bannerbannerbanner
Хозяйка

Сигрид Унсет
Хозяйка

Полная версия

IV

Этой весной и летом хозяина не часто видели дома, в Хюсабю. В те дни, когда он бывал у себя в усадьбе, он и хозяйка встречались вежливо и дружелюбно. Эрленд никоим образом не пытался сломать ту стену, которую Кристин воздвигла теперь между ними, хотя часто поглядывал на жену испытующе. Впрочем, по-видимому, у него было о чем думать и помимо домашних дел. Относительно управления имением он никогда не спрашивал ни слова.

Об этом и упомянула жена, когда он вскоре же после Троицына дня выразил желание, чтобы она поехала вместе с ним в Рэумсдал. У него было какое-то дело в Опланде, не хочет ли она захватить с собой детей, пожить немного в Йорюндгорде, повидать родных и друзей в долине? Но Кристин ни под каким видом на это не соглашалась.

Эрленд ездил в Нидарос на время судебного съезда и после этого в Оркедал, а затем вернулся домой, в Хюсабю, но сейчас же усердно занялся приготовлениями к поездке в Бьёргвин. «Маргюгр» стояла у острова Нидархолма, и Эрленд только и ждал Хафтура Грэута, чтобы отплыть вместе с ним.

За три дня до праздника святой Маргреты в Хюсабю начался сенокос. Погода была прекраснейшая, и когда народ возвращался на луга после обеденного отдыха, Улав, помощник управителя, высказал желание, чтобы и дети тоже шли со всеми.

Кристин была в клети для платья, которая находилась во втором венце оружейной. Оружейная так была построена, что в эту клеть вела наружная лестница и вокруг шла галерея, но третий венец выступал за нее, и в него вела лишь приставная лестница через лаз из клети для одежды. Лаз стоял открытым, потому что наверху, в оружейной клети, был Эрленд.

Кристин вынесла меховой плащ, который Эрленд хотел взять с собой в морскую поездку, и вытряхивала его на галерее. Вдруг ей послышался топот большого отряда всадников, и в тот же миг она увидела, что из леса по Гэульдальской дороге выезжают люди. В следующее мгновение Эрленд уже стоял рядом с ней.

– Ты как будто говорила, Кристин, что огонь у нас в поварне потух сегодня утром?

– Да, Гюдрид опрокинула котел с кипятком, придется занять угольков у отца Эйлива…

Эрленд взглянул в сторону усадьбы священника.

– Нет! Его нельзя запутывать в это дело. Гэуте! – тихо крикнул он вниз мальчику, возившемуся под галереей клети. Тот перебирал грабли, одни за другими, и, видимо, не очень торопился сгребать сено. – Поднимись сюда по лестнице… Дальше не иди, иначе тебя заметят.

Кристин внимательно глядела на мужа. Таким она никогда еще его не видала… Напряженное, настороженное спокойствие в голосе, в лице, пока он следил за дорогой, во всей его гибкой длинной фигуре, когда он взбежал в оружейную и сейчас же вернулся обратно с каким-то плоским свертком, зашитым в холст. Он передал его мальчику.

– Спрячь это у себя за пазухой – и запомни хорошенько мои слова. Ты должен спасти эти письма – дело идет о большем, чем ты можешь понять, мой Гэуте. Возьми на плечо грабли и тихонько ступай через поле, пока не дойдешь до ольховой заросли. Держись между кустами до самого леса… Я знаю, тебе все эти места знакомы… Крадись через самую густую чащу всю дорогу до Шолдвиркстада. Хорошенько осмотрись по сторонам, все ли там спокойно в усадьбе. Если заметишь какой-нибудь признак чего-либо недоброго или чужих людей кругом, тогда спрячься. Но если будешь уверен в том, что все благополучно, спустись туда и передай это Ульву, если он будет дома. Если же ты не сможешь передать ему письма из рук в руки так, что никого наверняка не будет поблизости, тогда сожги их как можно скорее. Но проследи хорошенько, чтобы и самые письма и печати сгорели совершенно и чтобы они не попали ни в чьи руки, кроме Ульва. Помоги нам Господи, сын мой… Великое дело передается в руки десятилетнего мальчика, жизнь и благосостояние многих добрых людей, – понимаешь ли ты, что это очень важно, Гэуте?

