bannerbannerbanner
Хозяйка

Сигрид Унсет
Хозяйка

Полная версия

Потом настали дни, о которых он не в силах был вспоминать. Орм лежал на смертном одре в светёлке, а женщины приходили и говорили, что им не верится, чтобы Кристин выжила. Люди вырубали могилу для Орма в церкви и спрашивали, будет ли Кристин лежать тут же, или же ее повезут в церковь святого Григория и похоронят там, где лежат его родители?

Да, но… Он задержал дыхание от ужаса при мысли об этом: позади него лежала вся его жизнь, и вся она состояла из воспоминаний, от которых он бежал, ибо не в силах был думать о них. Нынче ночью он это понял… Среди дневных забот он может как-то забывать все это. Но не может защитить себя так, чтобы это не всплывало перед ним в то или иное мгновение, или как сегодня… И тогда все его мужество словно по какому-то колдовству оставляет его…

Те дни, проведенные в Хэуге… Ему почти удалось забыть о них среди повседневных дел. Он не был в Хэуге с той самой ночи, когда уехал оттуда, и не видал ни Бьёрна, ни Осхильд со дня своей свадьбы. Он боялся встречаться с Бьерном. А теперь он подумал и о том, что ему рассказывали! Говорят, они являются там по ночам. В Хэуге столько привидений, что дома стоят в запустении, народ не хочет там жить, хотя бы даже усадьба отдавалась даром.

Бьёрн, сын Гюннара обладал тем родом мужества, какого у Эрленда – он сам это сознавал – никогда бы недостало. У того не дрогнула рука убить свою супругу… Прямо в сердце, – сказал Мюнан.

Зимой исполнится два года с тех нор, как Бьёрн и фру Осхильд умерли. Народ не видел дыма из домов в Хэуге в течение, целой недели; поэтому несколько мужчин набрались храбрости и отправились туда. Господин Бьёрн лежал в постели с перерезанным горлом и держал в своих объятиях труп жены. На полу прямо перед кроватью лежал его окровавленный кинжал.

Все поняли, как и что тут произошло, но Мюнан, сын Борта, и его брат похоронили оба трупа в освященной земле, должно быть, там побывали разбойники, так было сказано, хотя сундук с добром Бьёрна и Осхильд остался нетронутым. Трупы не были тронуты ни мышами, ни крысами, – впрочем, такой мерзости не водилось в Хэуге, – и народ счел это за верный знак того, что фру Осхильд занималась колдовством.

Мюнан, сын Борда, был страшно потрясен кончиной своей матери. Вскоре после этого он отправился на богомолье к святому Иакову Компостельскому…[27]

Эрленду вспомнилось утро после той ночи, когда умерла его родная мать. Они стояли на якоре у входа в пролив Молде, но кругом лежал такой белый и такой густой туман, что только по временам на самый короткий миг бывало чуть-чуть видно скалистую стену, под которой стоял их корабль. Но от нее отдавался приглушенным эхом тихий звук весел, когда шлюпка со священником отваливала к берегу. Эрленд стоял в носовом помещении, глядя, как гребцы отплывают от корабля. Все было мокро от тумана, к чему бы Эрленд ни прикасался: влага жемчугом оседала в его волосах и на платье, а незнакомый священник и его причетник сидели в лодке на носу и, приподняв высоко плечи, нахохлились над святыми дарами, которые были у них на коленях. Они походили на соколов в дождливую погоду. Удары весел, и скрип уключин, и эхо, доносившееся от горы, смутно слышались еще долго-долго после того, как лодка исчезла в тумане.

Тогда и он тоже дал себе обещание отправиться на богомолье. У него была тогда одна-единственная мысль – нужно, чтобы он еще раз смог увидеть милое, прелестное лицо матери, каким оно было прежде, – с нежной, гладкой смугловато-бледной кожей. Теперь же она лежала там, внизу, мертвая, с лицом, пораженным ужасными ранами… при жизни ее мокнувшими и сочившимися мелкими прозрачными каплями какой-то жидкости, когда мать, бывало, пыталась улыбнуться ему…

Его ли была вина, что отец так поступил с ним? И что ему пришлось обратиться к той, кто был изгнан, подобно ему самому?.. И вот он выбросил из головы мысли о паломничестве и больше не стал тревожиться воспоминаниями о своей матери.

