В первое воскресение Мокашов отправился в разведку, в места, заштрихованные красным на пальцевском плане.
Если подойти к фирме со стороны города, обогнуть её, пройти немного лесом, то единственная торная дорожка выведет к посёлку, так называемым дачам. Дорога сюда идёт через кирпичный завод, огибая полуозеро-полуболото. Южная часть его, заросшая камышом и ряской, могла послужить приютом только лягушкам, зато у пригорка в северной били ключи и открывались чистые оконца.
Утро было отличное, и Мокашов шёл не спеша по тропинке, ведущей к посёлку.
Из кустов, трепыхаясь, вылетали птицы. Солнце видимыми столбами пронизывало толщу леса, высвечивая яркими пятнами заросли полян. Пар поднимался от мокрой блестящей травы. Тропинка, укрытая рыжей, потемневшей от влаги хвоей, перегороженная венами корней, настойчиво петляла между деревьев. И посягая на отвоёванное человеком пространство, там и сям выбегал на неё лесной авангард – побеги подорожника. Лес казался глухим, но местами наоборот, был заметно обжит.
Мокашов прошёл мимо крохотной речки, когда рядом, за деревьями начали вдруг бить ладно, в две руки. Большой молот тюкал: «Так». «Ли» – добавлял маленький. А затем оба сливались в «Ага».
– Так – ли? Ага. Так – ли? Ага.
Деревья раздвинулись, и он увидел стеклянные плоскости парников, похожие на панели солнечных батарей, кузню и рыжую кобылу. Кобыла взмахивала хвостом, и хвост её пронзённый солнцем, горел красным сказочным огнём. Тропинка повернула к лесу, и скоро ничего не стало слышно.
Он уже пробовал искать комнату в городе. Ходил по недлинным, нешироким улицам, приглядывался. На столбах красовались плакаты с лозунгами. Лозунги напоминали тосты.
– За мир! – красным по жёлтому отмечалось на одном.
– Слава труду! – провозглашал другой. Были и индивидуальные призывы: «Будь принципиальным». Он ходил по городу, читал объявления, но ничего подходящего не находил. Кто-то посоветовал поискать в дачном посёлке: идите прямо, прямо и обойдите завод с той стороны.
Мокашов часто останавливался, сплёвывал под ноги, слушал разноголосую перекличку птиц. Где-то далеко, постукивая, прошёл поезд. Не торопясь, почмокивал соловей. Какие-то птахи чирикали, как воробьи, а одна из них даже мяукала. Время от времени появлялось дрожащее: Кар-ррр. В стороне глухо и бесполезно тукал топор, и сначала далеко, а затем и близко, раздалось таинственное: Ку-ку.
Посёлок начинался сразу за лесом. Лес здесь был слабо прорежен, участки были большими, и со стороны посёлок казался накрытым густой ярко-зелёной защитной шапкой.
Мокашов уже порядочно отошёл по шоссе, никого не встречая. Сумрачные ели, светящиеся стволы сосен и причудливые домики в глубине участков. Докричаться хозяев удавалось не везде. Он прошёл посёлок вдоль до противоположного леса, вернулся и стал ходить поперечными улицами. И чем больше ходил, тем больше ему нравилось и тем меньше оставалось надежд на удачный исход.
Лето началось жарой и дождями, и всё, что могло расти, двинулось в рост. Трава была высока, и только местами в ней проглядывали колонии робкой вероники, блестящие глаза лютиков, да одуванчики. Он вспомнил, что по-немецки и лютики и одуванчики называются одинаково – Butterblume – масляный цветок. И ему вдруг сделалось хорошо.
Ноги его промокли и стали мокрыми лицо и волосы, а он всё шёл по дорожке, вглядываясь в даль переулков, заполненных туманом. Возле пруда в центре посёлка встретилась ему девочка, повязанная по-деревенски. Она расхаживала в мокрых сапожках, хлестала прутом траву и тоненьким голоском пела песенку, смешно и тщательно выговаривая английские слова.
