Сын его бежал из Норвегии, – в народе говорили, будто он поступил на службу в войско французского короля. Внучек Эудюна, Гюрид и Сигне, увез с места казни их деда его конюх. Говорят, они живут где-то в горах Хаддингьядала, бедными женами простых крестьян.
Все-таки хорошо, что у них с Эрлендом не было дочерей. Нет, ей не хочется и думать о таких вещах! Так мало вероятности, чтобы дело Эрленда кончилось хуже, чем… чем дело Эрлинга, сына Видкюна, и сыновей Хафтура, к примеру…
Никулаус, сын Эрленда, из Хюсабю! Теперь и ей самой казалось, что Хюсабю – прекраснейшая усадьба в норвежской земле.
Она пойдет к господину Борду и узнает от него все в точности. Посадник всегда был ей другом. Лагман Улав тоже… в прежнее время. Но Эрленд так разгорячился в тот раз, когда лагманом было вынесено решение против него по делу о городском доме при тяжбе с больницей. И, кроме того, Улав принял близко к сердцу несчастье с мужем своей крестной дочери.
Близких родственников у них не было, ни у Эрленда, ни у Кристин, как ни обширен был их род. Мюнан, сын Борда, теперь уж мало что значил. Он обвинялся в незаконных поступках в бытность свою воеводой в Рингерике, – чересчур уж ревностно старался устроить в жизни получше своих многочисленных детей; их у него было четверо рожденных в браке и пять – вне брака. И, говорят, Мюнан очень сильно опустился со времени смерти фру Катрин. Инге из Рюфюльке, Юлитту и ее мужа и Рагнрид, которая была выдана замуж в Швецию, Эрленд знал мало, – то были дети господина Борда и фру Осхильд. Между семейством из Хестнеса и Эрлендом не поддерживалось дружеских отношений со времени смерти господина Борда, сына Петера. Турмюнд из Росволда впал в детство, а его и фру Гюнны дети умерли; внуки же были еще несовершеннолетними.
У нее самой здесь, в Норвегии, не было никаких родичей с отцовской стороны, кроме Кетиля, сына Осмюнда, в Скуге, и Сипорда Кюрнинга, женатого на старшей дочери ее дяди. Вторая жила вдовой, а третья была в монастыре. В Сюндбю из мужского поколения, по-видимому, замешаны в том же деле все четверо. С Эрлендом Эльдьярном Лавранс настолько рассорился при дележе наследства после Ивара Йеслинга, что с тех пор они больше не желали друг с другом видеться, и Кристин не была знакома ни с мужем своей тетки, ни с его сыном.
Больной монах в обители братьев-проповедников был единственным близким родственником Эрленда. А для нее ближе всех в мире был Симон Дарре, так как он был женат на ее единственной сестре.
Мюнан проснулся и запищал. Кристин повернулась в кровати и положила ребенка к груди с другой стороны. Его нельзя будет взять с собой в Нидарос – ведь все в такой неизвестности. Быть может, малютка в последний раз пьет из груди своей родной матери. Быть может, в последний раз в жизни она лежит вот так и прижимает к себе ребенка, и ей хорошо, хорошо… Если Эрленду будет грозить лишение жизни… Пречистая Матерь Божья, да разве она хоть день, хоть час роптала на рождение детей, которых Господь соизволил даровать ей?.. Неужели же это последний поцелуй вот такого сладкого от молока ротика?..
Кристин отправилась в королевскую усадьбу на следующий же вечер, как только приехала в Нидарос. «Куда они девали тут Эрленда?» – думала она и, озираясь по сторонам, смотрела на многочисленные каменные постройки. Ей казалось, она думает больше о том, каково сейчас Эрленду, чем о том, что ей доведется узнать. Но ей сказали, что посадника нет в городе.
Глаза у нее жгло после долгой поездки на лодке при ослепительном солнечном блеске, а от молока распирало переполненные груди. Когда слуги, помещавшиеся в горнице, уснули, она встала и проходила взад и вперед всю ночь.