Ей так плохо жилось тут, на земле, что теперь, разумеется, она находится там, где мир и покой… А ему самому жилось не очень-то мирно с тех пор, как он опять связался с Элиной…

Мир и покой… Право, он знал их всего один раз за всю свою жизнь!.. В ту ночь, когда сидел за каменной оградой у опушки леса там, в Хофвине, и держал Кристин, которая спала в его объятиях доверчивым, сладким, глубоким, детским сном. Недолго он удерживался и не нарушал ее покоя! И не мир и не покой обрел он у нее с тех пор, да и теперь не находит. Хотя и видит, что все другие в его доме обрели мир у его юной супруги.

А теперь он мечтает только о том, чтобы уйти отсюда к раздорам и распрям. Он исступленно мечтает об этом скалистом острове в открытом море, о грохоте морских волн, омывающих там, на севере, врезающиеся в океан мысы, о бесконечных берегах и могучих фьордах, таящих в себе всевозможные ловушки и козни, о племенах, чью речь он едва-едва понимает, об их чародействе, непостоянстве, лукавстве, о войне, о море и о поющем звоне своего оружия и оружия своих людей…

Наконец Эрленд уснул, но снова проснулся… Что это такое снилось ему сейчас?.. Ах да! Что он лежит в кровати и по обе стороны с ним лежит по черномазой финской девке. Нечто полузабытое, что случилось с ним в тот раз, когда он был с Гиссюром на севере… Безумная ночь, когда они перепились и у всех голова шла кругом. Сейчас он уже почти ничего не мог вспомнить, кроме резкого, звериного запаха женщин.

И вот он лежит, держа в объятиях своего маленького больного сына, и ему снятся такие сны!.. Эрленд так испугался себя самого, что не посмел больше снова заснуть. Но у него не было и сил лежать бодрствуя… Да, должно быть, он приносит несчастье! Застыв от страха, он лежал не шевелясь и чувствуя, как сердце сжимается у него в груди, и ждал с тоской, когда утренняя заря освободит его.

* * *

Он уговорил Кристин не вставать с постели на следующий день. Ибо ему казалось, что он не в силах дольше видеть, как она с трудом бродит по дому – такая жалкая. Он сидел около нее, перебирая пальцы ее руки. У Кристин когда-то были замечательно красивые руки – изящные, но такие округлые, что тоненькие косточки в гибких сочленениях не были видны. Теперь же они выступали узлами на исхудалой руке, а кожа на нижней ее поверхности была иссиня-белой.

На дворе дул ветер и лил дождь, так что вода разлеталась брызгами от земли. К концу дня Эрленд, выходя у оружейной, услышал, что Гэуте отчаянно кричит и плачет где-то во дворе.

В узком закоулке между двумя строениями он нашел всех своих трех сыновей сидящими под самой капелью с крыши. Ноккве крепко держал малыша, а Бьёргюльф пытался запихнуть ему в рот живого земляного червяка, – у мальчугана была полная горсть извивавшихся и корчившихся розовых червей.

Ребята стояли с оскорбленными лицами, пока отец пробирал их. Это Оон Старый, сообщили они, рассказал им, что у Гэуте будут без боли резаться зубки, если дать ему укусить живого червяка.

Они были насквозь мокры все трое – с головы до самых пят. Эрленд в ярости крикнул не своим голосом нянек, – те прибежали со всех ног, одна – из мастерской, другая – из конюшни. Хозяин разругал их на чем свет стоит, сунул себе под мышку Гэуте, словно поросенка, и погнал перед собой в большую горницу двух других мальчиков.

Немного погодя сухие и довольные малыши в синих праздничных кафтанчиках сидели на ступеньках перед кроватью матери. Отец пододвинул туда табуретку, шумел и баловался, со смехом прижимая к себе ребят, чтобы заглушить в своей душе последние остатки ночного страха. А мать радостно улыбалась, глядя, как Эрленд играет с их детьми. У него есть финская ведьма, рассказывал Эрленд, ей от роду двести зим, и она так высохла, что стала совсем-совсем маленькой – вот такой! Он хранит ее в меховом мешке в большом ящике, который стоит у него в корабельном сарае. Ну конечно, ее кормят! Каждую рождественскую ночь дают по человечьей ноге – ей хватает на целый год. И если они не будут сидеть тихо и смирно и станут приставать к своей больной матери, то тоже попадут в этот меховой мешок…

– Мать больна, потому что она хочет родить нам сестру! – сказал Ноккве, гордый тем, что он понимает, в чем тут дело. Эрленд притянул мальчика за уши к своему колену.