– Видимо, непёр, – решил Мокашов про себя, но ещё долго и безрезультатно ходил, стучал в калитки, спрашивал.
– Что вы? Здесь никто не сдаёт, – равнодушно ответил ему мужчина в пижаме. По крайней мере не знаю таких.
Он ещё раз прошёл мимо пруда и остановился у перекрёстка. Дорогу в посёлок перегораживал металлический черно-белый шлагбаум. Рядом на скамейке сидел старичок в защитного цвета фуражке, кителе и бурках. Лицо его, лицо старого башмачника, было сморщено, как печёное яблоко.
– А что, папаша, проезд закрыт? – спросил он башмачника, опускаясь на скамейку.
– Закрыт, – охотно отозвался башмачник.
– А что так?
– Шоссе бьют. Грузовых не пускаем. Шоссе-то кооперативное.
– Живёте тут или отдыхаете?
– А тут, мил человек, никто не живёт. Зимой ни души. Все дачники. Энти вон там за лесом – живут. А тут нет. Вон гляди: там карьеристы. На карьере работают. А далее с целлюлозного. Трубу видишь?
– Сам-то откуд будешь? – спросил он вдруг, вглядываясь и лукаво улыбаясь.
– С завода.
– Оттеда? Заводской, значить. Есть ваши тут. На Димитрова особняк, да на Долгой улице. Возле леса. А насчёт сдачи не знаю. Да, и опять же зимою никто не живёт.
Они покурили, и дым не поднялся вверх, а, оставаясь комом, как шаровая молния, двигался над землёй. И было тихо, хотя ровно кричали птицы, и ветер доносил высокие детские голоса, звуки горна и лай собак.
Проехала «Волга», башмачник встал и открыл шлагбаум.
Деловито, не оглядываясь мягкими пружинистыми прыжками пробежал по шоссе огромный чёрный дог, напоминая леопарда или пуму, а может именно так бегает длинноногий и непобедимый гепард.
– Вот ведь что, – сказал возвратясь башмачник, – тут хорошо. Даже в жару прохладно. Да, и, говорят, воздух особый. Сера здесь из земли или от сосен? Не знаю, врать не хочу. В общем, медики были тут, охали. «Позвольте, говорят, санаториев настроим». А им: «Нет». Так, мол, и так, запретная зона. Там завод военного значения, а там аэродром. Хотя, слушай сюда, – мысль его зрела в мозгу, как набухающая почка. – Пол-литру ставишь?
– Обязательно. О чём разговор?
– В прошлом году Клавдия сдавала. Вот иди так и так и забор увидишь некрашеный, вроде ентого. Покричи: «Клавдия Петровна». Покричи. Глуховата она. Муж-то её у вас работал. На ентом заводе. Да, взрыв, был, говорят, у вас года два назад. Теперь-то она одна, да ведь не женское дело – дача. Не знаю, сдала ли нынче? Врать не хочу.
Он поселился тогда у Клавдии Петровны в мансарде с окном во всю торцевую стену. Её муж не погиб, а умер два года назад от белокровия. Он был хорошим специалистом и весёлым человеком, и всё вокруг напоминало вдове о нём. Она неслышно ходила по участку то с ножницами, то с граблями, подрезала кусты и рыхлила землю. В городе у них была неплохая квартира, и время от времени оттуда приезжала дочка, высокая и симпатичная, сдававшая экзамены на аттестат. И Клавдия Петровна была полна тревоги сначала за школьные экзамены, затем за экзамены в институт, в филиал столичного Лесотехнического.
– Это теперь так трудно, так трудно, – говорила вдова, встречая Бориса. – Конкурс – одиннадцать человек на место.
– Да, – сочувствовал Борис и регулярно интересовался успехами дочки, хотя её саму видел мельком и издалека.
Он и сам чувствовал себя, как после удачного экзамена. Экзамена с элементами лотереи, в которой тебе всё-таки повезло.
