– Что вы хотите этим сказать, Симон, сын Андреев? – резко сказал король, внезапно покраснев.
– Симон хочет сказать, – вмешался Бьярне, сын Эрлинга, – что вашей милости, пожалуй, будет невыгодно, если люди примутся расспрашивать, почему Эрленд не должен пользоваться теми правами, которые предоставлены всем, кроме воров и злодеев. Быть может, тогда люди вспомнят и о других внуках короля Хокона…
Эрлинг, сын Видкюна, резко повернулся к сыну, – вид у него был гневный, – но король сухо сказал:
– А вы не считаете изменников злодеями?
– Никто не назовет их так, если их замыслы увенчаются успехом, государь, – отвечал Бьярне.
Одно мгновение все стояли молча. Потом Эрлинг, сын Видкюна, произнес:
– Как ни называть Эрленда, государь, однако не приличествует извращать из-за него закон…
– Тогда надобно изменить закон в этой части, – сказал с жаром король, – если сейчас я не имею власти раздобывать сведения о том, как народ намерен сохранять мне верность…
– И все-таки вы не можете применять поправку к закону, пока она не проведена, иначе это будет притеснением народа. А наш народ со стародавних времен с трудом привыкал к притеснениям со стороны своих королей, – сказал Эрлинг упрямо.
– У меня есть рыцарство и мои верноподданные вассалы, на которых я могу положиться, – отвечал король с мальчишеским смехом. Что скажете вы, Симон?
– Я скажу, государь… Может легко оказаться, что это не такая уж надежная поддержка… если судить по тому, как поступили рыцарство и дворяне со своими королями в Дании и Швеции… когда у народа не нашлось сил поддержать королевскую власть против них. Но если ваша милость питает такие замыслы, то я прошу вас освободить меня от вашей службы… ибо тогда я предпочту находиться среди крестьянской черни.
Симон говорил все время так спокойно и разумно, что, казалось, король сперва не понял смысла его слов. Потом он расхохотался:
– Вы угрожаете, Симон Дарре? Что же, вы, может, хотите бросить мне перчатку?
– Как вам будет угодно, государь! – сказал Симон все тем же ровным голосом, но вынул из-за пояса свои перчатки и держал их в руке. Тогда юный Бьярне нагнулся и выхватил их.
– Такие перчатки вашей милости неприлично покупать к своей свадьбе! – Он поднял высоко вверх толстые, изношенные перчатки для верховой езды и рассмеялся. – Если станет известно, государь, что вы ищете такие перчатки, то вам могут предложить их слишком много – и по дешевой цене!
Эрлинг, сын Видкюна, вскрикнул. Казалось, резким движением он смел короля в одну сторону, троих мужчин в другую и потом погнал их через зал к дверям:
– Я должен побеседовать с королем наедине!
– Нет, нет! Я хочу поговорить с Бьярне! – закричал король, поспешая за ним.
Но господин Эрлинг вытолкал своего сына вон вместе с остальными.
Некоторое время они разгуливали по двору замка и по скале за стенами его – никто из них ничего не говорил. У Стига, сына Хокона, был очень задумчивый вид, но он по-прежнему хранил безмолвие, как и вообще все время. Бьярне, сын Эрлинга, все время расхаживал с легкой усмешкой на устах.
Немного погодя из замка явился оруженосец господина Эрлинга и передал им просьбу своего господина подождать его в гостинице, – их кони все это время стояли во дворе замка.
Потом они сидели втроем в гостинице. Избегали говорить о происшедшем, – в конце концов стали беседовать о своих лошадях, собаках и соколах. Кончилось тем, что к вечеру Стиг и Симон пустились рассказывать всякие истории о женщинах, У Стига всегда бывал огромный запас подобных историй, но у Симона получалось так, что как только ему что-нибудь приходило на ум, об этом как раз принимался повествовать Стиг. Причем, по словам Стига, получалось, что действующим лицом забавного случая был или он сам, или его знакомые, и происходил этот случай совсем недавно где-нибудь неподалеку от Мандвика, – хотя Симон припоминал, что он слышал подобные россказни в дни своего детства дома, в Дюфрине, от слуг.
Но он ржал и хохотал наперегонки со Стигом. По временам скамейка словно качалась под ним, – он чего-то боялся, но не решался додумать до конца, чего именно. Бьярне тихо смеялся, пил вино и грыз яблоки, теребил капюшон воротника и время от времени рассказывал обрывки каких-нибудь историй, – это были самые неприличные, но столь двусмысленные, что Стиг их не понимал. Бьярне слышал их от одного священника в Бьёргвине, так он сказал.
Наконец явился господин Эрлинг. Сын пошел к нему навстречу, чтобы принять от него верхнюю одежду. Эрлинг гневно повернулся к юноше:
– Ты! – Он швырнул плащ на руки Бьярне, и по лицу отца пробежала тень улыбки, которую он быстро подавил. Он обратился к Симону:
– Ну, вы должны быть довольны, Симон, сын Андреса! Теперь вы можете с уверенностью считать, что недалек тот день, когда вы будете тихо и мирно сидеть у себя по вашим соседним усадьбам, – вы, и Эрленд, и жена его, и все их сыновья…
Симон стал чуточку бледнее в лице, когда поднялся с места и поблагодарил господина Эрлинга. Он знал, что это был за страх, которому он не смел взглянуть в глаза. Но ничего не поделаешь…
Приблизительно через две недели после этого Эрленд, сын Никулауса, был освобожден. Симон с двумя слугами и Ульв, сын Халдора, ездили за ним в Акерснес и привезли его.
Деревья стояли поникшие, почти голые, ибо за неделю перед тем несколько дней бушевала сильная буря. Уже наступили заморозки – земля глухо звенела под конскими копытами, а поля побелели от инея, когда они въезжали в город. Можно было ожидать снега – небо было ровно затянуто тучами, и день был хмурый и серо-холодный.
Симон заметил, что Эрленд слегка волочил одну ногу, когда выходил во двор замка, и, садясь на лошадь, казался несколько связанным и негибким в своих движениях. К тому же он был очень бледен. Он сбрил себе бороду и подстриг и подправил волосы, – верхняя часть лица у него была теперь мертвенно-желтого цвета, а нижняя – белою, с синевой от сбритой бороды, глаза провалились. Но выглядел он нарядно в длинном темно-синем кафтане и плаще, а прощаясь с Улавом Кюрнингом и раздавая денежные подарки людям, которые стерегли его и носили ему пищу в тюрьму, вел себя подобно богатому вельможе, расстающемуся с толпой во время свадебного торжества.
Первое время, пока они ехали, Эрленд, казалось, мерз, он несколько раз поежился. Потом на его щеках появилось немного краски, лицо оживилось – словно жизненные соки начали наливаться в нем. Симон подумал: право, Эрленда не легче сломать, чем ивовую ветку.
Они подъехали к их жилью, и Кристин вышла во двор навстречу мужу. Симон пытался не смотреть на них, но не мог.
Эрленд и Кристин поздоровались за руку и обменялись несколькими словами, спокойно и отчетливо сказанными. Они провели это свидание на глазах у всех домочадцев и красиво и благопристойно. Только оба густо покраснели, на мгновение взглянули друг на друга и потом опять потупили взор. Затем Эрленд снова подал жене руку, и они вместе направились к светелке, где должны были жить, пока были в городе.
Симон повернулся, чтобы идти в горницу, где у него с Кристин было до сих пор пристанище. Тут она обернулась к нему с нижней ступени лестницы, ведшей в светелку, и окликнула удивительно звонким, молодым голосом:
– А ты не идешь, зять?.. Покушай сначала… И ты тоже, Ульв!
Она казалась такой юной и гибкой телом, стоя так, слегка повернувшись и глядя через плечо. Вскоре же после своего приезда в Осло она начала повязывать головную повязку новым способом.
Здесь, на юге, только жены маленьких людей носили косынку по-старинному, как сама Кристин всегда носила с первых дней своего замужества, – плотно обтягивая лицо, как монашеским платом, завязывая концы крестообразно через плечи, так что шея была совершенно закрытой, а по бокам и на затылке, поверх сложенных узлом волос, напуская складками.
В Трондхеймской области было, так сказать, как бы признаком благочестия, повязывать косынку именно таким образом, и он всегда восхвалялся архиепископом Эйливом, как самый пристойный и самый добродетельный обычай для замужних женщин. Но, не желая выделяться, Кристин переняла здесь южную моду, повязывая косынку так, что та лежала у нее гладко на темени и спускалась назад прямо вниз и видны были волосы спереди, а шея и плечи оставались свободными, и притом косы просто подвязывались, чтобы их не было видно из-под края косынки, а головной платок мягко облегал голову, обрисовывая ее форму.
Симон и раньше видел на Кристин этот убор и считал, что он идет ей… Но все же не замечал до этих пор, какой молодой она выглядит в нем. А глаза у нее сияли, точно звезды.
Днем приехали разные люди приветствовать Эрленда: Кетиль из Скуга, Маркус, сын Тургейра, а позднее вечером – сам Улав Кюрнинг, отец Инголф и господин Гютторм, священник церкви святого Халварда. Перед тем как явились священники, пошел снег, немного сухой, мелкий, но шел он сплошной пеленой, и они сбились с дороги и попали в репейник – платье их было сплошь усажено им. Все принялись старательно обирать репей со священников и прибывших с ними слуг. Эрленд и Кристин обирали его с господина Гютторма; они то и дело краснели и шутили со священником каким-то странно неуверенным и дрожащим голосом, когда смеялись.
Симон усердно пил в первую часть вечера, но совсем не пьянел – только чувствовал какую-то тяжесть во всем теле. Он слышал необычайно остро каждое сказанное слово. Все другие быстро стали очень невоздержанны на язык. И неудивительно: никто из них не был из числа друзей короля.
Теперь, когда все кончилось, ему было до странности не по себе. Все болтали какой-то вздор – громкими голосами и с большой горячностью. Кетиль, сын Осмюнда, был довольно глуповат, его зять Маркус тоже не отличался особым умом. Улав Кюрнинг был человеком здравомыслящим и разумным, но близоруким, а оба священника казались ему тоже не очень толковыми. Все сидели, слушая Эрленда, поддакивали ему, а тот все больше становился похожим на себя самого, каким он всегда бывал, – развязным и легкомысленным. Он взял руку Кристин, положил ее себе на колени и играл ее пальцами, – они сидели так, что касались друг друга плечами. Лицо ее заливал яркий румянец, она не могла отвести глаз от него; когда он украдкой обнял ее стан, губы у нее задрожали, так что она с трудом могла сомкнуть уста…
Вдруг дверь распахнулась, и в горницу вошел Мюнан, сын Борда.
– Последним пришел сам великий бык! – закричал Эрленд, смеясь, вскочил на ноги и пошел навстречу гостю.
– Помоги нам всем Господи и святая Мария-дева!.. Я вижу, тебе и горя мало, Эрленд! – сказал сердито Мюнан.
– А ты думаешь, поможет теперь хныкать да печалиться, родич?
– Никогда не видел я никого тебе подобного… Все свое благосостояние ты погубил…
– Знаешь, я никогда таким не был, чтобы идти в ад с голым задом, лишь бы штаны не попалить! – сказал Эрленд. Кристин засмеялась тихо и шаловливо. Симон положил голову на стол, обхватив ее руками: пусть их думают, что он уже так пьян, что совсем спит… Ему хотелось, чтобы его оставили в покое, чтобы забыли о самом его существовании.
Все было так, как он ожидал, – во всяком случае, как он должен был ожидать. И она тоже. Вот она сидит здесь, единственная женщина среди всех этих мужчин, такая же нежная, скромная, безбоязненная, уверенная. Такой она была и в тот раз… когда обманула его… бесстыжая или безвинная, он и сам не знал. Да нет, неправда, не такой уж была она уверенной, не была она бесстыжей… не была спокойной, хоть и был у нее спокойный вид… Но этот человек околдовал ее, – ради Эрленда она с радостью пойдет и по раскаленным каменьям… А на него, Симона, она наступила, словно для нее он всего лишь холодный бесчувственный камень…
Все это чепуха… Ей хотелось добиться своего, и она ни на что не обращала внимания. Пусть себе радуются… Неужели ему это не безразлично? Какое ему дело, если они народят себе еще семерых сыновей, – тогда их будет четырнадцать, – как придется делить половину имущества Лавранса, сына Бьёргюльфа! Видно, о своих детях ему не придется беспокоиться: Рамборг не так спешит рожать детей, как ее сестра… Его потомство будет в свое время жить после него в богатстве и в почете. Но ему все это безразлично… сегодня вечером. Ему хотелось еще выпить, но он знал, что сегодня Божьи дары не развеселят его… К тому же придется поднять голову и, быть может, принять участие в разговоре.
– Да ты, наверное, считал себя годным в правители государства! – сказал Мюнан презрительно.
– Нет, ты же понимаешь, мы намечали на эту должность тебя! – расхохотался Эрленд.
– Господи помилуй… Придержи-ка свой язык, любезный!..
Все рассмеялись.
Эрленд подошел к Симону и тронул его за плечо.
– Ты спишь, свояк?..
Симон поднял голову.
Эрленд стоял перед ним, держа кубок в руке:
– Выпей со мной, Симон. Тебя я больше всего должен благодарить за то, что сохранил жизнь… А я дорожу ею, какова бы она ни была, мой милый! Ты стоял за меня как брат… Не будь ты моим свояком, мне бы, наверное, пришлось расстаться с головой!.. А ты мог бы получить мою вдову…
Симон вскочил. Одно мгновение они стояли, глядя друг на друга… Эрленд протрезвел и побледнел, губы его невольно раскрылись…
Симон ударом кулака выбил кубок из рук Эрленда, мед разлился по полу. Затем он повернулся и вышел из горницы.
Эрленд остался стоять. Он вытер полой кафтана свою руку и пальцы, сам не зная, что делает… Оглянулся назад; никто не заметил происшедшего. Он отбросил ногой кубок под скамейку… постоял мгновение… потом тихо вышел вслед за свояком.
Симон Дарре стоял у подножия лестницы, ведшей в светелку. Ион Долк уже выводил его лошадей из конюшни. Он не шевельнулся, когда подошел Эрленд.
– Симон! Симон… Я не знал… Поверь… Я не знал, что говорю!
– Теперь ты знаешь.
Голос Симона был совершенно беззвучен. Он стоял, не шевелясь и не глядя на Эрленда.
Эрленд растерянно огляделся по сторонам. Из завесы туч еще проглядывало мутное пятно месяца, сыпался мелкий, жесткий, зернистый снег. Эрленд поежился от холода.
– Куда?.. Куда ты поедешь? – спросил он неловко, глядя на слугу и лошадей.
– Поискать себе другого пристанища, – коротко ответил Симон. – Ты же понимаешь, здесь я не желаю оставаться…
– Симон! – вырвалось у Эрленда… – О, я не знаю. чего бы я только не дал, чтобы эти слова не были мною сказаны!..
– И я тоже, – тихо отвечал Симон все тем же голосом. Дверь светелки отворилась. Кристин вышла на галерею с фонарем в руке… перегнулась через перила и посветила вниз.
– А, вы здесь? – спросила она ясным голосом. – Что вы тут делаете?
– Я почувствовал, что мне нужно выйти поглядеть на лошадей, так обычно говорят люди учтивые, – отвечал Симон со смехом, глядя наверх.
– Да, но… вывел лошадей-то ты зачем? – весело изумилась Кристин.
– Да… Бывает, когда шумит в голове, – сказал Симон все так же.
– Так поднимайтесь же сюда! – перебила она светло и радостно.
– Хорошо. Сейчас.
Она вернулась в горницу, а Симон крикнул Иону, чтобы тот отвел лошадей на конюшню. Он повернулся к Эрленду, – тот все продолжал стоять с каким-то странным, отсутствующим видом.
– Я скоро приду. Нам придется… попытаться сделать так, словно ничего не было сказано, Эрленд… ради наших жен. Но все-таки ты, быть может, в состоянии понять хотя бы то, что… что из всех людей на свете мне меньше всего хотелось… чтобы об… этом знал ты! И не забудь, что я не так забывчив, как ты!
Дверь наверху опять отворилась; гости толпой выходили из горницы. Кристин была с ними, а ее служанка несла фонарь.
– Да, – хихикнул Мюнан, сын Борда, – уже поздняя ночь… а я думаю, этим двоим давно уже очень хочется лечь в постель…
– Эрленд! Эрленд! Эрленд! – Кристин бросилась к, нему в объятия, как только они остались вдвоем за дверью светлячки. Она крепко и тесно прижалась к нему. – Эрленд… Ты чем-то огорчен? – шепнула она испуганно, почти касаясь полуоткрытыми губами его уст. – Эрленд? – Она взяла его за виски обеими руками.
Он немного постоял, не крепко держа ее. Потом с тихим стонущим звуком в горле прижал к себе.
Симон пошел к конюшне – ему нужно было что-то сказать Иону, но что – он по дороге забыл. В дверях конюшни немного постоял, поглядел на мутный свет месяца и на падающий снег, – теперь начало валить крупными хлопьями. Ион и Ульв вышли ему навстречу, заперев за собой дверь, и все трое направились вместе к дому, где должны были ночевать.