– Да, да! И когда ваша сестра родится, я прикажу моей старухе-финке заколдовать вас всех троих, и вы превратитесь в белых медведей и будете бродить в дремучем лесу, а дочь моя получит в наследство все мое имущество.

Дети закричали и повалились в кровать к матери; Гэуте ничего не понял, но кричал и барахтался, подражая братьям. Кристин посетовала: не надо их пугать так гадко! Но Ноккве опять начал возиться; в восторге и страхе, он со смехом набросился на отца, повис на его поясе и с дикими криками и радостными воплями хватал Эрленда за руки.

* * *

Однако у Эрленда и на этот раз родилась не дочь, которую он так ждал. Кристин родила ему двух больших, красивых сыновей, но они едва не стоили ей жизни.

Эрленд окрестил их, назвав одного в честь Ивара Иеслинга, а второго – в честь короля Скюле. Имя того до сих пор не поддерживалось в роду. Рагнрид, дочь Скюле, говорила, что отцу ее не везло и потому не следует называть детей его именем. Но Эрленд божился, что никто из его сыновей не носил более гордого имени, чем вот этот, самый младший.

Осень уже настолько продвинулась, что Эрленду пришлось уезжать на север сейчас же, как только для Кристин миновала наибольшая опасность. И он решил про себя, что, пожалуй, даже лучше будет уехать до того, как жена его встанет с постели. Пять сыновей за пять лет – этого вполне достаточно, и не хватало ему беспокоиться, что Кристин умрет во время родов, пока он будет сидеть там, в Варгёе.

 

Он знал, что и у Кристин приблизительно такие же мысли. Она уже больше не жаловалась, что он уезжает от нее. Она принимала каждого рождавшегося у нее ребенка как драгоценный Божий дар, а страдания – как бремя, под которым ей нельзя роптать. Но на этот раз ей пришлось уж так тяжело, что, как чувствовал Эрленд, все ее мужество точно сдуло с нее. Она лежала с лицом желтым, словно глина, и смотрела на два маленьких свертка пеленок, лежавших рядом с ней, и в глазах ее не светилось того счастья, которое она испытывала при рождении других детей.

Эрленд сидел около нее, мысленно проделывая все свое путешествие на север. Наверное, сейчас, в такую позднюю осень, морской переход будет тяжелым, да и странно будет приехать туда к началу долгой зимней ночи! Но он тосковал невыразимо! Только что пережитый им страх за жену совершенно сломил всякое сопротивление в его душе, – безвольно отдавался он своему страстному стремлению, уйти прочь, подальше от дома.

IV

Эрленд, сын Никулауса, сидел в качестве королевского военачальника в крепости Варгёй почти два года. За все это время он не ездил на юг дальше Бьяркёя – у него было там свидание с Эрлингом, сыном Видкюна, На второе лето со дня отъезда Эрленда умер наконец Хеминг, сын Алфа, и Эрленд получил после него воеводство в долине Оркедал. Хафтур Грэут отправился на север, чтобы сменить Эрленда в Варгёе.

Весело отплывал Эрленд на юг через несколько дней после осеннего праздника девы Марии. Для него получение воеводства, где когда-то сидел его отец, было восстановлением в правах, о котором он мечтал все эти годы. Не то чтобы оно было целью, для достижения которой он когда-либо тратил силы. Нет, но Эрленду всегда представлялось, что именно это ему надо, чтобы занять место, какое ему подобает, как в своих собственных глазах, так и в глазах равных ему людей.

А по дому он тосковал. В Финмарке оказалось спокойнее, чем он ожидал. Уже первая зима измотала его – он сидел без дела в крепости и не мог ничего добиться для улучшения укреплений. Они были приведены в хорошее состояние семнадцать лет тому назад, но теперь пришли в полнейший упадок.