– Да, отец! Я понял все, что вы мне сказали, – Гэуте поднял свое беленькое, полное серьезности личико, продолжая стоять на лестнице.

– Скажи Исаку, если Ульва не окажется дома, что он должен скакать сейчас же в Хевне и ехать всю ночь… Пусть он скажет, а кому – он знает, что, по-моему, здесь задул противный ветер, и я боюсь, что поездку мою заколдовали. Ты понял?

– Да, отец. Я запомню все, что вы мне сказали.

– Ну, ступай! Храни тебя Бог, мой сын.

Эрленд вбежал в оружейную и хотел опустить западню, но Кристин была уже наполовину в отверстии лаза. Он подождал, пока она не поднялась, потом закрыл западню, поспешно бросился к ларю и достал несколько грамот. Сорвал с них печати и растоптал их на полу, разорвал пергамент на полосы, обернул ими ключ и выбросил все из слухового оконца вниз на землю, прямо в высокую крапиву, которая росла позади дома. Опершись руками на подоконник, Эрленд стоял, не спуская взора с маленького мальчика, шедшего по меже хлебною поля по направлению к лугу, где косцы выступали рядами с косами и граблями. Когда Гэуте исчез в молодом лесочке между нивой и лугом, Эрленд закрыл ставень. Топот копыт раздавался уже громко и совсем близко от усадьбы. Эрленд повернулся к жене.

– Если тебе удастся подобрать то, что я сейчас выбросил, пусть Скюле… он мальчик умный… Скажи ему, чтобы он бросил это в яму за хлевом. С тебя они, наверное, не будут глаз спускать, а может, и с больших мальчиков. Но обыскивать тебя они едва ли станут… – Он сунул ей за пазуху обломки печатей. – Их, конечно, уже нельзя больше различить, но все-таки…

– Тебе грозит какая-нибудь опасность, Эрленд? – тихо спросила она. Взглянув ей в лицо, он бросился навстречу ее раскрытым объятиям и на мгновение крепко прижал ее к себе.

– Не знаю, Кристин! Скоро все выяснится. Type, сын Эйндриде, едет во главе вооруженных людей, и с ними господин Борд, если я хорошо разглядел. Я не жду ничего доброго от приезда Type…

Всадники были теперь уже во дворе. Эрленд постоял немного. Потом жарко поцеловал жену, открыл западню лаза и сбежал вниз по лестнице. Когда Кристин вышла на галерею, Эрленд стоял во дворе и помогал сойти с лошади посаднику, человеку пожилому и тяжеловесному. С господином Бордом, сыном Петера, и воеводой округа Гэульдал было по меньшей мере тридцать вооруженных людей.

Идя через двор, Кристин услышала, как воевода сказал:

– Могу приветствовать тебя от твоих свояков, Эрленд. Боргар и Гютторм пользуются королевским гостеприимством на острове Веэй, и я думаю, что Хафтур, сын Type, уже навестил Ивара и мальчишку у них в Сюндбю, примерно об эту же пору. Грэута господин Борд задержал вчера утром в Нидаросе.

– А теперь ты приехал сюда пригласить меня на тот же смотр воинов, как я понимаю!.. – сказал Эрленд улыбаясь.

– Вот именно, Эрленд!

– И вы, конечно, будете обыскивать мою усадьбу? Ах, я столько раз сам участвовал в таких делах, что должен знать порядки…

– Такие важные дела, как обвинение в государственной измене, едва ли попадали в твои руки, – сказал Type.

– Да, по крайней мере до сих пор, – сказал Эрленд. – И, пожалуй, похоже на то, что я играю в шахматы черными, Type, и ты сделал мне мат? Не так ли, родич?

– Мы должны сейчас найти письма, которые ты получил от фру Ингебьёрг, дочери Хокона, – сказал Type, сын Эйндриде.

– Они лежат в ларе с красными ланями на крышке, наверху, в оружейной… Но в них нет ничего особенного, кроме обычных приветов и поклонов, какие посылают друг другу любящие родственники… И к тому же все это старые письма. Вот Стейн может проводить вас наверх. Чужие слуги сошли с коней, и на двор стали сбегаться толпами челядинцы Эрленда.