«Я буду учить, впитывать, – уверял он себя, – потому что я нашёл свою точку. Многие, даже талантливые разбрасываются, и часто жизнь их проходит впустую. Но найти свою точку – уже половина успеха. Слабый бросается из стороны в сторону. Сильному тоже не легче. Его стратегия – пан или пропал. Вот если бы знать наверняка, как в романе с подсмотренным эпилогом. Тогда можно стать несгибаемо чётким».
Он уставал на работе, но, возвращаясь через лес, смотрел, нюхал и впитывал тишину, и голова его становилась пустой и чистой, как вымытое стекло. У хозяйки в сарае, где было много случайных вещей, нашёлся велосипед чуть ли не довоенного выпуска, но в хорошем состоянии. Он перебрал его, заменил кое-какие детали и теперь, вернувшись с работы, выкатывал из сарая и крутил бешеные пируэты на пустынном шоссе. Это было отчаянная езда. Всё, даже его слабая близорукость доставляли удовольствие. Он нарочно снимал очки: больше неожиданности, и выжимал из себя и машины всё, на что была способна она и чуточку ещё. Выскакивала прямо из-под колёс ошалевшая собачонка, кидались в сторону, пронзительно вереща, обычно гордые и неторопливые гуси. А старуха с чёрным, пергаментным лицом долго грозила ему вслед кривым узловатым пальцем.
Катался он долго, пока не опускался на землю туман, мешающийся с синим, вязнущим в зарослях дымом. Темнело, и его близорукие глаза окружали сиянием зажигающиеся огни. От этого даже обыкновенные лампы на столбах со множеством дрожащих лучей делались сказочно красивы.
По утрам, когда было солнце, он шёл по освещённой стороне, жмурясь от его тёплых прикосновений, как довольный кот. Ему все доставляло радость: и сохнущее после ночного дождя шоссе, и клубы тумана, качающиеся, как привидения, над поверхностью пруда, и петушиные голоса, похожие на паровозные гудки, и неясный шум дальнего поезда.
Потом он нырял в лес, спотыкался о корни, и в голову приходили необычные и пёстрые мысли, какие-то музыкальные, ласкающие слух фразы. Он шёл и чувствовал себя частичкой леса до тех пор, пока дорожка не разбивалась на множество ручейков и сосны допускали уже светящийся просвет. Тогда он начинал думать о работе и с этими мыслями подходил к высокому забору, вдоль которого нужно было идти ещё довольно-таки долго.
Посадили его в комнату к «сапогам». «Сапоги» или «Два сапога – пара», так их называли в отделе, явились жертвами очередной реорганизации, и никто не знал до последнего времени – останутся «сапоги» или уйдут?
– Долго им теперь вину замаливать, – сказал мимоходом Вадим.
– А в чем вина? – поинтересовался Мокашов.
– Да, нет вины. Они – без вины виноватые.
Но Мокашов не привык пока ещё к подобным ответам и снова спросил.
– Да, нe вина, а обычная болезнь роста. Мы все растём, и «сапоги» выросли, а тут и случай подвёртывается – в соседнем подразделении наклёвывается сходная тематика. Они и подсуетились в пределах дозволенного, согласно приказа Главного и т.д., и т. п. Затем море им сделалось по колено, начали народ сманивать. А наверху разобрались маненечко, и «сапогов» вернули в исходное. Совершили, что называется, круг почёта. Семёнов уже заявление подал.
– Но почему?
– Какое нынче к ним отношение.
Поначалу Мокашов сидел тихо, как мышь, читал по списку отчёты. «Сапоги» что-то считали, то выскакивали к расчётчицам и на модель. Мокашова они не замечали, переговаривались между собой.
– А жениться тебя не заставят? – спрашивал Семёнов.
Теперь он напоминал Мокашову бальзаковского стряпчего. Второй «сапог» – Игунин выглядел простоватым здоровячком.
– Ты что, – округлял брови Игунин, – в своём уме?
– А ты словно с луны свалился. И Леночка была бы пристроена.
– Пристроить, по-твоему, мужа найти?