На следующий день она послала Халдора, своего личного слугу, в королевскую усадьбу. Слуга вернулся домой в страхе и огорчении, – его дядя Ульв, сын Халдора, схвачен на фьорде во время попытки переправиться к монастырю на Нидархолм! Посадник еще не вернулся.
Эти известия ужасно перепугали и Кристин. Ульв в последний год не жил в Хюсабю, а сидел воеводским ленсманом, чаще всего в Шолдвиркстаде, большая часть которого принадлежала теперь ему. Что это может быть за дело такое, в котором, по-видимому, замешано столько людей? Кристин, больная и невыспавшаяся, не могла избавиться от самых худших опасений.
Утром на третий день господин Борд все еще не возвращался домой. А весточка, которую Кристин пыталась было переслать мужу, не дошла но назначению. Она подумала было навестить Гюннюльфа в монастыре, но у нее не хватило сил, И все ходила, ходила да ходила взад и вперед по горнице с полузакрытыми от жгучей боли глазами. Иногда она была будто в полусне, но едва ложилась на постель – ею овладевал такой ужас и начинались такие боли, что она должна была снова подниматься, совершенно проснувшись, и опять принималась ходить, иначе нельзя было терпеть.
Вскоре после поздней обедни к ней зашел Гюннюльф, сын Никулауса. Кристин поспешила навстречу монаху.
– Ты видел Эрленда?.. Гюннюльф, в чем его обвиняют?
– Плохие вести, Кристин! Нет, к Эрленду не пускают никого – а нас, монахов, к подавно; подозревают, что аббату Улаву были известны его замыслы. Правда, деньги Эрленд занял в монастыре, но вся братия клянется, что они ничего не знали, на что они ему, когда прикладывали к грамоте монастырскую печать. И господин Улав отказывается давать объяснения…
– Да, да. Но в чем же дело?.. Не герцогиня ли вовлекла Эрленда в это?..
Гюннюльф отвечал:
– Скорее выходит так, что им пришлось сильно нажимать на нее, прежде чем она согласилась. Это письмо, черновик которого… кто-то… видел и которое Эрленд и его друзья послали ей этой весной, им, верно, не удастся зацапать в свои руки, если только они не принудят фру Ингебьёрг отдать его. А черновика никакого не нашли. Но, судя по ответному письму и письму от господина Оле Лаурисена, отобранным у Боргара, сына Тронда, на острове Вези, довольно правдоподобно, что фру Ингебьёрг получила такое письмо от Эрленда и тех людей, которые обязались участвовать вместе с ним в этом замысле. По-видимому, она долго боялась посылать принца Хокона в Норвегию, но они указывали ей, что, какой бы оборот ни приняло дело, все же невероятно, чтобы король Магнус причинил какой-либо вред ребенку, – ведь он ему брат. Даже если Хокон, сын Кнута, и не завладеет королевской властью в Норвегии, он окажется не в худшем положении, чем раньше, – но эти люди готовы были рискнуть своем жизнью и имуществом, чтобы возвести его на королевский престол.
После долгого молчания Кристин сказала:
– Я понимаю. Да, это гораздо более важные дела, чем то, что было между господином Эрлингом или сыновьями Хафтура и королем.
– Да, – сказал Гюннюльф, понизив голос. – Считалось, что Хафтур Грэут и Эрленд отправятся морем в Бьёмвин. Но путь их лежал в Данию, в Калундборг, и они должны были привезти с собой в Норвегию принца Хокона, пока король Магнус находится за границей и занят там сватовством…
Немного погодя монах сказал, по-прежнему понизив голос:
– Вот уж, пожалуй… скоро сто лет с тех пор, как какой-либо знатный норвежец дерзал на такие вещи – пытался низложить наследственного короля и посадить на престол его соперника…
Кристин сидела, глядя перед собой неподвижным взором. Гюннюльф не мог видеть ее лица.
– Да. Последними, кто дерзнул на такую игру, были твои и Эрленда предки. И в тот раз мои далекие предки из рода Йеслингов стояли на стороне короля Скюле, – задумчиво сказала она немного погодя.