– В том письме, которое мы отобрали у Боргара, сына Тронда, было написано еще кое-что, – промолвил Type. Эрленд тихо свистнул.

– Пожалуй, лучше войти в горницу, – сказал он. – Здесь становится людно.

Кристин вошла вслед за мужчинами в большую горницу. По знаку Type двое-трое чужих слуг последовали за ними.

– Тебе придется отдать нам свой меч, Эрленд, – сказал Туре из Гимсара, когда все вошли в горницу, – в знак того, что ты наш пленник…

Эрленд похлопал себя по ляжкам, чтобы показать, что у него нет другого оружия, кроме кинжала на поясе. Но Type сказал опять:

– Ты должен передать нам свой меч в знак того…

– Ах, если надо проделать такой торжественный обряд, так… – сказал Эрленд усмехнувшись.

Он отошел, снял свой меч с крюка, взялся за ножны и подал его рукояткой Type, сыну Эйндриде, с легким поклоном.

Старик из Гимсара распустил перевязи, вытащил меч совсем из ножен и провел пальцем по желобку для стока крови.

– Этим мечом, Эрленд, ты?..

Синие глаза Эрленда сверкнули сталью, губы его сжались в узкую полоску.

– Да. Этим самым мечом я проучил твоего внука, когда застал его у своей дочери.

Type стоял с мечом в руках; он взглянул на меч и произнес с угрозой:

– Ты ведь сам должен был укреплять закон, Эрленд: тебе следовало бы знать, что в тот раз ты зашел немного дальше того, что закон тебе разрешает…

Эрленд гордо вскинул голову и густо покраснел.

– Есть один закон, Type, которого не могут отменить ни короли, ни народное собрание, – что честь своих женщин мужчина охраняет мечом!..

– Хорошо для тебя, Эрленд, сын Никулауса, что никто из людей не применял этого закона к тебе, – отвечал с ненавистью Type из Гимсара. – Иначе тебе пришлось бы быть живучим, как кошка…

Эрленд сказал с вызывающей медлительностью:

– Разве цель вашего приезда так неважна, что вам кажется своевременным примешивать сюда старые дела моей молодости?

– Не знаю, считает ли Борд, сын Осюльва из Ленсвика, что все это такие уже старые дела.

Эрленд вспыхнул и хотел ответить, но Type закричал:

– Ты бы сперва постарался узнать, Эрленд, не столько ли умны твои любовницы, чтобы читать по-писаному, а уж потом бегал бы на ночные свидания с тайными письмами в поясе штанов! Спроси-ка вот у Борда, кто осведомил нас о том, что ты замыслил заговор против своего короля, которому клялся в верности и от которого получил в лен свое воеводство!

 

Невольно Эрленд поднес руку к груди… На миг он взглянул на жену, и густым, темным румянцем залилось его лицо. Тут Кристин подбежала к нему и обвила его шею руками. Эрленд взглянул ей в лицо – и не увидел в нем ничего, кроме любви.

– Эрленд!.. Муж мой!

До сих пор посадник почти не разговаривал. Теперь он подошел к ним обоим и тихо произнес:

– Дорогая хозяйка!.. Пожалуй, будет лучше, если вы уведете с собой детей и служанок в женскую горницу и посидите там, пока мы здесь, в усадьбе.

Эрленд отпустил жену, в последний раз крепко обняв ее за плечи.

– Так будет лучше, Кристин, родная моя… Сделай-ка, как советует господин Борд.

Кристин поднялась на цыпочки и подставила ему губы. Потом вышла во двор. И из смущенной и взволнованной толпы людей извлекла и собрала воедино своих детей и служанок, уведя их с собой в маленькую горенку, – никакой другой женской горницы в Хюсабю не было.

Несколько часов просидели они там, и спокойствие хозяйки и ее стойкость до некоторой степени держали перепуганных людей в узде. Затем появился Эрленд, безоружный, и одетый по-дорожному. Двое чужих вооруженных людей остались стоять за дверью.

Эрленд пожал руку старшим сыновьям, а меньших брал на руки и между прочим спросил: «А где Гэуте?»