– Понимай, как знаешь. Только замечу, для старшего инженера ты слишком умён. Быть тебе профессором. Ощущаешь себя профессором? Профессор читает лекцию, профессор пишет. Голова крупным планом, чистый высокий лоб. Ни одного, даже детского вопроса не оставляет он без ответа. «Скажите, папа, кто такой учёный?» А за вопросом доверчивые детские глаза. «Хм, хм, как бы это вам попроще? Ну, словом, дети, это ваш папа».
Заходил Вадим, интересовался: как дела и как жизнь?
– Дела ничего, – отвечали «сапоги», – но только какая это жизнь?
– Работать решили или капризничать?
– Мы что? Это у вас великие проблемы, хотя известно, что все великие проблемы давно уже Зайцев решил. Выходит, вы за решённую взялись?
– Не угадали, – улыбался Вадим, – за нерешённую, за ту, что Сева не решил.
– А это просто. Сева ни одной задачи не решил. Говорят, вы докторскую задумали?
– Не то слово. Скоро всех вас за неё засажу.
– И засадит, как пить дать, засадит, – волновались после ухода Вадима «сапоги». Понимаешь, он – голова, он – Шива, а остальные – руки для него.
– Щупальца.
Они попали во временное подчинение к Вадиму и попросили было себе отдельный кусок работ. «Ещё чего?» – посмеялся Вадим и выше головы их мелочами загрузил.
«С Вадимом выпить прекрасно, – делились сапоги, – а работать не дай бог… И знаешь, из кого вырастают лидеры? Из тех, кто в детстве имели какой-нибудь дефект. Ну, скажем, был толстым (увы, дети не прощают полноты) или заикался, и их дразнили. Такие вырастают безжалостными… Как пить дать, за диссертацию засадит. Вот говорят, нет у нас эксплуатации чужого труда. А в науке? И куда смотрит народный контроль?»
Мокашову было любопытно, но при нём они замолкали, закрывая лазейку в свой странный мир.
В обед «сапоги» ходили купаться. Выходили за полчаса до звонка и по пути заглядывали в конструкторский. В конструкторском – тихо, двигались приведения в белых халатах, чертили, считали, оттачивали карандаши. Они направлялись в угол зала, где из-под кульмана виднелись хорошенькие коленки и ровные, стройные ножки Леночки. Она всегда очень рада мальчикам.
– Можно? – спрашивает она, и, получив разрешение, выходит в коридор. Они подходят к окну – месту для курения, потому что просто болтаться в коридоре воспрещалось. Их видели конструкторы, идущие из нормоконтроля и копировки, и улыбались.
Потом они обязательно будут спрашивать её и неловко шутить.
– Ой, мальчики, – говорит Леночка, и они смотрят на неё, на её рубиновые, просвечивающие на солнце уши. У неё тонкие черты лица и глаза зеленоватые, красивые, и вся она подобранная и подкрашенная, хотя могла бы и не мазаться, девчонка ещё.
– Ой, мальчики, – повторяет она, – что было. Маруков сцепился с Некрасовым.
Они уже в курсе, что Маруков, которого она зовёт по дурацки Микой, страшно талантлив и уступает этому жмоту Некрасову, который больше технолог, чем конструктор, и которого поминутно вызывают в нормоконтроль и устраивают там ему такую баню, что он оттуда приходит красный, как вымпел, и злой до невероятности.
Она рассказывает, что приходил Лосев от ведущих, собирается экспедиция по «Восходам». «На два года с сохранением содержания, представляете?» И она перечисляет очевидные плюсы поездки, опуская очевидные минусы.
– Её следует развивать, – говорит Семёнов, когда они уходят.
Леночка оставалась для них укором совести. «Разбудили спящую красавицу. Вскружили девчонке голову».
Она для них – напоминанием неудавшихся организационных забот, эпопеи с выделением управления полётом. До сих пор оно выглядело заключительным парадным этапом. Собирались проектанты, конструкторы, специалисты по системам и, наскоро отмыв руки, выдавали серии предписывающих команд. И повинуясь им в безбрежной пустоте космоса разворачивался или включал двигатель управляемый космический аппарат.