Она встретила испытующий взор Гюннюльфа и тут заговорила запальчиво и с жаром:
– Я всего лишь простая женщина, Гюннюльф, я мало обращала внимания на те речи, которые мой супруг вел с другими людьми о таких делах… да и неохотно слушала, когда он заговаривал со мной об этом… помоги мне Господи, у меня не хватало разума постигать столь важные вопросы. Но какой бы неразумной женщиной я ни была, не способной ни к чему, кроме своей домашней работы и воспитания детей, – все же и я знаю, что справедливости и праву приходится совершать слишком уж долгий путь, прежде чем какое-либо дело дойдет до этого короля и потом опять вернется в наши долины. И я тоже поняла, что народу в нашей стране живется теперь гораздо хуже и тяжелее, чем в то время, когда я была ребенком, а блаженной памяти король Хокон – нашим повелителем. Мой муж… – Ту она несколько раз вздохнула быстро и трепетно. – Мой муж взял на себя дело, которое было столь огромно, что никто из других вельмож в нашей стране не дерзнул, поднял его, – так что я теперь понимаю!..
– Да, он его поднял! – Монах крепко стиснул руки, голос его упал до шепота. – Столь огромное дело, что многие сочтут скверным, что он сам вызвал его падение… таким образом…
Кристин, вскрикнув, вздрогнула. И оттого, что она дернулась так неожиданно и резко, от боли в грудях и в руках все тело ее покрылось потом. Бурно и лихорадочно повернулась она к своему собеседнику и громко воскликнула:
– Не вызывал его Эрленд… То было так уж суждено, было его несчастьем!..
Она рухнула на колени, уцепившись руками за скамейку, подняла к монаху пылающее лихорадкой, искаженное отчаянием лицо.
– Мы с тобой, Гюннюльф, – ты, его брат, и я, его жена на протяжении тринадцати лет, – мы не должны порицать Эрленда теперь, когда он бедняк и узник и, быть может, жизни его угрожает опасность…
Лицо Гюннюльфа дрогнуло. Он опустил глаза на коленопреклоненную женщину.
– Да вознаградит тебя Бог, Кристин, за то, что ты так это принимаешь. – Он опять стиснул свои исхудалые руки. – Бог… бог да сохранит жизнь Эрленду и да даст ему возможность вознаградить тебя за твою верность! Да отвратит он эту беду от тебя и твоих детей, Кристин…
– Не говори так! – Она выпрямилась, стоя на коленях, и взглянула ему в лицо. – Добра из того не вышло, Гюннюльф, когда ты занимался моими делами и Эрленда. Никто не осуждал его так строго, как ты… его брат и служитель Божий!
– Никогда я не хотел осуждать Эрленда суровее, чем… чем был должен. – Белое лицо его еще более побледнело. – Никого в мире не было для меня дороже моего брата. Потому-то, наверное… меня жгло огнем, – словно то были мои собственные грехи, те, что сам я должен искупить, – когда Эрленд поступил с тобой дурно. А потом Хюсабю… Эрленд один должен был продолжать род, который ведь и мой также! Я отдал большую часть и своего отцовского наследства в его руки. Твои сыновья ближе всего стоят ко мне по крови…
– Не поступал Эрленд дурно со мною! Я была не лучше его! Зачем ты так говоришь со мною, Гюннюльф!.. Никогда ты мне не был духовником. Отец Эйлив не поносил предо мной моего мужа – он порицал меня за грехи мои, когда я жаловалась ему на свои трудности. Он лучший священник, чем ты… и его Бог поставил надо мной, его я и стану слушать… а он никогда не говорил, что я страдаю от несправедливости. Я буду слушаться сто!