Затем настали осень и лето с оживлением и беспокойством, свидания там и сям по фьордам с норвежскими и полунорвежскими сборщиками дани и с толмачами племен, живущих на глубинных нагорьях. Эрленд бродил с места на место со своими двумя кораблями и развлекался напропалую. На острове были улучшены постройки и усилены укрепления. Но на следующий год было уж совсем тихо.

Хафтур, конечно, позаботится о том, чтобы там снова было неспокойно. Эрленд рассмеялся. Они плавали с ним вместе на восток почти до Трянемы, и там Хафтур захватил женщину-терфинку,[28] которую и увез с собой. Эрленд упрекал его за это. Он должен помнить: надо заставить язычников понять, что мы здесь господа, а значит, надо вести себя так, чтобы не раздражать никого без толку, когда у нас всего какая-нибудь горсточка людей! Не вмешиваться, если финские племена дерутся между собой и убивают друг друга; пусть спокойно доставляют себе эти радости. Но надо соколом носиться над руссами, и колбягами, и прочим сбродом, черт их знает, как они там называются! И оставить их женщин в покое; во-первых, они ведьмы все подряд, а во-вторых, и без них там много есть, кто предлагается… Впрочем, юноша с Гудёя может вести себя как ему заблагорассудится, пока его не проучат!

Хафтуру хотелось уехать от своих поместий и от жены. А Эрленду хотелось теперь домой к своим. Он ужасно скучал по Кристин и по Хюсабю, по своим родным местам и по всем своим детям – по всему, что дома, у Кристин.

В Люнгфьорде он узнал, что здесь стоит корабль с несколькими священниками из монахов; говорили, что это братья-проповедники из Нидароса, отправлявшиеся на север. Они намеревались насадить истинную веру среди язычников и еретиков в пограничных областях.

Эрленд почувствовал уверенность, что Гюннюльф окажется среди этих монахов. И спустя три ночи действительно уже сидел один на один со своим братом в землянке, принадлежавшей какой-то маленькой норвежской усадьбе.

* * *

Эрленд был странно тронут. Он прослушал службу и причастился вместе со своей корабельной ватагой – единственный раз за все время, что он пробыл здесь, на севере, если не считать его посещения острова Бьяркёй. Церковь на Варгёе стояла без священника; в крепости оставался один дьякон, который пытался высчитывать для них праздничные дни, но вообще-то со спасением душ норвежцев там, на крайнем севере, дело обстояло так себе. Приходилось утешаться тем, что они участвуют в своего рода крестовом походе, так что, пожалуй; на их грехи посмотрят не столь уж строго.

Он сидел, разговаривая с Гюннюльфом об этом, а брат слушал с какой-то рассеянной и непонятной улыбкой на тонких губах большого рта. Казалось, Гюннюльф вечно втягивал свою нижнюю губу, как это часто бывает с человеком, когда тот глубоко задумывается о чем-либо, вот-вот сейчас поймёт, но еще не достиг полной ясности в своих мыслях…

Была уже ночь. Все другие обитатели усадьбы спали выше на берету, в сарае; братья знали, что сейчас одни они бодрствуют. И оба были взволнованы: им было странно, что вот они сидят здесь вдвоем, одни…

Шум морского прибоя и вой бури доносились до них сквозь земляные стены мягко и приглушенно. Время от времени порыв ветра врывался, раздувал угли, тлеющие на очаге, и колыхал пламя жировой светильни. В землянке не было ничего, – братья сидели на низенькой земляной завалинке, шедшей вдоль трех сторон помещения, а между ними лежал письменный прибор Гюннюльфа с чернильницей из рога, гусиными перьями и свернутым и трубочку пергаментом. Гюннюльф записывал кое-что из того, что ему рассказывал брат, – о местах сходбищ и о поселенческих усадьбах, о морских знаках и о признаках, предвещавших погоду, а также слова на саамском языке, – то есть все, что только приходило Эрленду в голову. Гюннюльф сам управлял кораблем – он назывался «Сюннива», ибо братья-проповедники избрали святую Сюнниву покровительницей своего начинания.