– …Пожалуйста, передай ему поклон, Ноккве! Наверное, он удрал, по своему обыкновению, в лес пострелять из лука. Скажи ему, что он все-таки может взять мои английский самострел, который я не хотел ему дать в прошлое воскресенье. Кристин молча приникла к нему.

– Когда ты вернешься домой, друг мой Эрленд? – шепнула она ему умоляюще.

– Это будет, когда Господь пожелает, супруга моя.

Она отшатнулась, изо всех сил борясь, чтобы не пасть духом. Говоря с ней, он обычно никогда не называл ее иначе, как по имени, и эти его последние слова потрясли ее до самой глубины души. Словно она впервые полностью поняла, что случилось.

* * *

На закате солнца Кристин сидела на вершине холма к северу от построек.

Никогда еще не видала она такого красного и золотого неба. Над лесистой горой прямо напротив лежала большая туча; она имела вид птичьего крыла, – в ней словно калилось железо в горне и светилось ясно, как янтарь. Маленькие золотые хлопья, подобно перьям, отделялись от нее и плыли по воздуху. А глубоко внизу, на дне долины, на озере лежало отражение и неба, и тучи, и горы над ним, – казалось, оттуда, из глубины, изливается зарево пожара, ложась на все, что открывалось перед нею.

Трава на лугах уже перезрела, и шелковистые хвосты на стебельках отливали темнеющей краснотой под красным светом неба; ячмень колосился, улавливая отсвет своими молодыми шелковисто-блестящими остями. Домовые крыши в усадьбе вспухли от щавеля и лютиков, росших на дерне, и солнечный свет лежал на них широкими лучами; на почерневшем гонте церковной крыши лежал мрачный отсвет, а светлый камень стен нежно золотился.

Солнце вышло из-под тучи, остановилось на горном гребне и осветило поросшие лесом горы. Был ясный вечер – кое-где между поросшими еловым лесом дальними склонами холмов свет открывал зрению вид на маленькие поселки; она могла различить горные выгоны и крошечные усадьбы среди лесов, о которых никогда раньше и не знала, что их можно видеть из Хюсабю. Огромные красно-лиловые горные кряжи выступили на юге, в стороне Довре, там, где в обычное время всегда дымка или тучи.

Внизу в церкви зазвонил самый маленький колокол; ему ответил церковный колокол в Виньяре. Кристин сидела, склонившись головой над сложенными руками, пока последний из трижды трех ударов не замер в воздухе.

Вот солнце зашло за гору, золотое сияние побледнело, а красное зарево порозовело и стало нежным. По мере того как затихал звон колоколов, рос и распространялся повсюду шорох леса; ручеек, бегущий через чернолесье внизу, в долине, зажурчал громче. С огороженного луга, совсем неподалеку, долетало знакомое позвякивание колокольчиков домашнего стада; какой-то жук с жужжанием описал полукруг около Кристин и улетел.

Она послала последний вздох вслед своим молитвам – молитву о прощении за то, что ее мысли были далеко, когда она молилась…

Прекрасная огромная усадьба расстилалась внизу под ее ногами – словно драгоценное украшение на широкой груди горы. Кристин взглянула сверху на всю эту землю, которой она владела вместе со своим мужем. Мысли об этом имении, заботы о нем наполняли все это время ее душу до краев. Она работала, боролась – еще никогда до этого вечера она сама не знала, какую она вела борьбу, чтобы возродить это поместье и поддерживать его, – сколько у ней нашлось на это сил и сколь многого она достигла.