Гюннюльф поднялся, когда она встала. Бледный и потрясенный, он пробормотал: – Ты правду сказала. Слушайся отца Эйлива!.. Он повернулся, чтобы уйти; тогда она пылко схватила его за руку:
– Нет, не уходи от меня так! Мне вспоминается, Гюннюльф… Мне вспоминается, как я гостила у тебя в этом доме – он тогда был твоим; ты был добр ко мне. Мне вспоминается, как я впервые встретила тебя… Я была в беде и в страхе, я помню, ты говорил со мной и приводил оправдания Эрленду, – что ты, мол, не знаешь… Ты молился и молился за жизнь мою и за жизнь моего ребенка. Я знаю, что ты желал нам добра, ты любил Эрленда… О, не говори так сурово об Эрленде, Гюннюльф! Кто из нас чист перед Богом? Мой отец полюбил его, наши дети любят своего отца. Вспомни, он нашел меня слабой и легко поддающейся соблазну – и привел к жизни в довольстве и почете. Ах, как прекрасно в Хюсабю! В последний вечер перед моим отъездом из дому было так прекрасно, солнечный закат был так красив в тот вечер. Мы с Эрлендом прожили там много хороших дней… И что бы ни было, все же он мой муж, мой муж, которого я люблю!..
Гюннюльф оперся обеими руками о посох, которым теперь всегда пользовался, когда выходил куда-нибудь из своего монастыря.
– Кристин… Не строй ничего на зареве солнечных закатов и на той… любви… о которой ты вспоминаешь теперь, когда боишься за его жизнь.
…Мне вспоминается, когда я был молодым… всего лишь субдьяконом… Гюдбьёрг, на которой женился потом Алф из Увоса, жила тогда служанкой в Сильхейме. Ее обвинили в краже золотого перстня. Оказалось, она не была виновата, но стыд и страх настолько потрясли ее душу, что дьявол овладел ею; она спустилась к озеру и хотела в него броситься. Потом она нам часто свидетельствовала, что в ту пору весь мир казался ей таким красивым, золотым и красным, а вода светилась и как будто была теплой и живительной, но когда она зашла в нее до пояса, вдруг ей пришло на ум произнести имя Христа и осенить себя крестным знамением. И тут сразу весь мир посерел, а вода стала холодной, и она увидела, куда вознамерилась отправиться…
– Ну, так я не стану произносить его. – Кристин говорила тихо; она стояла неподвижно, выпрямившись во весь рост. – Если поверю, что тогда я подвергнусь искушению предать своего господина, когда он в беде. Но я думаю, что не Христово имя, а скорее имя дьявола может довести до этого.
– Я не то хотел сказать, я хотел сказать… Господь да укрепит тебя, Кристин, чтобы ты смогла осилить это – снести ошибки мужа с любящей душой…
– Ты видишь, я так и делаю, – сказала женщина по-прежнему тихо.
Гюннюльф отвернулся от нее, бледный и дрожащий. Он закрыл лицо руками:
– Я пойду домой. Я смогу легче… Дома мне легче собрать свои мысли… чтобы сделать все, что в моих силах, для Эрленда и для тебя. Господи… Да сохранят Господь Бог и все его святые жизнь моему брату, и да спасут они его! Ах, Кристин… не думай, что я не люблю своего брата…
Но, когда он ушел, Кристин подумала, что теперь все значительно ухудшилось. Она не пожелала, чтобы слуги оставались с ней в горнице, и все ходила да ходила, ломая руки, и тихо стонала. Был уже поздний вечер, когда кто-то въехал во двор. Сейчас же распахнулась дверь горницы, и какой-то высокий тучный человек в дорожном плате, сперва с трудом различимый в потемках, быстро направился к Кристин, позвякивая шпорами и волоча за собой меч. Узнав Симона Дарре, она разразилась громкими рыданиями и бросилась к нему, простирая руки. но вскрикнула от боли, когда он прижал ее к себе.
Симон отпустил ее. Она осталась стоять, положив ему на плечи руки, прижавшись лбом к его груди, и беспомощно всхлипывала. Симон легонько обнял ее за бедра.
– Бог с тобой, Кристин! – Казалось, было спасение уже в самом его трезвом приветливом голосе, в живом мужском запахе, исходившем от него, – запахе пота, дорожной пыли, лошади и кожаной сбруи. – Бог с тобой, еще слишком рано терять мужество и надежду!.. Уж будь уверена, найдется какой-нибудь выход…
Скоро Кристин настолько оправилась, что смогла извиниться перед Симоном. Она чувствует себя совершенно отвратительно из-за того, что ей пришлось так внезапно отнять от груди младшего ребенка.