Выделяясь, и сами «сапоги» выдвигались как бы на острие эпохи.
«Пенкосниматели, – заговорили о них в отделе – слишком ловкие». А «сапоги» отвечали, что ловкость здесь не при чём. Просто одни чувствуют биение эпохи, а другим это не дано. И подбирали себе народ, и в их числе девушку-техника. «В чем дело, – спрашивали „сапогов“, – полно техников?» «А нам не всякая девушка нужна, – выдрючивались они, – а этикеточка. Посылаешь, скажем, её бумагу подписать. Кому охота срочно подписывать? В минуту такое можно нагородить, разгребать придётся всю жизнь, а тут Леночка приходит такая, что лучше стать хочется. И непременно Леночка. Чувствуете, как звучит? Управ-леночка».
По делу всё было серьёзней. Не ценишь часто того, что в тебе. Они невольно стали свидетелями скрытых достоинств Леночки.
Началось с пустяка. Как-то их попросили принести в актовый зал грифельную доску. В ожидании защиты приезжие академики исписали её с обеих сторон. Но где-то запутались, а дежурящая у входа Леночка, которой пока тоже делать было нечего и вроде даже не следившая, указала им место ошибки, ткнув в доску. Это было поразительным. Знаменитые академики и караульная девочка у входа. Академики пробовали отмахнуться, но не тут–то было. Тогда один из них даже сходу предложил ей место в своём известном московском институте. Она в ответ только рассмеялась: «Ещё чего?» И «сапоги» были свидетелями чуда.
По сути, правда, никакого чуда не было, а была жизнь. С детства Леночке пришлось подрабатывать. Она была из так называемой неблагополучной семьи. Подтягивала олухов – детей хозяйственников, готовила в институт. Год провела в постели после аварии (её сбила машина на шоссе). И когда нечего было читать, читала дореволюционный журнал с ятями «Математика для чудаков», оставшийся от деда, математика-любителя, начинавшего с головоломок и ребусов. В старших классах занималась с соседом-инвалидом по особой программе и учебнику выдающегося физика-педагога О. Д. Хвольсона. Но считала это ненавистными обязанностями и свободно вздохнула, когда теперь, слава богу, репетиторство её закончилось. И теперь она рассмеялась академикам: «Ещё чего?»
Академики разъехались, а Леночка осталась у «сапогов» занозой в памяти.
И когда началась эпопея с управлением, они предложили ей перейти в отдел.
Они миновали шоссе, продолжая разговор.
– С ведущим Лосевым связывается… В любую минуту может заложить.
– Заложить по делу?
– Хотя бы по делу.
За шоссе начинался лес, сначала прореженный, а затем в сплошном густом подлеске. Они двигались узенькой тропкой, след в след, перебрасываясь отрывистыми фразами.
– Не стоит девочке на TП.
– Пусть дозревает в стерильной пустоте пустыни.
– Так и перезреть может.
– На ТП не дадут.
– Такому персику нигде не дадут.
О Мокашове «сапоги» говорили, как о человеке Вадима: не к месту этот «сапог».
– А, может, не «сапог»?
– Тогда ещё хуже. Не понимает пока ещё, видите ли, свою гнусную роль.
Они всех называли «сапогами», и прозвище возвратилось к ним рикошетом: «сапоги» или «два сапога – пара». Одно прозвище на двоих.
Они отправлялись к лесному озеру в любую погоду. На озере в лесу Игунин проплывал положенную норму. К тому же он бегал по утрам, потому что здоровье для него с некоторых пор превратилось в насущную заботу. «Все дело в системе, – наставлял Семёнов. – А дальше, как кривая вывезет».