То, что это все легло на нее, она приняла как свою долю, которую нужно нести терпеливо и не сгибая спины, – подобно тому, как старалась быть терпеливой и держаться прямо под бременем своих жизненных обстоятельств всякий раз, когда узнавала, что теперь ей опять досталось вынашивать ребенка под сердцем – вновь и вновь. С каждым сыном, который прибавлялся к толпе сыновей, она знала, что вот опять возрастает ее ответственность за благоденствие потомства и за его надежное положение, – она увидела в этот вечер, что и ее способность обозреть все дела, ее бдительность возрастали с каждым новым ребенком, о котором нужно было заботиться. Никогда еще не видала она так ясно, как в тот вечер, чего потребовала от нее судьба и что она ей подарила в лице семерых сыновей. И снова и снова радость за них ускоряла биение ее сердца, страх за них разрывал его, – ведь это же ее дети, большие мальчики с худощавыми, угловатыми мальчишескими телами, – как они были ее детьми, когда были такими маленькими и пухленькими, что почти не ушибались, падая во время своих путешествий между скамьей и материнскими коленями. Они принадлежали ей, как и в те дни, когда она вынимала их из колыбели, прикладывала к своей переполненной молоком груди и должна была поддерживать головку ребенка, ибо она склонялась на нежной шейке, как никнет на своем стебельке колокольчик. Где бы им ни пришлось потом странствовать по белу свету, куда бы они ни уехали, позабыв свою мать, – она думала, что их жизнь все равно будет для нее словно шевелением в ее собственной жизни, они будут единым целым с нею самой, как это было, когда она лишь одна во всем мире знала о новой жизни, таившейся в ней, пившей ее кровь и заставлявшей бледнеть ее щеки. И снова и снова испытала она тот болезнетворный, бросающий в пот ужас, когда она чувствовала, что вот опять наступает ее час, вот опять ее затянет грохочущий прибой родовых мук… пока ее не вынесет на берег с новым ребенком на руках. И насколько она богаче, сильнее, смелее с каждым ребенком – это она поняла впервые сегодня вечером.

И вместе с тем она увидела в этот вечер, что она все та же самая Кристин из Йорюндгорда, не привыкшая сносить неласковое слово, ибо во все дни ее жизни ее охраняла такая сильная и нежная любовь. В руках Эрленда она по-прежнему все та же…

Да. Да. Да. Это правда, что она непрестанно вспоминает каждую рану, которую он нанес ей, – хотя и знала всегда, что он никогда не причинял ей боли как взрослый человек, желающий другому зла, но как ребенок, играя, бьет своего товарища по игре. Она оберегала воспоминание о каждом его оскорблении, как оберегают гноящуюся рану. А всякое унижение, которое он навлекал на себя, следуя каждой своей прихоти, поражало ее, словно удар бичом по телу, и наносило ей сочащуюся кровью рану. Нельзя сказать, чтобы она сознательно и умышленно копила обиду против мужа, – она знала, что не мелочна, но становится мелочной, когда дело касается Эрленда. Если в том участвовал Эрленд, она не могла ничего забыть, – и каждая малейшая царапина в ее душе начинала болеть, и кровоточить, и нарывать, и жечь как огнем, если это он причинил ее.

По отношению к нему она не становилась ни умнее, ни сильнее. Сколько бы она ни старалась казаться дельной, отважной, благочестивой, сильной также и в своей совместной с ним жизни, но это была неправда: такой она не была! Всегда, всегда ее терзало страстное томление – ей хотелось быть его Кристин, той Кристин из гердарюдских лесов.

Тогда она предпочитала скорее сделать все, что считала дурным и греховным, чем потерять его. Для того чтобы привязать Эрленда к себе, она отдала ему все, чем обладала: свою любовь, свое тело, свою честь, свою долю в спасении души. И даже отдала то, что могла найти под рукой, не принадлежавшее ей: честь своего отца и его доверие к детям; все, что взрослые, мудрые люди возвели, чтобы охранять безопасность маленькой, несмышленой девочки, она опрокинула; против их помыслов о благосостоянии потомства, против их надежд на плоды своей работы, когда сами они будут уже лежать под землей, она поставила свою любовь. Гораздо больше, чем одну свою собственную жизнь, бросила она на ставку в игре, где единственным выигрышем была любовь Эрленда, сына Никулауса.

И выиграла. Она знала с того времени, когда он поцеловал ее впервые в саду в Хофвине, до того, как он поцеловал ее сегодня в маленькой горенке, прежде чем его увели пленником из собственного дома, – Эрленд любит ее, как свою собственную жизнь. И если плохо правил женою, так ведь она же знала почти что с первого часа их встречи, как он правил собою самим. Если он и не всегда поступал хорошо по отношению к ней, то все же лучше, чем по отношению к самому себе.