Симон справился о том, как она провела эти трое суток. Он позвал ее служанку и сердито спросил; неужели же здесь во всем доме не нашлось ни одной женщины, у которой хватило бы ума понять, что такое происходит с их хозяйкой? Но служанка была неопытной юной девушкой, а городской домоуправитель был вдовцом с двумя незамужними дочерьми. Симон отправил человека в город за какой-нибудь лекаркой и упросил Кристин лечь в постель. Когда ей станет немного получше, он придет к ней поговорить.
Пока они ждали лекарку, Симону и его слуге принесли в горницу поесть. Тем временем Симон перебрасывался словами с Кристин, раздевавшейся в чулане. Да, он отправился на север сейчас же, как услышал о том, что случилось в Сюндбю, – он поехал сюда, а Рамборг – туда, чтобы побыть пока с женами Ивара и Боргара. Мвара увезли в Мьёсенский замок, но Ховарда оставили на свободе, только он должен был дать обещание, что останется у себя в долине. Говорят, будто Боргару и Гютторму удалось бежать… Ион из Лэугарбру поехал в Рэумсдал за новостями и пришлет сюда гонца. Симон проезжал Хюсабю сегодня в обед, но пробыл там недолго. Мальчики живут хорошо, но только Ноккве и Бьёргюльф сильно клянчили, чтобы он взял их с собой.
Кристин уже обрела спокойствие и мужество, когда поздно вечером Симон пришел к ней. Он присел на край кровати. Она лежала в приятной усталости, которая всегда появляется после сильных болей, и глядела на тяжелое, загорелое от солнца лицо зятя и его маленькие глазки, полные силы. Для нее было огромной поддержкой, что Симон приехал. Правда, он очень призадумался, узнав о деле более подробно, но все-таки говорил с Кристин успокоительно.
Кристин лежала, глядя на пояс лосиной кожи, стягивавший его внушительную талию. Большая плоская медная пряжка с тонкой серебряной накладкой, без всяких украшений, кроме вырезанных на ней букв М. Д., означавших «Мария дева», длинный кинжал с позолоченными серебряными накладками и большими кристаллами горного хрусталя на рукоятке; плохонький ножик с треснувшей роговой ручкой, починенной медной проволокой, – все это принадлежало к будничному обиходу ее отца еще с тех пор, когда Кристин была ребенком. Она вспомнила, как Симон приобрел эти вещи: перед самой своей смертью Лавранс пожелал подарить ему свой позолоченный праздничный пояс и серебра на столько добавочных пластин, чтобы он был зятю впору. Но Симон попросил подарить ему вот этот, старый… А когда Лавранс сказал, что ведь этим он сам себя надувает, Симон заявил, что все-таки кинжал-то – дорогая вещь… «Да, и еще нож!» – сказала Рагнфрид, слегка улыбнувшись. И мужчины засмеялись и сказали: «Да, уж нож-то!..» Из-за этого ножа у отца с матерью было много споров. Рагнфрид каждый день сердилась, видя этот безобразный, плохонький нож за поясом мужа. Но Лавранс клялся, что ей никогда не удастся разлучить его с этим ножом. «Ведь я же никогда не обнажал его против тебя, Рагнфрид! И вообще это отличный нож, им не хуже всякого другого в норвежской земле можно резать масло – когда он горячий!»
Кристин попросила Симона дать ей нож посмотреть и некоторое время лежала, держа его в руках.
– Хотелось бы мне, чтобы этот нож был моим, – тихо и просительно сказала она.
– Ну конечно! Охотно верю… Я сам рад, что он принадлежит мне, – я не продам его и за двадцать марок серебра. – Он, смеясь, схватил Кристин за руку и отнял у нес нож. Маленькие, пухлые руки Симона были всегда такие теплые, приятные и сухие.
Немного погодя он пожелал ей спокойной ночи, взял свечу и ушел в горницу. Кристин слышала, как он преклонил там колено перед распятием, потом встал, скинул сапоги на пол и вскоре тяжело повалился на постель у северной стены.
Тут и Кристин погрузилась в бездонно-глубокий сладкий сон.
На следующий день она проснулась поздно. Симон, сын Андреса, ушел уже несколько часов тому назад, и слуги передали ей от его имени, что она должна спокойно сидеть дома.
Он вернулся домой только в конце дня и тотчас же сказал:
– Привет тебе от Эрленда, Кристин, я беседовал с ним. Он увидел, как сразу помолодело у нее лицо, какой оно исполнилось мягкости и нежности, смешанной со страхом. Взяв ее руку в свою, он стал рассказывать. Много им с Эрлендом не удалось сообщить друг другу, потому что человек, проведший Симона к узнику, все время оставался там с ними. Разрешение на эту беседу раздобыл Симону лагман Улав, ради того свойства, которое было между ними при жизни Халфрид. Эрленд шлет сердечные приветы Кристин и детям. Он усердно расспрашивал о них о всех, но особенно о Гэуте. Симон высказал предположение, что, наверное, через несколько дней Кристин разрешат свидание с мужем. По-видимому, Эрленд спокоен и не падает духом.
– Если бы я пошла с тобой сегодня, то, наверное, тоже повидала бы его, – тихо сказала Кристин.
Симон этого не думал; ему потому это и удалось, что он пошел один.
– Во многом для тебя будет легче продвигаться вперед, Кристин, когда впереди тебя пойдет мужчина…
Эрленд сидит в одном из помещений в восточной башне, выходящей на реку, – это одна из камер для господ, хотя и маленькая. Ульв, сын Халдора, сидит как будто бы в подземелье, Хафтур – в какой-то другой камере.
Осторожно и как бы нащупывая каждый свой шаг, все время следя, хватит ли у Кристин сил, Симон рассказал о том, что ему удалось разузнать в городе. Увидев, что она сама ясно все понимает, он не скрыл, что и по его мнению дело это опасное. Но все, с кем он только ни беседовал, считают совершенно невозможным, чтобы Эрленд дерзнул задумать такое предприятие и продвинуть его так далеко, не зная совершенно точно, что за его спиной стоит значительная часть рыцарей и сыновей господских. Значит, раз число недовольной знати столь велико, то едва ли король отважится расправиться сурово с их вожаком, – вероятно, он заставит Эрленда пойти на соглашение с ним каким-либо образом.
Кристин еле слышно спросила:
– А каково положение Эрлинга, сына Видкюна, в этом деле?
– Насколько я понял, многие кое-что дали бы за то, чтобы узнать это, – сказал Симон.
Одного он не сказал Кристин, как не говорил этого и тем, с кем беседовал о деле Эрленда. Ему казалось маловероятным, чтобы за спиной Эрленда стояло сколько-нибудь значительное число людей, согласившихся поддержать своей жизнью и своим имуществом столь опасное дело; иначе едва ли бы выбрали Эрленда вожаком, – ведь все его сверстники знали, что на него нельзя полагаться. Правда, он был родичем фру Ингебьёрг и ее сына, предназначенного занять королевский престол, пользовался некоторой властью и уважением в последние годы, был не так уж совершенно неопытен в военных делах, как большинство его ровесников, и считалось, что он умеет приобретать любовь воинов и вести их за собой – и хотя столько раз поступал безрассудно, однако умел поворачивать свою речь хорошо и умно, так что почти можно было поверить, что он теперь наконец после всех превратностей научился осторожности. Симон считал, что, вероятно, были такие люди, которые знали о замыслах Эрленда и подталкивали его, но его удивило бы, если бы они связали себя так крепко, что теперь не смогли бы отступиться от Эрленда, оставив того под ударом.
Симону показалось, что и сам Эрленд не ожидал ничего иного и, по-видимому, готов к тому, что придется платить за свою рискованную игру. «Когда коровы увязают в болоте, пусть владелец и тащит их за хвост!» – сказал он засмеявшись. Впрочем, Эрленд и не мог сказать многого в присутствии третьего лица.
Симон сам себе изумлялся, что свидание со свояком так его потрясло: крохотная, тесная камера в башне, где Эрленд пригласил его присесть на кровать, – она шла от стены к стене и занимала почти половину помещения, – и прямая, стройная фигура Эрленда, когда он стоял у маленького светового отверстия в каменной стене, совершенно без страха, с ясным взором, не тревожимый ни боязнью, ни надеждой, – то был здоровый, хладнокровный, мужественный человек, когда с него смело липкую паутину любовных проказ и дурачеств с женщинами. Хотя именно женщины и любовные дела привели его сюда со всеми его дерзкими замыслами, которым был положен конец прежде, чем он успел их осуществить. Но, казалось, сам Эрленд об этом не думал. Он вел себя как человек, который рискнул на отчаяннейшую игру, проиграл и умеет переносить свое поражение мужественно и спокойно.
И его изумленная и радостная благодарность при виде свояка удивительно шла к нему. Симон сказал ему тогда:
– Ты помнишь, свояк, ту ночь, когда мы оба бодрствовали около нашего тестя? Мы подали друг другу руки, а Лавранс положил поверх них свою, – мы пообещали друг другу и ему, что во все дни пашей жизни будем держаться вместе, как братья.
– Да, – лицо Эрленда просияло улыбкой. – Но Лавранс, конечно, не думал, чтобы тебе когда-либо понадобилась моя помощь.
– Скорее всего он думал, – сказал Симон твердо, – что ты при своем положении можешь оказаться поддержкой для меня, а не то, что ты будешь нуждаться в моей помощи.
Эрленд опять улыбнулся.
– Лавранс был умным человеком, Симон. И как это ни странно может прозвучать, но я знаю, что он любил меня!
Симон подумал: «Да, видит Бог, это странно!» Но даже и сам он, – вопреки тому, что он знал об Эрленде, и вопреки всему тому, что тот ему причинил, – не мог удержаться от какой-то братской нежности, которую питал теперь к мужу Кристин. Тут Эрленд спросил о ней.
Симон сообщил, в каком виде он ее застал, – больную и исполненную боязни за мужа. Улав, сын Германа, обещал посодействовать, чтобы ее допустили к Эрленду, как только вернется домой господин Борд.
– Но не раньше, чем она будет здорова! – быстро и испуганно. попросил Эрленд. Странный, девический румянец залил его смуглое, небритое лицо. – Это единственное, чего я страшусь, Симон, что я не смогу хорошо держаться, когда свижусь с ней!
Но немного спустя он сказал с прежним спокойствием:
– Я знаю, ты будешь ей верным другом, если она овдовеет нынче. Бедными они, вероятно, не будут, ни она, ни дети, с ее наследством после Лавранса. И у нее будешь ты неподалеку, когда она поселится в Йорюндгорде.
На другой день после Рождества Богоматери в Нидарос прибыл наместник короля, господин Ивар, сын Огмюнда. Был назначен суд из двенадцати королевских вассалов, жителей северных областей; они должны были разобраться в деле Эрленда, сына Никулауса. Господин Финн, сын Огмюнда, брат наместника, был избран вести дело против обвиняемого.
Между тем еще летом случилось, что Хафтур Грэут из Гудёя убил себя маленьким, кинжалом, какие было разрешено держать при себе каждому узнику для разрезания пищи. Говорили, что заключение так повлияло на Хафтура, что разум у него несколько помутился. Эрленд, услышав об этом, сказал Симону, что теперь ему не надо больше бояться языка Хафтура. Но все же он был сильно потрясен.
Иногда случалось, что тюремщик выходил по какому-нибудь делу, когда Симон или Кристин бывали у Эрленда. Оба они понимали – и говорили между собой о том, – что первой и последней мыслью Эрленда было пройти через это дело, не открывая имен своих соучастников. Симону он к один прекрасный день так и сказал напрямик. Он обещал всем, с кем вступал в заговор, что будет держаться за веревку так, чтобы ему самому отрубило лапы, если до того дойдет дело. «А до сей поры я еще ни разу не изменял никому, кто доверился мне!» Симон взглянул на Эрленда – глаза у того были сини и ясны. Не было сомнения в том, что он сказал это о себе с полной уверенностью.
Не удалось королевским чиновникам и выследить кого-либо еще, кто принимал участие в государственной измене Эрленда, кроме братьев Грейпа и Турвалда, сыновей Type из Мере, но и те не желали сознаться в том, что им было известно что-либо иное о замыслах Эрленда, кроме того, что он сам и многие другие убеждали герцогиню разрешить воспитывать принца Хокона, сына Кнута, в Норвегии. А потом вельможи должны были бы разъяснить королю Магнусу, что будет к пользе обоих его государств, если он передаст королевское звание в Норвегии своему сводному брату.
Боргару и Гютторму, сыновьям Тронда, посчастливилось бежать из королевской усадьбы на острове Веэй – никто не знал, каким именно образом, но люди догадывались, что Боргар получил помощь от женщины: был он очень красив и несколько легкомыслен. Ивар из Сюндбю еще сидел в Мьёсенском замке, а юного Ховарда братья, по-видимому, не посвящали в свои замыслы.
Одновременно со сбором дружинников в королевской усадьбе архиепископ созвал «консилиум» в своем замке. У Симона было много друзей и знакомых, а потому оп мог приносить Кристин новости. Все считали, что Эрленд будет присужден к изгнанию, а все его имения будут отобраны королем в казну. Эрленд тоже говорил, что так это, должно быть, и будет; настроение его было бодрым – он намеревался искать убежища в Дании. При нынешнем положении дел в этой стране для смелого и владеющего оружием человека всегда открыта дорога, а фру Ингебьёрг, наверное, примет его супругу как свою родственницу и будет держать у себя с подобающим почетом. Детей придется взять к себе Симону, но двух старших сыновей Эрленду все же хотелось бы увезти с собой…
За все это время Кристин ни на один день не выезжала за город и не видела своих детей, кроме Ноккве и Бьёргюльфа; те приезжали как-то вечером одни верхом. Мать продержала их у себя несколько дней, но потом отослала в Росволд, к фру Гюнне, которая взяла к себе всех меньших.
Таково было желание Эрленда. А Кристин боялась тех мыслей, которые могли возникнуть у нее, если бы она увидела своих сыновей вокруг себя, стала выслушивать их вопросы и пытаться посвятить их в сущность всех этих дел. Она боролась с собой, чтобы отогнать от себя все мысли и воспоминания о годах, проведенных ею в замужестве в Хюсабю. Столь богаты были эти годы, что теперь казались ей сплошным великим покоем, – так на море и при волнении лежит спокойствие, если глядеть на него с достаточно высокого утеса. Волны, бегущие одна за другой, как бы вечны и едины; так и жизнь пробегала волнами в ее душе за эти просторные годы.
Теперь опять все было как в пору юности, когда она ради Эрленда противопоставила свою волю всему и всем. Теперь опять ее жизнь стала одним-единственным ожиданием – от свидания до свидания – того часа, когда ей можно было видеть мужа, сидеть рядом с ним на кровати в камере башни королевской усадьбы, беседовать с ним спокойно и ровно… пока, случалось, они останутся одни на кратчайший миг и крепко прижмутся друг к другу в жарком, бесконечном поцелуе и в бурном объятии.
Остальное время она проводила и церкви, просиживая там часами. Падала на колени и неподвижным взором глядела на золотую раку святого Улава за решеткой позади алтаря…
«Господи, я его жена. Господи, я не покинула его, когда принадлежала ему в грехе и неправде. Божьим милосердием мы, недостойные, соединены были во святом венчании. Заклейменные клеймом греха, отягощенные тяготой греха, пришли мы вместе к вратам Божьего дома, вместе приняли тело спасителя из рук священника. Мне ли теперь жаловаться, мне ли теперь думать об ином, кроме того, что я его жена, а он мой муж, пока мы с ним оба живы?..»
В четверг перед Михайловым днем состоялось собрание королевских дружинников и был произнесен приговор над Эрлендом, сыном Никулауса, из Хюсабю. Он был признан виновным в том, что изменой хотел отнять землю и подданных у короля Магнуса, хотел поднять мятеж против короля внутри страны и ввести в Норвегию чужие, наемные военные силы. По изучении подобных же дел, имевших место в прошлом, судьи признали, что Эрленд потерял право на жизнь и имущество и предается в руки короля Магнуса.