– Только бы вас не постигла доля мужей из Селъе! – Сказал Эрленд, и Гюннюльф снова улыбнулся.

– Ты называешь меня непоседливым, Гюннюльф, – начал он опять. – Но как же тогда назвать тебя? Все эти годы ты бродил по южным странам, а потом, едва успев приехать домой, поспешил отказаться от своего священнического места и доходов, чтобы ехать куда-то на север и проповедовать там самому черту и его детям! Их языка ты не знаешь, а они не понимают твоего. Мне кажется, ты еще более непостоянен, чем я.

– У меня нет ни имения, ни родных, за которых мне нужно нести ответ, – сказал монах, – Ныне я разрешил себя от всех уз, а ты связал себя, брат.

– О да! Разумеется, тот свободен, кто ничем не владеет. – Гюннюльф ответил:

Все, чем человек владеет, держит его гораздо крепче, чем он свое имущество.

– Гм! Ну нет, не всегда, клянусь смертью Христовой. Допустим, что Кристин держит меня… Но я не желаю, чтобы мое имение и дети владели мной…

– Не рассуждай так, брат! – тихо произнес Гюннюльф. – Ибо тогда легко может статься, что ты утратишь это…

– Нет, я не хочу уподобляться иным добрым людям, которые погрузились в Землю по самую шею, – сказал со смехом Эрленд, брат его тоже улыбнулся.

– Никогда я не видел детей красивее Ивара и Скюле, – промолвил он. – Мне кажется, ты вот так же выглядел в этом возрасте… Нет ничего удивительного, что наша мать так сильно любила тебя.

Оба брата положили руки на доску для писания, лежавшую. между ними. Даже при слабом свете жировой светильни было видно, как непохожи руки этих двух мужчин. Обнаженная рука монаха, без колец, белая и мускулистая, меньше размером, но гораздо крепче сколоченная, чем рука другого брата, казалась на вид более сильной, хотя рука Эрленда на ладони была теперь жестка, как рог, а сизый рубец от раны стрелой проходил по ней выше запястья бороздой, исчезавшей под рукавом. Но пальцы узкой, смуглой, как выдубленная кожа, руки Эрленда были сухи и узловаты в суставах, как сучья, и унизаны золотыми перстнями – гладкими и с каменьями.

Эрленду хотелось взять брата за руку, но он постеснялся… Поэтому он только выпил за его здоровье, немного поморщившись над скверным пивом.

– Итак, она показалась тебе теперь совсем здоровой и бодрой, моя Кристин? – снова спросил Эрленд.

– Да, она цвела, словно роза, когда я был летом в Хюсабю, – сказал, улыбаясь, монах. Он помолчал немного, а потом сказал уже серьезным голосом: – Хочу просить тебя об одном, брат. Думай немного больше о благе Кристин и детей, чем раньше. Внимай ее советам и утверди сделки, о которых она и отец Эйлив договорились. Они только и ждут твоего согласия, чтобы заключить их.

– Мне, по совести говоря, не очень-то нравятся эти ее замыслы, о которых ты упомянул… – сказал Эрленд нерешительно. – А теперь к тому же мое положение совсем меняется…

– Твои владения станут ценнее, когда ты округлишь их, собрав воедино, – ответил монах. – Доводы Кристин показались мне разумными, когда она ознакомила меня с ними.

– Наверное, сейчас во всей норвежской земле нет ни одной женщины, которая распоряжалась бы всем свободнее Кристин! – сказал Эрленд.

– И все же последнее слово будет всегда оставаться за тобой, – опять ответил Гюннюльф. – А ты… Ты теперь распоряжаешься и самою Кристин, как хочешь! – сказал он каким-то странным, слабым голосом.

Эрленд тихо засмеялся глубоким гортанным смехом, потянулся и зевнул. А потом вдруг произнес серьезно:

– Ты ведь тоже распоряжался ею, давая ей советы, брат мой! И не без того бывало, что твои советы иной раз мешали нашей дружбе.

– Хочешь ли ты сказать о той дружбе, которая была между тобой и твоей женой, или же о дружбе между нами, братьями? – медленно спросил монах.

– И о той и о другой! – отвечал Эрленд, словно такая мысль впервые явилась у него лишь теперь. – Столь благочестивой женщине-мирянке быть не нужно, – сказал он уж не так напряженно.

– Я подавал ей такие советы, которые считал наилучшими. Они и есть наилучшие, – поспешил он поправиться.

Эрленд взглянул на монаха в грубой светло-серой рясе братьев-проповедников с черным капюшоном, откинутым назад так, что он лежал толстыми складками вокруг шеи и сзади на плечах. Макушка головы была выбрита настолько, что теперь широкое, худощавое и побледневшее лицо оттенялось только узким венчиком волос, но они были все такие же густые и черные, как и в юные годы Гюннюльфа.

– Да, ты ведь теперь не столько мой брат, сколько брат каждого человека, – сказал Эрленд и сам удивился, какая глубокая горечь прозвучала в его голосе.

– Этого нет… Хотя так это должно было бы быть.

– Помоги мне Боже! Я думаю, поэтому-то ты и едешь на север к финнам! – сказал Эрленд.

Гюннюльф понурил голову. Что-то тлело в его золотисто-карих глазах.

– Да, до некоторой степени тоже и поэтому, – сказал он негромко и торопливо.

Они разостлали шкуры и покрывала, которые у них были с собой. В помещении было слишком холодно и сыро, чтобы можно было раздеться хотя бы не полностью, поэтому братья пожелали друг, другу спокойной ночи и улеглись на земляной завалинке, устроенной совсем низко, у самого пола, – из-за дыма.

Эрленд лежал, думая о вестях, полученных из дому. За все эти годы он мало что слышал, – он получил два письма от жены, но они уже устарели, когда попали в его руки. Их писал за Кристин отец Эйлив, – она и сама умела выписывать буквы хорошо и красиво, но не любила писать, ибо такое занятие казалось ей не вполне пристойным для неученой женщины.

Наверное, она станет теперь еще благочестивее с тех пор, как завелась святыня в соседней долине, – да еще в память человека, которого она сама знала при его жизни. Зато теперь Гэуте поправился от своей болезни и к ней самой вернулось здоровье, а то она все прихварывала с самого рождения близнецов. Гюннюльф рассказал, что хамарским братьям проповедникам пришлось в конце концов выдать тело Эдвина, сына Рикарда, его братьям в Осло, а те велели записать все о житии брата Эдвина и о тех знамениях, которые, говорят, он творил и при жизни и после смерти. Тогда несколько крестьян из Гэульдала и Медалдала[29] отправились на юг и свидетельствовали о чудесах, совершенных в этих долинах по заступничеству и молитвам брата Эдвина и с помощью распятия, вырезанного им и ныне хранящегося в Медалхюсе. Они принесли обет построить церковку на горе Ватсфьелль, где он несколько раз жил отшельником летом и где после него остался целебный источник. Тогда им отдали руку от его тела для хранения в этой церкви.

 

Кристин пожертвовала две серебряные чаши и большую застежку для плаща с голубыми каменьями, доставшуюся ей после ее бабки Ульвхильд, дочери Ховарда, и велела Тидекену Паусу изготовить в городе серебряную раку для хранения мощей брата Эдвина. И когда архиепископ освящал церковь на Ватсфьелле летом, около Иванова дня, на другой год после отъезда Эрленда на север, Кристин прибыла на гору с отцом Эйливом, с детьми и большой свитой.

После этого Гэуте быстро поздоровел, научился ходить и разговаривать и был теперь как все дети его возраста. Эрленд потянулся, – что Гэуте поправился, это, наверное, самое большое счастье, какое могло для них случиться. Этой церкви он прирежет немного земли. По словам Гюннюльфа, Гэуте светловолос и красив лицом – похож на мать. Тогда жалко, что он не девочка, назвали бы его Магнхильд. Да… По своим красивым сыновьям он теперь тоже соскучился…

Гюннюльф, сын Никулауса, лежал и думал о том весеннем дне, три года тому назад, когда он подъезжал верхом на коне к Хюсабю. По дороге туда он встретил кого-то из усадьбы. «Хозяйки нет дома, – сказали ему, – она у одной больной женщины».

Он ехал по узкой, заросшей травою дорожке между старыми плетнями. Глинистые склоны холмов поросли молодым лиственным лесом, – и над ним и ниже его, до самой реки, по-весеннему шумно и полноводно бежавшей в долине. Он ехал против солнца, и нежная зеленая листва поблескивала на ветвях золотыми язычками пламени, но дальше в глубь леса холодная и густая тень уже ложилась на покрытую травой землю.

Так он ехал, пока впереди не мелькнул кусочек озера, темно отражавшего другой берег с синим небом и изображением больших летних туч, расплывчатым и прерывистым от ряби, образуемой течением. Далеко внизу под конской тропой лежала на зеленых, пестрых от цветов полянах небольшая усадьба. Толпа замужних женщин в белых косынках стояла там на дворе, но Кристин среди них не было.

Проехав немного дальше, он увидел ее лошадь, которая паслась на выгоне за изгородью вместе с другими лошадьми. Тропа круто спустилась перед ним в лощину зеленых теней, и там, где она взбегала вверх на следующую волну глинистых холмов, стояла у изгороди под листвой она сама, прислушиваясь к пению птиц. Он увидел ее тоненькую черную фигурку, склонившуюся над оградой в сторону леса; видны были ее белая косынка и белая рука. Гюннюльф придержал лошадь и стал шаг за шагом приближаться к Кристин. Но, подъехав ближе, увидел, что это стоит старый березовый ствол.

На следующий вечер, когда слуги Гюннюльфа везли его морем в город, священник сам сел за руль. Он чувствовал, что сердце у него в груди окрепло и родилось вновь. Теперь ничто не могло поколебать его намерения.

Он знал теперь: то, что до сих пор привязывало его к миру, – это неугасимое стремление, которое он носил в себе с отроческих лет. Ему хотелось завоевать восхищение людей. Чтобы быть любимым, он был щедрым, ласковым и веселым с людьми малыми; ему приятно было блеснуть своей ученостью среди священников города, но с умеренностью и смирением, чтобы они любили его; он приспосабливался к господину Эйливу Кортину, ибо тот дружил с его отцом, и, кроме того, Гюннюльфу было известно, каких людей любит архиепископ. Он был ласков и мил с Ормом, чтобы отнять у его изменчивого отца хоть немного любви этого мальчика. И был строг и требователен к Кристин, ибо знал, что ей необходимо что-то такое, что не выскользало бы из рук, когда она ищет поддержки; что не уводило бы на ложный путь, когда она готова следовать.

Но теперь он понял: он больше добивался ее доверия к самому себе, чем старался укрепить ее доверие к Богу. Сегодня Эрленд нашел настоящее слово. «Ты брат мне не больше, чем всем другим людям!» Ему придется идти окольными путями, прежде чем его братская любовь принесет хоть кому-либо пользу.

Две недели спустя он разделил все свое имущество между родичами и церковью и принял постриг в монастыре братьев-проповедников. А нынче весной, когда все умы были глубоко потрясены страшным несчастьем, обрушившимся на страну – молния зажгла собор в Нидаросе и наполовину повергла обитель святого Улава в запустение, – архиепископ поддержал старый замысел Гюннюльфа. И вот вместе с братом Удавом, сыном Иона, рукоположенным священником, как и сам Гюннюльф, и тремя молодыми монахами – одним из Нидароса и двумя из монастыря братьев-проповедников в Бьёргвине – он ехал теперь на север нести свет учения несчастным язычникам, живущим и умирающим во тьме в пределах границ христианской страны.

«Христе распятый! Я откупился ныне от всего, что могло связать меня. Сам я предался в руки твои, если ты соизволишь жизнью моей выкупить чад сатанинских. Возьми меня так, чтобы я ведал – я твой раб, ибо тогда у меня будет доля в тебе…» И тогда, быть может, когда-нибудь, когда-нибудь сердце снова запрыгает и запоет в груди, как оно пело и билось, когда он бродил по зеленым равнинам около Рима-града, от одной церкви паломников к другой. «Я принадлежу возлюбленному моему, и к нему обращено желание мое…»

Братья лежали, все думая и думая, пока не заснули каждый на своей завалинке в маленькой землянке. В очаге между ними чуть тлел огонек. Их мысли все дальше и дальше уводили братьев друг от друга. И на следующий день один поехал на север, а другой на юг.