Боже, но как она его выиграла! Она сознавалась себе самой в этот вечер: сама она толкнула его на нарушение супружеских обетов своими холодными, своими ядовитыми словами. Она сознавалась теперь себе самой: даже и в те годы, когда она постоянно видела его непристойное заигрывание с этой Сюннивой и негодовала на него, все же и в самом гневе своем она чувствовала высокомерную и упрямую радость: никому не было известно о каком-нибудь явном пятне на доброй славе Сюннивы, дочери Улава, а Эрленд болтал и шутил с ней, словно какой-нибудь наймит с девчонкой из кабака. О Кристин же он знал, что она может солгать и обмануть тех, кто больше всего ей доверял, что она добровольно позволяла заманивать себя в самые скверные места, – и все же он доверял ей, все же он почитал и уважал ее, как умел. Как ни легко забыл он страх перед грехом, как ни легко в конце концов он нарушил свой обет, данный ей в церкви, – все же он печалился о своих прегрешениях перед ней, годами боролся, чтобы сдержать данные ей обещания.

Сама она избрала его. Избрала его в опьянении любовью и избирала вновь и вновь каждый день в те тяжелые годы в Йорюндгорде. Его беспечную любовь предпочла она любви отца, который не позволял даже ветру неласково дуть на нее. Она отклонила жребий, уготованный ей отцом, когда тот хотел передать ее в руки человека, который, наверное, повел бы ее по самым безопасным путям, да еще охотно нагибался бы, чтобы убрать с ее дороги малейший камешек, о который она могла бы ушибить себе ногу. Она предпочла идти за другим, о котором знала, что он ходит по путям заблуждений. Монахи и священники указывали ей, что путь раскаяния и искупления приводит к миру, – она же предпочла волнения и тревоги отказу от своего драгоценного греха.

Поэтому для нее остается только одно – не хныкать и не жаловаться, что бы теперь ни случилось с ней, идущей бок о бок с этим человеком. Ей казалось, что то время, когда она оставила своего отца, уже отошло головокружительно далеко. Но она видит его любимое лицо, помнит его слова, сказанные в тот день в кузнице, когда она нанесла ему последний удар ножом в сердце, помнит о том, как они беседовали там, в горах, в тот час, когда она поняла, что двери смерти приотворились за спиной отца. Недостойно жаловаться на долю, которую ты сама избрала себе… Святой Улав, помоги мне, чтобы я теперь не оказалась совсем недостойной отцовской любви…

Эрленд, Эрленд!.. Когда она встретилась с ним во дни своей юности, жизнь для нее стала буйной рекой, несущейся по скалам и стремнинам. В эти годы, проведенные в Хюсабю, жизнь расширилась, легла широко и просторно, словно озеро, отражающее в себе все, что окружало Кристин. Ей вспомнилось, как на родине Логен разливался весенней порой и бежал на дне долины, широкий, серый, могучий, унося щепу и бурелом, а купы деревьев, крепко вросшие корнями в дно, качались над водой. Подальше от берегов по небольшим темным грозным водоворотам было видно, каким быстрым, и буйным, и опасным было течение под гладкой поверхностью. Теперь Кристин знала, что вот так же точно и ее любовь к Эрленду бежала буйным и опасным потоком все эти годы под поверхностью ее жизни. Теперь ее выносило в стремнину… куда-то… она не знала – куда.

«Эрленд, друг мой любимый!..»

Еще раз Кристин произнесла молитву в красное зарево вечера:

«Пресвятая дева, я вижу теперь – я не смею молить тебя ни о чем другом: спаси Эрленда, спаси жизнь моего мужа!..»

 

Она взглянула вниз, на Хюсабю, и подумала о своих сыновьях. Сейчас, когда усадьба стояла в вечернем свете как сновидение, которое может исчезнуть; сейчас, когда страх за неизвестную судьбу детей потрясал ее сердце, она вспомнила: никогда она еще по-настоящему не благодарила Бога за те богатые плоды, что за эти годы принес ее труд, никогда по-настоящему не благодарила за то, что ей семь раз дано было родить сына.

Из купола вечернего неба, из долин, видимых под ее ногами, глухо доносились до нее звуки божественной службы, слышанные тысячи раз, голос отца, толковавший ей слова, когда она ребенком стояла у его колен: так поет отец Эйрик в «Praefalio», повернувшись к алтарю, а на норвежском языке это будет:

«Воистину достойно и правильно есть, справедливо и спасительно, что мы всегда и везде благодарим тебя, Святый Господин, Всемогущий Отче, Боже Вечный…»

Она сидела, закрыв лицо руками. А когда снова подняла голову, то увидела Гэуте, поднимавшегося к ней. Кристин тихо сидела, ожидая, пока мальчик не подошел. Тогда она протянула к нему руку, и он вложил в нее свою. Вершина холма поросла луговой травой, и на довольно большом расстоянии вокруг камня, на котором она сидела, не было места, где кто-нибудь мог бы спрятаться.

– Как ты справился с поручением отца своего, сыночек? – тихо спросила она.

– Как он наказал мне, матушка! Я прошел в усадьбу так, что никто не видел. Ульва дома не было, и поэтому я сжег на очаге то, что отец вручил мне. Я вынул эту вещь из тряпки. – Он немного помедлил. – Матушка!.. На ней было девять печатей!

– Милый мой Гэуте! – Мать переложила руки ему на плечи и взглянула в лицо мальчику. – Отцу твоему пришлось отдать в твои руки очень важные вещи. Не доверяйся же никому другому, а если тебе уж так нужно будет поговорить об этом с кем-нибудь, что станет совсем невтерпеж, тогда скажи своей матери, что у тебя на душе. Но больше всего я была бы довольна, если бы ты совершенно молчал, сынок!

Светлое лицо под гладкими, светлыми, как лен, волосами, большие глаза, полные, крепкие, красные губы, – как он похож сейчас на ее отца. Гэуте кивнул. Потом положил руку на плечо матери. Болезненно-сладко почувствовала Кристин, что может приклонить свою голову на худенькую грудь мальчика; он был теперь такого роста, что когда стоял, а она сидела, то ее голова доставала как раз по его сердце. Впервые она искала опоры у ребенка.

Гэуте сказал:

– Исак один был дома. Я не показал ему, что я нес, а только сказал, что мне нужно кое-что сжечь. Тогда он развел большой огонь на очаге, а потом пошел седлать лошадь.

Мать кивнула. Тогда он отпустил ее, повернулся к ней и спросил с детским страхом и удивлением в голосе:

– Матушка, а знаете вы, что говорят?.. Говорят, что отец… хотел стать королем…

– Это маловероятно, мальчик! – отвечала она с улыбкой.

– Но ведь он же королевского рода, матушка! – сказал мальчик серьезно и гордо. – И мне кажется, отец годится на это гораздо больше многих людей…

– Тс! – Она опять взяла его за руку. – Мой Гэуте… Ты должен понимать, раз отец оказал тебе такое доверие… и ты и все мы не должны говорить ничего и не рассуждать, но хорошо следить за своими языками, пока не сможем узнать чего-нибудь, чтобы мы могли судить о том, следует ли нам говорить и как именно. Я поеду завтра в Нидарос… и если мне как-нибудь удастся побеседовать с твоим отцом наедине, то я, конечно, скажу ему, что ты хорошо справился с его поручением.

– Возьмите меня с собой, матушка!.. – с жаром попросил мальчик.

– Мы не должны никого наводить на мысль, Гэуте, что ты не просто беззаботное дитя. Ты должен стараться, сыночек, играть и веселиться здесь, у нас дома, как только сумеешь. Этим ты сослужишь отцу большую службу.

* * *

Ноккве и Бьёргюльф медленно поднимались в гору. Они подошли к матери и остановились около нее, такие юные, взволнованные и серьезные. Кристин увидела, что они еще настолько дети, что ищут прибежища у матери в своей тревоге… и вместе с тем настолько приблизились к возрасту мужей, что им хочется утешить и успокоить ее, если бы нашлось к тому средство. Она протянула руку каждому из мальчиков. Но ничего особенного между ними не было сказано.

Немного погодя все стали спускаться, Кристин – положив руки на плечи старших сыновей.

– Что ты так смотришь на меня, Ноккве? – Но мальчик покраснел, отвернулся и не ответил.

Он никогда раньше не думал о том, как выглядит его мать. Давным-давно уже он принялся сравнивать своего отца с другими мужчинами, – отец был самым красивым и больше всех походил на вождя. А мать была матерью, у которой рождались все новые дети; они вырастали и переходили из женских рук в жизнь, в сотоварищество, ссоры и дружбу братской стайки. У матери были широко раскрыты руки, и из них потоком лилось все, в чем дети нуждались; мать знала, чем помочь в большинстве их бед; мать была в доме как огонь на очаге, она вносила в дом жизнь, как земли в Хюсабю приносили из года в год урожаи; жизнь и тепло истекали из нее, как от скота в хлевах или от лошадей на конюшне. Мальчику никогда не приходила в голову мысль сравнивать мать с другими женщинами…

Нынче вечером он неожиданно увидел: она гордая и прекрасная дама. С широким белым лбом под полотняной повязкой и с открытым взором серо-стальных глаз под спокойными дугами бровей, с тяжелой грудью и длинными, стройными ногами. Ее высокое прямое тело напоминало клинок, осанка была величавой и благородной. Но мальчик не мог заговорить об этом; он покраснел и молча шел, чувствуя материнскую руку у себя на затылке.

Гэуте шел позади Бьёргюльфа, держась за пояс матери. Старший начал ворчать, потому что тот наступал ему на пятки, – мальчики принялись полегоньку толкаться и пихать друг друга. Мать зашикала на них и прекратила их ссору; ее исполненное серьезности лицо смягчилось при виде этого в улыбку. Все-таки ее сыновья – только дети.

Она лежала ночью без сна – спящий Мюнан лежал у ее груди, а Лавранс – между ней и стеной.

Кристин пыталась составить себе какое-нибудь понятие о деле мужа.

Она не могла поверить, что опасность была так уж велика. Эрлинг, сын Видкюна, и королевские двоюродные братья в Сюдрхейме обвинялись в государственном преступлении, измене королю, однако они сидят себе спокойно и наслаждаются своими богатствами, хотя уже не в такой милости у короля.

Возможно, что Эрленд совершил какие-нибудь незаконные поступки, желая услужить фру Ингебьёрг. Ведь он же все эти годы поддерживал дружбу со своей высокопоставленной родственницей. Кристин было известно, что он оказывал ей или кому-то другому незаконную помощь, которую приходилось держать в тайне, – это было пять лет тому назад, когда Эрленд гостил у фру Ингебьёрг в Дании. Теперь же, когда Эрлинг, сын Видкюна, взял на себя дела фру Ингебьёрг и хочет ввести ее во владение ее земельным имуществом в Норвегии, очень может быть, что Эрлинг указал ей на Эрленда или же она сама обратилась к троюродному брату своего отца, после того как между Эрлингом и королем произошло охлаждение. А Эрленд поступил в этом деле как-никак легкомысленно…

Но тогда трудно понять, каким образом оказались замешанными в этом ее родичи в Сюндбю…

В таком случае не может быть, чтоб все это кончилось иначе, чем полным примирением с королем, – если Эрленд не провинился ни в чем, кроме излишнего усердия на службе у его матери.

Государственная измена. Кристин слышала о падении Эудюна, сына Хюглейка, – это случилось в дни юности ее отца. Но господина Эудюна обвиняли в ужасных преступлениях. Отец ее говорил, что все это была ложь, – девица Маргрет, дочь Эйрика было тринадцать лет, а Эудюну шел шестой десяток, когда он вез ее невестой к королю Эйрику, – как только людям не стыдно верить подобным слухам об этой поездке! Отец не позволял, чтобы дома у них, в Йорюндгорде, пели песни об Эудюне. Кроме того, об Эудюне Хестакурне рассказывались совершенно неслыханные вещи: будто он продал всю военную силу короля Хокона французскому королю и обещал подойти к тому на помощь с тысячей двумястами военными кораблями, – за это ему уплатили семь бочек золота. Но народу так и не объяснили полностью, за что Эудюну, сыну Хюглейка. пришлось умереть на виселице в Нурднесе…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru