожар Москвы приобретал страшный смысл. Встал. Лошади были готовы. Бейль вышел на крыльцо и вдруг схватился за притолоку. Зубная боль, как удар в челюсть, едва не повалила его на землю. Выпив стакан спирта, он почувствовал себя легче. На другой стороне площади конные канониры вытащили единственную пожарную машину и пробовали ее на соседнем загоревшемся доме. Коляска направилась в веренице других экипажей, увозивших из Москвы людей и военный багаж, вместе с огромным количеством награбленного имущества, в направлении к Тверской. Вскоре, достигнув одного из переулков по Тверской улице, Бейль увидел, как со стороны Кузнецкого моста, где жила французская колония, выбежала купчиха Готье, госпожа Сент-Альб и две женщины с узлами. Сент-Альб бросилась на колени перед коляской, умоляя вывезти ее из Москвы. Бейль уступил ей место в коляске и пошел пешком.
Движение экипажей было настолько медленно и каждый перекресток подавал на главную магистраль Тверской такое количество повозок, что пешая ходьба нисколько не затрудняла Бейля. Генерал Кригенер поровнялся с ним и рассказывал ему все сплетни о ночном военном совете в Кремле. Несмотря на рассеянность, Бейль уловил оттенок злорадства в его повести о французских неудачах.
Только к вечеру сквозь деревья старинного парка замелькал императорский штандарт на Петровском дворце. А через час Бейль входил в большую избу села Всесвятского, где ждал его, негодуя и ворча, старый Дюма, окруженный товарищами Бейля – Бюшем, Бергонье, двоюродным братом Гаэтаном Ганьопом, бароном Жуанвилем и Марциалом Дарю. Молодежь не сдавалась. Привыкнув к зрелищу горящего города, она уже не смотрела в сторону Москвы и развлекалась по-своему.
Через какие-нибудь полчаса дремлющий Бейль увидел над своим изголовьем карикатуру с надписью:
«Pekin des cendre, due de brandspuil»[28].
Французская колония и русские купцы в поддевках с большими бородами сидели у бивуачных огней в Серебряном бору. Огромная поляна от Петровского парка до Серебряного бора была сплошь уставлена артиллерийскими повозками. Гвардия снова ушла в Москву, с ведрами оцепила Кремль и отбивала у огня место, облюбованное Бонапартом. Восемь тысяч людей работали без передышки. Наполеон был мрачен и настроен плохо. Он почти не отпускал от себя Дюма, требуя у него точных сведений о возможности восстановления фуража. Бейль, не разгибаясь, сидел за работой.
Блестящие математические способности Бейля помогали ему оперировать огромными цифрами с быстротой и легкостью, поражавшей военных инженеров, кончивших учрежденную Конвентом знаменитую парижскую Политехническую школу имени Эйлера. В этих занятиях прошел весь день.
Бонапарт, усталый, сел за стол с карандашом в руке и не мог решить уравнения с двумя неизвестными. Он гневно пытался поймать Дюма на ошибке и не мог этого сделать, так как сам горел в лихорадке. Генерал Дюма взял с собою Бейля на доклад. Стоя перед обеденным столом императора, Бейль, замороженный от отчаяния и измученный до крайности, спасался только огромным напряжением способностей математика. Бонапарт, жуя куски холодной индейки и запивая глотками белого вина, говорил ему цифры, предлагая карандаш. Бейль вычислял наизусть и с каждым итогом, с каждым решением задачи, не замечая прояснившегося лица Бонапарта и восхищенного взгляда генерала Дюма, чувствовал только одно облегчение: он менее ощущал невыносимую боль пережитой утраты. Записав решение задачи о длине пути, пробеге лошадей, потере конского веса на ста километрах, Бонапарт подвел итоговую цифру и, передавая Дюма листок, сказал:
– Обеспечить конницу!
Прием был кончен. Бонапарту подавали кофе, когда Бейль выходил из Петровского дворца. Франсуа развернул кожаный чемодан. Бейль, порывшись, достал зеленую тетрадку с брауншвейгским дневником, книжку Ланци «История живописи в Италии» и запись своих собственных впечатлений об итальянских музеях и галереях, перелистал дневник 1806 года. Там были поездки на Брокен, масонская ложа, спуск в шахту «Доротея» на Гарце, наконец, в виде отдыха после брауншвейгской стычки, когда он, вооружив больных и раненых, отбив нападение на французский гарнизон в Брауншвейге, выехал всего на три дня в маленький саксонский городок Стендаль, записки: «Стендаль красивый город. Было тринадцать башен. Родина Винкельмана[29], написавшего вот эту восхитительную «Историю искусств». Отряды Гофера и тирольского разбойника Катта с вооруженными крестьянами бродят вокруг. Катта видел в корчме, охотясь за козами в девяти милях от города Стендаля».
Наутро следующего дня, по поручению генерала, отправился верхом вместе с Франсуа в апраксинский дворец. Маршал Пьер Дарю и повеса Марциал Дарю – оба просили осмотреть дворец Салтыкова и дать распоряжение генерал-квартирьеру об оставлении его за маршалом Дарю, генералом Дюма и командиром голландского отряда, генералом Ван-Дэдэм. Доехал без приключений. Дворец Салтыкова нашел легко. Он не был тронут пожаром и даже еще не разграблен, равно как и дворец главнокомандующего Растопчина. Бейль осмотрел их оба, отправил Франсуа за вещами, заняв библиотечную комнату салтыковского дворца и сдав лошадь в комендатуру, пошел скитаться по Москве.
Проходя мимо Страстного монастыря, Бейль увидел рядом с красивым старым домом Римской-Корсаковой небольшое здание Дворянского пансиона и в ту минуту, когда поровнялся с окнами первого этажа, едва не был сбит мальчуганом, бросившимся из окна. Сочтя мальчика воришкой, Бейль схватил его за руку. Дерзкие глаза пойманной птицы были ему ответом. Мальчик в темно-лиловом расстегнутом мундире с низким воротом и обшлагами, покрытыми золотым шитьем, изображавшим лавровые ветки, смотрел на него дерзко и презрительно.
– Кто ты? – спросил Бейль по-французски.
– Я гимназист Петр Каховский, – ответил беглец, не смущаясь и произнося французские слова довольно чисто.
– Откуда бежишь?
– От ваших товарищей, – сказал мальчик и поднял окровавленный палец, на котором прочно держалось отбитое горлышко узкой бутылки.
Бейль взял мальчика за руку, вошел во двор и, стукнув ногой в незапертую дверь, увидел в широкой большой комнате, в облаках табачного дыма, человек восемь французских офицеров и с ними старика в колпаке, в вязаной куртке, с шарфом на шее. Один из офицеров кричал пьяным голосом:
– Он приказал: «Расстрелять негодяя» – только за то, что я осмеливался сказать правду о смертельной опасности. Однако сам уехал, а мы – оставайся в Москве. Наши лошади повезли генеральский скарб, а младшие офицеры спешились. Вот что значит смертельная охота посидеть на троне русских тиранов.
– А ты бы молчал, – ответил другой. – Тебя вывели, постреляли в стену и отпустили. Так последнее время все мы делаем. Недоставало, чтобы мы своих французов расстреливали в Москве!
Внезапно говорившие остановились. Бейль, держа Каховского за руку, старался вглядеться в лица. Пьяный офицер закричал:
– А, вот ты, чертенок! Будешь обливать вареньем голову моему денщику?
Каховский с горящими глазами объяснил Бейлю, что с тех пор, как господа офицеры поселились в его пансионе, он жил с ними хорошо и ходил вместе на добычу, но его заставили засунуть палец в бутылку с вареньем, и он от боли, размахнувшись, действительно ударил денщика по голове.
– А это что за адвокат? – вдруг спросил один из собутыльников, пальцем указывая на Бейля остальным.
– Это интендант, организатор легального мародерства! – крикнул другой.
– А здесь организаторы нелегального мародерства! – закричал Бейль.
– Какое оскорбление! – раздалось несколько голосов. Но встал усатый швейцарец и, загремев грубым голосом, потребовал:
– Никаких ссор, пусть пьет с нами!
– Да, не время ругаться, – сказал другой. – Пусть пьет!
Бейль присел и выпил большой стакан. Это была смесь всевозможных московских вин с водкой. Один из офицеров кричал:
– Мой дед был почтальоном в Дижоне. Мой отец с большим трудом с помощью брата купил себе офицерский патент, но принужден был уступить его другому, так как аристократы в полку стали его травить. Какая разница с теперешним положением! Все неперевешанные графы сделались маршалами. Армия полна неперевешанным дворянским сбродом. А вы – дворянин? – обратился он внезапно к Бейлю.
Бейль отрицательно покачал головой.
– Ну тогда вы – наш товарищ. Надо испечь в московской золе всех аристократов.
Каховский наклонился к Бейлю и сказал:
– Уйдемте, пока не поздно. К вечеру дело всегда кончается побоищем.
– Идем со мной! – сказал Бейль. – Захвати свое имущество.
– Все мое на мне, – шепнул Каховский.
По дороге Бейль пытался узнать о судьбе Зубова. Каховский ничего не знал, но сказал, что у каких-то Волконских сгорела женщина с ребенком. Бейль поник головой. Шли молча, выбирая уже сгоревшие места, и иногда утопали ногами в золе.
И вдруг при виде большого пустыря с сожженным бурьяном Бейль остановился. Из маленькой лачуги, в углу двора, примыкавшего к пустырю, с раскиданным сгоревшим забором, осторожно вышел человек, несущий узел на правом плече и большую оркестровую арфу на левом. В туфлях и серых чулках, в оливковом фраке и широкополой шляпе, оп показался до странности знакомым Бейлю. Бейль ждал, когда оп выйдет на улицу, и воскликнул:
– Фесель, неужели это ты?!
Арфист остановился в недоумении, потом, поставив арфу и скинув узел, бросился, протягивая Бейлю обе руки.
– Боже мой, китаец, великий египтянин, ты ли это? – воскликнул арфист, припоминая итальянские и марсельские прозвища Бейля.
– Что ты здесь делаешь на пожарище, с оркестровой арфой? – спросил Бейль.
– Собираюсь улизнуть из Москвы, а перед этим думал проситься к вам в Оперу. Ведь вся французская колония ждала вас с нетерпением. Долго ж вы шли до Москвы! Еще неделю тому назад Растопчин выслал в Сибирь сорок французских семей, разорив их дочиста. Тут были купцы…
Бейль прервал его,
– А как Баскова?
– Жива, жива! Мелани жива! Она во-время успела уехать по горящим улицам с мужем и ребенком, получив двойной пропуск в Петербург. Она почти что разошлась с мужем и тянула отъезд до последнего дня, надеясь на медлительность мужа и скорость ваших маршей.
Бейль почувствовал, как исчезает тяжесть в теле, как отхлынули мучительные мысли. Дослушав рассказ и дав адрес салтыковского дома арфисту, он быстро вместе с мальчиком направился в свое новое жилище.