* * *

Эрленд обещал Хафтуру Грэуту зайти на остров Гудёй и захватить на юг его сестру Сюнниву. Она была замужем за Бордом, сыном Осюльва, что из Ленсвика, – он тоже был родичем Эрленда, но очень дальним.

В то первое утро, когда «Маргюгр» разрезала воды, выходя из пролива Гудёй, и парус ее раздувался на фоне синих гор от славного бриза, Эрленд стоял на мостках на корме корабля. Ульв, сын Халдора, правил рулем. И вот к ним поднялась Сюннива. Капюшон ее плаща был откинут назад, и ветер срывал повязку с ее золотистых, как солнце, курчавых волос. У нее были такие же точно блестящие глаза цвета морской волны, как у ее брата, и, подобно ему, она была красива лицом, но только вся в веснушках; веснушками были покрыты и ее маленькие пухлые ручки.

С первого же вечера, когда Эрленд увидел ее на Гудёе, – взоры их встретились: затем оба взглянули в сторону и как-то незаметно улыбнулись, – он понял, что она его раскусила, да и он ее раскусил. Сюннива, дочь Улава… Ее он мог взять голыми руками, а она только и ждала того!

И вот, стоя с ней и держа ее за руку, – Эрленд помогал ей подняться на палубу, – он невольно взглянул в грубое и мрачное лицо Ульва. Ульву все это тоже было понятно. Эрленда почему-то смутил взгляд Ульва, и ему стало стыдно. В одно мгновение он вспомнил все, чему был свидетелем этот его родич и оруженосец, – каждое свое сумасбродство, в котором он погрязал, начиная с самых юных своих лет. Нечего Ульву смотреть на него с таким презрением, – он вовсе не собирается подходить к этой даме ближе, чем то допускают честь и добродетель, утешал себя Эрленд. Он теперь настолько стар, да и так поумнел от разных бед, что его можно свободно отпускать на север в Холугаланд, не боясь, что он запутается в безумствах с чужой женой. У него самого есть теперь жена… Он был верен Кристин с самого первого дня, как увидел ее, и доныне… То или иное, случившееся там, на севере, не примет во внимание ни один разумный человек. Но, вообще говоря, он даже не глядел ни на одну женщину – так! Он и сам знал… что с норвежкой, да еще вдобавок с равной ему по происхождению… Нет, у него никогда не будет и на час душевного покоя, если он так изменит Кристин. Однако путешествие на юг с этой женщиной на корабле… может оказаться довольно опасным!

Несколько помогло то, что по пути на юг погода была все больше бурная, поэтому Эрленд был слишком занят, чтобы заигрывать с дамой. Около одною из островов он вынужден был зайти в гавань и отстаиваться там в течение нескольких дней. Пока они стояли там, произошло нечто, сделавшее фру Сюнниву гораздо менее привлекательной в глазах Эрленда.

Эрленд с Ульвом и еще двумя-тремя людьми из его ватаги спали в том же сарае, где помещалась фру Сюннива со своими служанками. Вдруг она его окликнула и сказала, что потеряла у себя в постели золотой перстень: пусть Эрленд подойдет сюда и поможет ей искать, – фру Сюннива ползала на коленях по постели и была в одной сорочке. И тут они оба то и дело поворачивались друг к другу лицами, и всякий раз в глазах у них обоих появлялась вороватая улыбка. Потом фру Сюннива схватила его… Конечно, нельзя сказать, чтобы и сам Эрленд вел себя слишком уж пристойно, – время и место были неподходящими для этого, – но она была так нагла и с таким бесстыдством отдавалась, что Эрленд в одно мгновение совершенно остыл. Покраснев от стыда, он отвернулся от этого лица, расплывшегося от игривого смеха, без всяких дальнейших объяснений вырвался из ее объятий и ушел. А затем прислал к ней ее служанок.

27То есть в город Сантьяго-де-Компостела (на северо-западе Испании).
28Терфинами норвежцы называли коренных жителей побережий у горла Белого моря.
29Гэульдал и Медалдал – долины в Трондхеймской области, недалеко от Нидароса и от Сюупа, где жили Эрленд и Кристин. В Мдалдале находился поселок Медалхюс (ныне Мельхюс).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru