Ромэн Коломб писал критику Этьену Делеклюзу:
«Милый Этьен!
Приходи ко мне сегодня на новую квартиру, улица Нотр-Дам де Грас, №3. У меня будет вечером двоюродный брат Анри Бейль, вернувшийся из Москвы. Я встретил его сегодня после многих лет разлуки, и мы условились провести вечер, собравшись в моей большой комнате. Пригласи, кого хочешь. Вина достаточно. Есть холодная дичь и великолепный сыр. Я заметил, что характер Анри очень смягчился. Очевидно, высокие и печальные переживания в России сделали его таким. Он спрашивал про твоего приятеля Руса. Если можешь, пошли сейчас к нотариусу Делошу, чтобы застать Руса наверняка, и пригласи его ко мне. Анри говорит, что он дважды писал ему из Москвы с просьбой помочь той маленькой актрисе, с которой он когда-то жил в Марселе. Я не помню ее русской фамилии, зовут ее Мелани. Если Рус не может прийти, то, пожалуйста, спроси у него, почему он ни разу не был на Ново-Люксембургской улице, несмотря на просьбы Бейля, посланные из Москвы со специальным курьером. Такова первая просьба, с которой обратился ко мне брат, когда я увидел его сегодня. Сам он не нашел конторы Делоша на прежнем месте.
Анри потерял всю свою первоначальную живость. Смотрит холодно, говорит мало, спокойные движения выдают усталость. Появилась несвойственная ему раньше спокойная улыбка. Я не сразу даже узнал Анри. Он стоял на набережной и покупал книги с лотка букиниста. Книги – всегдашняя его страсть. Легкомыслие и повесничание в нем исчезли, а вот пристрастие к книгам осталось. Приходи, милый Этьен. Я знаю, что тебе будет интересно снова встретиться с Анри, которого ты когда-то за бурную порывистость речи называл каскадом.
Твой Ромэн Коломб».
Вечером Этьен Делеклюз молча пожимал руку Бейля. Через несколько минуг он, обратившись к Роману Коломбу, спрашивал:
– А ты мне все-таки скажи, сколько на самом деле гостей у тебя соберется сегодня? Ты об этом не написал. К сожалению, Рус не может быть ни сегодня, ни завтра. Он говорит: «Никаких писем из Москвы не получал…» Много ли гостей у тебя соберется?
– У меня будет человек пять…
– Ну, это хорошо. Хорошо, что не двадцать! Ты знаешь, что на днях мне рассказывал Каилюс, генерал, с которым ты знаком? Он хотел отпраздновать день своего рождения и поехал к Вери в Пале Рояль. Вери ему сказал: «Вам, конечно, известно, генерал, что раз вы собираете у себя десять человек, то обязаны пригласить на ужин представителя полиции, который будет сидеть у вас до конца». Каилюс побагровел от злости, пожал плечами и вышел из комнаты, гремя шпорами и ругаясь: «Разве я для того дал себя прострелить на войне восемь раз, чтобы полицейская сволочь жрала моих куропаток и мешала моим гостям?»
Из Пале-Рояля Каилюс поехал к господину Фуше[65], иначе говоря, к герцогу Отрантскому. Лукавый министр полиции принял Каилюса немедленно и в ответ на его возмущение развел руками: «Я ничего не могу поделать, сколько бы чертей вы ни призывали на голову моей сбитой с ног полиции. Ну что вам сделает плохого какой-нибудь полицейский офицер в штатском, скромно сидящий на углу стола?» Каилюс разругался. Тогда хитрец Фуше говорит, словно его осенило вдохновение: «А ну-ка, покажите мне список ваших приглашенных». Каилюс протянул ему бумажку с фамилиями. Взглянув на список, Фуше осклабился. Возвращая листок генералу, он со вздохом произнес: «Ну, хорошо, вам нет надобности приглашать незнакомых». Так вот, скажи, Ромэн, тебе тоже нет надобности приглашать незнакомых?
– Черт знает что за остроумие! – заметил Бейль. – Что-то не хочется даже понимать.
– Нет, а вы все-таки постарайтесь привыкнуть к новому Парижу, дорогой скиталец, – обратился Делеклюз к Бейлю.
– Посмотрим, посмотрим, – сказал Бейль. – Я мечтаю о том, чтобы, не привыкнув к Парижу, уехать в Милан или Рим. Я хочу заниматься своей «Историей живописи в Италии».
– Вот как! Значит, «хочу писать и… прощай, военный комиссар»? Но знаете ли вы, что римские порядки не очень вас обрадуют? Если в Испании католики восстановили инквизицию и церковный суд средневековья, то в Риме папа восстановил орден Иисуса. И поверьте, что секретнейшая организация иезуитов сумеет убрать с дороги такого вольнодумца, как вы – вам не дописать вашу историю живописи. Кроме того, сделайте себе новую прививку оспы. Во всей Италии попы запретили оспопрививание. Купите хороший фонарь, потому что в Риме духовенство не позволяет освещать улицы, находя, что это опасное проявление якобинства, и, однако, куда бы вы ни забились, иезуиты сумеют осветить каждый уголок вашего мозга инквизиторским фонарем.
– Гораздо лучше, когда знаешь, с какой стороны ждать выстрела, – ответил Бейль. – Иезуит, конечно, опаснее простого представителя римской церкви. Орден Иисуса все-таки замечательная хозяйственная организация, но я думаю, как при глупом монархе не держатся умные министры, так и нынешний папа Пий VII не сумеет извлечь всю выгоду из деятельности этих церковных подпольщиков. Не забывайте, что Лойола[66] был солдат, монах и фанатик. В нынешний век проложить дорогу фанатизму в среде, которая наживает деньги на военных поставках, на эксплуатации паровых машин, довольно трудно. Здесь можно вести разговор только о взаимной поддержке сторговавшихся мошенников. Деятельность иезуита направляется на то, чтобы во-время взять подпись на духовном завещании в пользу церкви у вдовы миллионерши или у выжившего из ума эмигранта, который сам не в состоянии получить обратно конфискованные имения. Я считаю конкордат большой ошибкой. Император мог бы не делать никаких шагов для сближения с Римом. Ну, а раз это случилось, теперь уж поздно запирать ворота перед иезуитами. В Польше я читал книжку Захоровского «Монита Секрэта». Это – замечательное произведение XVII века. Особенно интересен способ исповеди с указанием на систему разрешенных и допустимых грехов. Самые тяжелые грехи – это сомнения в догматах, «умничанье» и неповиновение. Все остальное разрешается при условии своевременного раскаяния и уплаты в церковную лавку более или менее значительной суммы. Вот вам вся бухгалтерия праведности. Ну, а система подчинения коадъюторов[67], генералов, магистров и т. д., система, при которой дисциплина доведена до поразительного совершенства, система, при которой вы никогда не узнаете в веселом и беспечном собеседнике, будь он в военной форме или в штатском платье, опасного иезуитского агента, – замечательна. Тонкие мастера интриги, иезуиты, как на церковном органе, умело играют женским сердцем. Разные культы сердца Иисусова и прочие тонкие эротические образы – пожирание тела небесного жениха – это все капканы для молодых и старых женщин, среди которых вербуется армия экзальтированных агентов, проводников католичества в семье и в обществе. Когда Вольней просил Наполеона не сноситься с папой, император сказал: «Народ просит религии». Вольней ответил: «А если народ попросит Бурбонов, вы тоже ему дадите?» Наполеон ударил Вольнея сапогом в живот, но Вольней был прав Я помню, какими приемами один контрреволюционный аббат обучал меня в детстве. Он хорошо уяснил себе мой характер и понимал, что просто меня не возьмешь. Зная мое пристрастие к математике, он очень хорошо руководил моими занятиями именно по этому предмету. Возник вопрос о параллельных линиях в тригонометрии. Тригонометрическая линия – символ функции – уходит в бесконечность и возвращается с обратным знаком. Тут мой аббат стал говорить мне о ликвидации параллельности в пространстве как о чуде и тайне: в бесконечности параллельные линии пересекаются, а линия тангенса преображается, вернувшись оттуда. Вот в этих формулировках он очень ловко попытался запутать мою мысль, внести сознание внезапной загадки и сделать вмешательство религии неизбежным. Он пробовал сыграть на том, что наука не знает безусловных истин, а следовательно, пределы ее влияния ограничены. Что же безгранично, что истинно, кто владеет тайной? Только один человек – это папа! Истины хранятся только в одном месте – в церкви Я сейчас не припомню всех тончайших приемов наталкивания меня на эти выводы, которые были формулированы совсем не примитивно. И если я ни на секунду не почувствовал в душе никакой религиозности, то все-таки не мог избавиться от смущения, как человек, заглянувший в пропасть. Характерная особенность всех окружавших меня в детстве попов – это дикая и ехидная радость при каждом известии об успехах монархических интервентов
При этих словах Бейля дверь шумно раскрылась, и, продолжая беседу, вошли двое: Виктор Жакмон и Марест.[68] Один – высокий, спокойный, с иронической улыбкой – Виктор Жакмон, другой – маленький, остробородый, с лицом землистого цвета, в морщинах, со стеклянными зеленоватыми глазами, жестикулирующий на ходу – барон де Марест. Совершенно не интересуясь происходящим в комнате разговором, оба вошедших громко здоровались, не прерывая своего спора.
С большой теплотой встретился с Бейлем Виктор Жакмон. Капитан инженерных войск, малоизвестный писатель, Жакмон был одним из немногих неизменных друзей Бейля.
– Ну вот, – заговорил он, обращаясь к Бейлю, – я доказываю Маресту теперь уже неопровержимую вещь, что твой излюбленный «генерал-император» в конце концов совершенно дутая фигура, игрушка случая, щепка на гребне волны. Сейчас ее выбросили на мель. Марест с истинно баронским величием, вместо того чтобы отвечать мне по существу, брызжет на меня желчью своего остроумия. Знаешь, Анри, только ты теперь можешь дать настоящую оценку событий.
Марест отошел к окну, вынул записную книжку и аккуратно вписал расход: «Наем фиакра и сигаретки». Затем, пряча записную книжку, он стал петушиным голосом выкрикивать невероятные похвалы Наполеону с таким злым выражением лица, с такой желчью и серьезностью, что трудно было понять, шутит он или высказывает свои убеждения.
Бейль прервал его словами:
– Послушайте, дорогой барон. Вы избрали очень плохое место для этих возгласов. Ведь мы же не раздаем крестов и ленточек Почетного легиона.
– Я вполне уверен, что военный комиссар Бейль доведет мои слова до сведения маршала Дарю, если, впрочем, маршал не вернется к своим старым занятиям – переводу Горация. По-видимому, это как раз своевременно. Кстати, скажите, господин военный комиссар, правда ли, что граф Дарю во-время заявил императору о том, что императорский отъезд из армии повлечет за собой ее уничтожение?
– И еще, – добавил к словам Мареста Жакмон, – скажи, пожалуйста, правда ли, что твой хваленый император боялся, что немцы, узнав о гибели армии, зацапают его как пленника?
– Да, было несколько критических дней. Подъезжая к Кенигсбергу, я видел световой телеграф в действии. Очевидно, немецкие государства уже кое-что знали в те дни, когда император ехал в Париж.
– Жаль, что это не случилось, – сказал Жакмон. – Ну, а что ты сам будешь делать?
– Многое зависит не от меня. Мое собственное желание скромно – я хочу отдохнуть, но не в Париже.
– Ну, конечно, ведь вы – миланец, – вставил Марест. – Куда ж ему деваться еще?! Уедет в Ломбардию, а потом, отдохнув, опять устроится довольно ловко.
– Марест сегодня похож на крысу, ухитрившуюся укусить кошку за хвост, – сказал Бейль. – Вредно так раскачивать желчный пузырь.
– Ого! – поймал Марест эту фразу. – Вот хорошее воздействие сурового климата. Что касается меня, то я не замораживал своей желчи на московском льду.
– Жаль, что вас там не было. Московский огонь растопил бы ледяную корку вашего мозга и заставил бы вас ценить в собеседнике не желчь, а ло-ги-ку, – сказал Бейль, подчеркнув последнее слово.
– Где же здесь ло-ги-ка? – передразнил Марест. – Объявляется новая мобилизация, а военный комиссар, видите ли, изволит ехать в Милан, когда «отечество в опасности».
– Ну, каждый по-своему представляет себе отечество. Мои взгляды на отечество вы знаете, – сказал Бейль и, достав маленькую книжку из кармана, прочел: «Вселенная представляет собой книгу, в которой читатель не пошел дальше первой страницы, если видел только свою страну. Что касается меня, то я перелистал достаточное количество страниц этой книги, для того чтобы прийти к заключению, что все они плохи. Я получил небесполезный опыт».
– Это что за вздор?! – воскликнул Марест.
– Когда вы успели купить это? Что у вас – «Космополит» Фуэкре или книжка Байрона, взявшего из него эпиграф? – вмешался в разговор Делеклюз.
– Сегодня утром на набережной я купил эту книжку на лотке. Это удивительное произведение нового поэта. Его фамилия Байрон. Книжка называется «Странствования Чайльд-Гарольда».
– Это старая книжечка, – сказал Делеклюз. – Она вышла в марте прошлого года.
– Во всяком случае, я с ней познакомился впервые, – сказал Бейль. – Я взял ее у книготорговца только потому, что слова «поэт лорд Байрон выступил на защиту лондонских мятежных рабочих» врезались мне в память. Эту фразу я прочел в Вильне, где местные польские власти всячески старались в мрачном свете представить положение Англии. Кстати, что это за лондонская революция, которую подавляли тридцать тысяч конницы и пехоты?
– Ну, какой вздор! Дело гораздо проще, – сказал Жакмон. – У нас повторится такая же история. Паровая машина на три четверти упраздняет применение живой рабочей силы, отсюда – безработица и голод, так как никакой фабрикант не думает о судьбе увольняемых рабочих. Хлеб сейчас подорожал, в особенности в Англии, а к тому же мы порядком перехватили английских кораблей с хлопком. Ну вот и простые результаты сложных причин: десятки тысяч беднейших англичан оказались на улице. Видя, что им грозит неминуемый голод, рассуждая плохо, они, отыскивая причины своего несчастья, решили, что во всем виноваты машины, и стали ломать станки. Хозяева обратились к войскам, а Палата лордов предложила применить расстрелы и виселицы к восставшим рабочим. Автор той книжечки, которую вы держите в руках, выступил в Палате лордов в феврале прошлого года. Я читал его речь в защиту рабочих. Это замечательная речь, хоть и не лишена вздора, какой обычно бывает, когда поэт и гуманист начинает говорить о политике.
– Мне рисовалась совсем иная картина, – сказал Бейль, – я думал, что в Англии начинается девяносто третий год.
Во время беседы Коломб нарезал кусками дичь и жаркое, наполнил бокалы. Все стали пить, поздравляя Бейля с благополучным возвращением. Марест рассказывал анекдоты, покрываемые дружным хохотом. В самый разгар веселья в комнату вошел инженер Изерского департамента Крозе[69]. Бейль встретил его горячим рукопожатием.
– Надеюсь, ты был уже у Дарю? – спросил Крозе у Бейля.
– Нет, – ответил Бейль.
– Я тебе советую сделать это завтра, – сказал Крозе и, подсаживаясь к Бейлю. шепнул ему на ухо: – Найди предлог, чтобы ускользнуть отсюда со мной пораньше.
– Быть может, ты скажешь, в чем дело? – спросил Бейль.
– Скажу, когда выйдем, но не сейчас!
Фиакр ехал уже полтора часа. Пробираясь медленно по грязной, горбатой, неосвещенной улице, коляска качалась, скрипела рессорами. Разговор между Бейлем и его спутником не клеился. Крозе упорно молчал, не отвечая даже на самые настойчивые вопросы Бейля. Молчание стало тем более неизбежным, что коляска так стучала железными ободьями о мостовую, что приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Наконец, Бейль не вытерпел и крикнул:
– Ну вот мы уже в Сен-Дени! Так как ты сюда нанял фиакр, то, очевидно, мы подъезжаем. Скажи мне, в чем дело?
Крозе остановил извозчика около небольшого одноэтажного дома, заплатил ему деньги и велел дожидаться. Бейль и Крозе вышли.
– Это какие-то причуды. Имей в виду, что если ты хочешь просто повеселиться, то незачем делать вид заговорщика. Во всяком случае, я тебе отомщу, и твоя сердитая Праскед узнает о твоем поведении раньше, чем ты сумеешь ей наврать.
Крозе рассмеялся.
– У тебя еще нет причин для недовольства, но мне не хотелось, чтобы ты, узнав, в чем дело, внезапно собрался и вернулся в Париж. Две недели тому назад, после больших мучений и разрыва с мужем, приехала в Париж Мелани. Хочешь ли с ней увидеться?
Бейль остановился.
– Во всяком случае, не сейчас.
– Нет, именно сейчас, пока никто не успел еще предупредить ее о твоем возвращении в Париж. Ее окно освещено. Вот это, против каштана. Фиакр будет тебя ждать, а я ухожу пешком.
Бейль подошел к двери, потом вернулся и решительно направился к тому месту, где стояли лошади. Фиакр уже уехал. Бейль побежал в том направлении, куда скрылся Крозе. Он кричал, звал Крозе. Маленькая улица была пустынна. Крозе пропал бесследно. Так как было поздно, то предстояло возвращаться в Париж пешком.
«Идти к Мелани сейчас совершенно невозможно, – думал Бейль. – Если бы она хотела, то на Ново-Люксембургской знали бы об этом. Морис – аккуратная старуха. У нее хорошая память на лица. Она обязательно сказала бы, если в кто-нибудь был. Но ни от госпожи Басковой, ни он госпожи Гильбер, ни просто от Мелани никто не приходил. Значит, все письма, просьбы и предложения не имели успеха. Как после этого войти и о чем заговорить? Мелани очень самолюбива. Прийти без зова к человеку, пережившему столько несчастий, и не выразить ему сочувствия или выразить и оскробить – все это одинаково плохо, ненужно».
Прошло еще десять минут.
«Но я буду подлецом или трусом, если не найду выхода из положения», – сказал Бейль самому себе, вернулся, поднял дверной молоток и громко постучал.
Ему открыла старая женщина в чепце коричневого цвета и, освещая шандалом вошедшего, осмотрела его с ног до головы. Бейль три раза повторил свой вопрос.
– Моя госпожа уже разделась и спит. Впрочем, назовите вашу фамилию… Ах, господин Бейль… Тогда войдите. Вас она называла, приказывая впустить, как только вы придете.
Бейль сидел на маленьком диване и ждал. Два шандала, по три свечи в каждом, горели на столе, Тонкое марсельское кружево закрывало окна Маленькая тарелка с кусочком сыра, чашка с недопитым красным вином и ломтик хлеба говорили о том, что кто-то не кончил одинокого ужина. «Как хорошо, что приходится ждать!» – подумал Бейль. Он чувствовал легкое затруднение дыхания, что-то сдавливало ему горло. Все равно сейчас он не может произнести ни слова. А если заговорит, это будут или слова упрека, и тогда повторится невеселая картина старых марсельских ссор, или, если это будут незначительные и мертвые слова, кристаллическая ледяная корка, как на зимнем стекле, сделает Мелани невидимой. Нервная зевота и усталость. Чтобы не дремать, Бейль достал из кармана маленькую книжку и стал читать восхитившие его еще утром английские стихи безвестного поэта Байрона:
Порою, словно тайну вспоминая,
Измену иль погибшую любовь,
За пиршеством немую скорбь скрывая,
Сидел Гарольд сурово хмуря бровь.
Но тайной оставалася тревога
Его души, друзьям он не вверял
Заветных дум и шел своей дорогой,
Советов не прося Страдал он много,
Но в утешениях отрады не искал.
В соседней комнате сейчас находится Мелани. Неужели ей нужно одеваться, как на концерт, и тратить на это время? Очевидно, она терпеливо ждала, настолько терпеливо, что ни строчки не написала ему на квартиру, не узнала даже, жив ли он. Однако этот проклятый Крозе ничего не сказал? Быть может, он действовал по ее поручению, если так смело привез его в Сен-Дени? Ведь сказала же старуха, что Мелани его ждала. Значит, она одевается, как перед выходом на сцену, не зная, что сейчас это совершенно неуместно. Единственно, чего не прощает любовь, – это добровольного отсутствия. Бейль чувствовал лихорадку, не ту кенигсбергскую вспышку болезни, которая вызвала бред, а совсем другую, давно позабытую, кажущуюся сейчас смешной. Кровь стучала в висках при мысли о том, что после шести лет разлуки, вряд ли осталась у Мелани хотя бы тень прежнего чувства к нему.
Худые, длинные пальцы легли ему на веки и закрыли глаза. Мелани тихонько подкралась сзади, и ее горячие ладони сжимали ему виски и закрывали уши. Щекой она прижималась к его голове.
Мелани говорила:
– Как вы могли подумать, Анри, что я в ваше отсутствие могу поселиться у вас на квартире? Ваши письма из Москвы, очевидно, не дошли, да если бы даже Рус передал мне ваше предложение, вы знаете, как я люблю самостоятельность и свободу. В Марселе я все-таки предпочитала, чтобы вы жили у меня, а не я у вас.
Не сводя с нее глаз, удивляясь ее свежести, блестящему взгляду, любуясь хорошо знакомыми ямочками на щеках, с восхищением оглядывая всю ее маленькую совершенную фигурку статуэтки из Танагры[70], Бейль скорее впитывал звуки тремолирующего голоса, чем отдавал себе отчет в значении ее слов. Его собственные слова неслись безудержным потоком. Он рассказывал, как в день приезда в Москву им овладело настоящее безумие, какое-то непреодолимое желание во что бы то ни стало разыскать ее в этом колоссальном горящем северном Риме. Он даже не понимал тогда, насколько нелепа мысль – искать ее среди горящих лачуг и пылающих дворцов. Он до изнеможения довел себя поисками, ставшими под конец опасными. Он попал в тупик среди горящих домов, искры падали ему на платье. Было до такой степени жарко, что волосы шевелились на голове от горячего ветра, жгло ресницы и брови, и если бы не русский мужик Артемисов, то эти поиски Мелани кончились бы собственной его гибелью. Потом Бейль рассказал о случайной встрече с маленьким арфистом из марсельского театра, о том, как этот арфист сообщил ему подробности об отъезде Мелани из Москвы.
– Анри, очень хорошо, что и для вас и для меня Россия будет только воспоминанием. Я никогда не могла бы стать русской помещицей со ста семьюдесятью шестью душами рабов. Вы подумайте только, что значат эти слова «сто семьдесят шесть душ»! Душа – это слово, которое так много значит для меня. А там оно – обозначение имущества, живой предмет, которым владеет помещик, в большинстве случаев не имеющий собственной души. Таким был Басков.
– Почему вы говорите «был»?
– Да потому, что его теперь нет.
– Нет для вас?
– Нет, он просто не существует. Его убили крестьяне.
– А!.. – сказал Бейль и остановился.
– Я, кажется, не разучилась читать ваши мысли: для меня Басков не существовал уже задолго до того, как он перестал существовать среди живых.
– Ну, а ваш ребенок? Фесель мне говорил…
– После смерти маленькой Адели, отцом которой вы хотели называться, у меня не было детей, дорогой Анри. Однако какой я стала рассеянной. Вы, вероятно, хотите есть?
– Нет, я только что был у Коломба, где мы пили и ели.
– Для вас я снова приготовлю марсельский ужин.
Под утро Бейль, облокотись на подушку, рассматривал молча профиль спящей Мелани и перебирал в памяти все прежние впечатления 1805 и 1806 годов в Марселе и 3 августа 1806 года, когда он принял посвящение в масонской ложе «Каролина – Великий Восток Франции».
Постоянным видением его снова была маленькая нимфа на зеленом тенистом берегу Ювонны, голая и смеющаяся под брызгами воды, – Мелани тогдашних лет.
Почему нынче ночью, поднимая бокалы за встречу, она ни разу не спросила его о том, что он будет делать с собою, ничего не сказала ни о себе, ни о своей жизни в Париже? Она тысячу раз права, говоря, что нынешняя, очень радостная встреча была необходима. Бейль думал, может ли это внезапно охватившее его ощущение физического счастья бросить его надолго в объятия Мелани.
Эта маленькая странная женщина, такая строгая в отношениях с ним и такая правдивая в своем чувстве к нему, отрицает возможность прочного союза с ним даже теперь, встретившись с ним и отдавшись ему, как прежде. Она, конечно, права, говоря, что эта встреча – лишь «последняя цифра в конце страницы, говорящая о том, что счет закончен».
Большая цифра…
На секунду в душе Бейля проснулась ревность: «Как жила, как будет жить дальше Мелани. Ведь не молчит же она с другими, как не молчала эти шесть лет».
Тонкая иголка вошла в сердце, заледенила его холодом, и кончик сломался, но не растаял, как льдинка, а колет и причиняет боль. Захотелось поцеловать Мелани и разбудить. Но вдруг чувство горячей благодарности к ней остановило его. Холод растаял. Какое счастье, что именно с ней он встретился, только что вернувшись во Францию! Именно эта ночь после счастливого и беззаботного вечера с нею, когда она была так проста и так ласкова, дала ему возможность вдруг почувствовать, что растаяли впечатления войны, исчез мертвящий холод в душе, по жилам побежала опять горячая кровь.
«Жизнь хороша, надо вернуться в жизнь. Завтра же будет музыка, великолепный Лувр, картины и гравюры и чтение замечательного английского молодого поэта… Байрон – подарок судьбы!..»
Бейль тихонько оделся и сел у окна. Воображение рисовало ему миланские ворота с надписью «Alla valorosa armata francese!» («Доблестному французскому войску!»), громадные стены, усеянные народом, миланских женщин в ярких и пестрых многоцветных платьях, машущих омбрельками[71], детей в широкополых шляпах, мужчин в белых чулках и туфлях с бантами, – все это кричит, сыплет цветами, ликует и веселится по поводу вступления французов и ухода последних австрийцев из Милана. Это было очень давно. Теперешний Париж, мрачный и грязный, с немощеными улицами, горбатыми мостами, афишами о рекрутском наборе, сумрачными лицами, говорит о том, что наступили иные времена. «Пусть наступили другие времена, я сам никогда не чувствовал себя так наполненным жизнью, как сегодня, – ответил Бейль на свои мысли. – Но Мелани права. Я сказал бы, что меняется облик вселенной и время тает, как вот эти облака на светлом небе. Я не узнаю своих чувств, я не узнаю людей и предметов, хотя они носят те же имена и очертания».
Набросав несколько строк Мелани, Бейль вышел из маленького дома и пошел пешком в Париж. Ветер трепал его волосы. Бейль нес треуголку в руке и с наслаждением купался в потоках света. Грудь дышала полно, и чувство огромной, невероятной свободы делало его походку энергичной, уверенной и спокойной.
19 марта, закончив очередную страницу «Истории живописи», Бейль в сотый раз начал разбирать бумаги.
Он записал в тетради, которую вел от имени батальонного командира Коста: «Мелани обнаружила все признаки большого счастья. Она полна ощущений жизни и интереса ко всем ее мелочам». Записав это, Бейль с удовлетворением подумал о том, что его прежняя подруга опять нашла самое себя и не нуждается в нем. Странное и противоречивое чувство: искание любви и побег от любви… Он сделал отметку на полях о том, что все друзья получают административные назначения. Пометил, что не согласился бы стать префектом и ехать в провинциальную трущобу с населением в шесть тысяч жителей.
Разрывая бумаги в старых папках, он нашел письмо, по-видимому, очень старое:
«Знаете ли вы, что меня затрудняет в ваших письмах? Это – ваши извинения. На вашем месте я была бы более доверчива и более откровенна. Выбирайте сами, что сочтете более необходимым для себя. Разве я когда-нибудь хоть раз упрекнула вас в том, что вы со мной фамильярны в некоторых ваших письмах? Эх! Разве вы не знаете, что именно этот тон писем скорее трогает мое сердце, что меньше всего вы можете опасаться разонравиться мне именно тогда, когда вы подаете мне такие знаки дружбы? Я скучаю так же, как вы. К тому же я переживаю тревогу. Здоровье мое настолько слабо, что я все меньше и меньше могу переносить утомительные выступления в трагических ролях. У меня слабая грудь, и вот уже несколько дней, как я болею. Это невольно делает меня злой! Временами мне кажется, что судьба слишком ко мне несправедлива. Во всяком случае, если бы я была одна, я думаю, что сумела бы уйти из жизни, которая становится для меня сплошным горем. Но меня удерживает мысль о моей бедной крошке. Господи боже мой! Это какая-то невероятная жестокость – быть все время жертвой преследующих меня событий. После четырех лет неустанного труда и лишений не иметь возможности осуществить простой разумный план! Если бы вы знали, что я получаю вместо утешения! В конце концов вам нетрудно догадаться, о чем я говорю. О низости человека, который когда-то злоупотреблял несчастными обстоятельствами моей жизни. Я с ужасом думаю об этом, особенно теперь. Посмею ли я признаться самой себе в том, что я должна ненавидеть того, кого когда-то любила? Чувствуете ли вы, до какой степени это отвратительно и ужасно?
Вы написали Манту[72] о том, что если я умру, вы возьмете на себя заботу о моей девочке. Я знаю, что Басков ее любит, как собственную дочь. Но в конце концов и он может умереть. Поэтому я вам поручаю ее. Любите ее! Слышите ли вы? Любите. Она будет вам признательна всю жизнь, как если бы вы были ей родным. Она перенесет на вас привязанность, которую сейчас питает к матери. Если бы она была для вас второй маленькой Мелани! Поговорите о ней с вашей милой сестрой. Я никогда не забуду вашего письма к господину Манту. Простите. Слезы душат меня. Я должна с вами расстаться».
Бейль никак не мог вспомнить, когда было получено это письмо Мелани из Марселя. Снова чувство убегающего времени охватило его. Он не мог воссоздать даже в воображении ни одного из прежних ощущений. Только имя Мант напомнило ему страшные минуты: в Политехнической школе Мант был единственный юноша из Гренобля, с которым Бейль был близок. Горячий республиканец Мант сблизился с заговорщиком генералом Моро и, кажется, виделся с Кадудалем[73] в роковые дни консульства Бонапарта. Сам Бейль осмелился в комедии «Le Bon partie»[74] осмеивать властолюбие Бонапарта. Сам Бейль полюбил речи Моро. Но Бонапарт в 1804 году император. Моро бежал. Бейль тоже… в Марсель. Тогдашняя Мелани и нынешняя были совершенно различны.
Но и сам Бейль менялся дважды после марсельских счастливых дней. Забыв «Bon Partie» и видя силу Бонапарта, Бейль от комедии перешел к жизни, полной силы, и этому помогли странные люди: «вольные каменщики» – масоны ложи «Каролина». Да! Да! Это было в 1806 году, – Бейль – масон… а потом… Ровно через месяц Бейль получил приказ отбыть в Германию по военным делам. Прошение об отставке не было принято.
С новыми чувствами ехал он по городам и дорогам Германии. Он не узнавал мира, не узнавал знакомых людей. Все называлось старыми именами, и все было чужое. С глазами вновь родившегося человека он приехал в Дрезден, перенеся перед тем ужасающие пароксизмы страшной саганской лихорадки. Лихорадка стерла память о старой Франции. Прошлое казалось прочитанной когда-то историей чужой жизни.
Чтобы опомниться и понять, что с ним происходит, Бейль подчинился совету военных врачей и уехал в короткий отпуск. Проехал в Ломбардию и вихрем пронесся по городам, с тем чтобы вернуться в Париж. Просьба об отставке снова не имела успеха.