Причина была простой. В КБ без особого афиширования объявили набор в отряд гражданских космонавтов, и Игунин подал заявление, но ему хуже давались испытания вестибулярного аппарата – кружилась голова. Кто-то советовал потренироваться – скатываться в бочке с горы, кто-то подсказал: всему выручалочкой плавание. «Это как бы возвращение к истокам. Вода – среда гидроневесомости. Мы сами родом из моря. Подтверждением тому сходство составов крови и морской воды, и сам бог велел считать воду панацеей».
А что? Мы по определению страна Советов. Он помнил анекдот, как каждый на просьбу одолжить деньги, только давал совет, у кого их занять. Со временем помощь воды он стал считать собственной идеей. Она во всём помогала ему. В воде, как в той же невесомости. Человек – выходец из воды. Она даёт ему дополнительные силы. Она в помощь. Ему теперь требовалась поддержка. Чтобы кто-то в тебя поверил. Как это сделала Леночка. «У тебя всё получится», – сказала она, и на какое-то время стала нужнее всех.
Переход их отдела из НИИ в КБ не был безболезненным. Менялась психология. В НИИ каждый в душе был Наполеоном и желал сделать в науке собственный шаг, а в КБ требовалось маршировать в ногу. Не всякие выдерживали. Игунину пассом в сторону стала попытка уйти в отряд гражданских космонавтов, а Семёнову просто открылась синекура в информационной технологии с возможностью начать с нуля.
Дороги и подъезды подводили к ближней заросшей ряской части озера, но неприметная тропинка вела вокруг к зеркалу воды, и он плавал здесь ежедневно, метров пятьдесят взад и вперёд, отталкиваясь с одной стороны от полированного без коры ствола дерева и с другой от протянувшегося под водой корня.
Озеро называлось Ближним в отличие от дальних, по преданиям старательских, из шурфов, заполненных дождевой водой на артиллерийском полигоне. Глубоких, чистых, с мистикой хозяйки «Медной горы».
Как-то на полигоне имитировался ядерный звездолёт. Конечно, без атомных взрывов, с обычным взрывчатым веществом. Пока ожидали начала испытаний, решили искупаться в озере. И озеро оказалось необыкновенным. Поразила мягкость и прозрачность воды, и ныряющие с противоположного берега были видны в воде и с этого. Может, тогда он и поверил в незримую помощь воды.
Возвращались они довольные, с мокрыми волосами. Поднимались вместе со всеми и замирали каждый над своим столом, а позже сматывались обедать в столовую КБ.
Приходили возбуждённые.
– Табельщицу не заметил? В столовой отмечала. Может, проверка?
– Ну, и чёрт с ней. В Академии Наук теоретики вообще на работу не ходят, дома работают, а тут концлагерь какой-то.
В разговоре «сапогов» все чаще теперь присутствовал отрицательный элемент.
– На паршивую конференцию не могут послать, – как правило, начинал Семёнов. – Прихожу я к БВ. «А зачем вы поедете? Там одна болтовня, поверьте мне». Будто он с неба свалился. Не понимает, видите ли, что просто прекрасно съездить в Ленинград.
В разговорах мелькало, что вместо Леночки и ожидаемого «благотворного женского начала», в комнате объявился этот «сапог» – Мокашов. И теперь, должно быть, им просто не хватало постукивания ровненьких леночкиных ножек, когда она с полотенцем в руках перед обедом выстукивает к двери.
– Леночка на глазах меняется, – начинал Семёнов.
– Отстань, – огрызался Игунин.
– Юпитер, ты сердишься, значит, ты – сапог.
Через минуту разговор возобновлялся с новой силой.
– А знаешь, отчего она так потешно ходит? – спрашивал Семёнов.
– Нормально ходит, – ворчал Игунин.
– Нет, ты не наблюдателен. Что основное в походке женщины? Моменты инерции. Тогда всё получается плавно и со скрытым смыслом. А у Ленуши, прости меня, моментов, оказывается, не хватает. Вот и закручивает её вокруг продольной оси. А вот посмотри, как Воронихина идёт, не идёт – танцует. Танец медоносной пчелы.
Игунин встать поленился, а Мокашов, вытянувшись, с места взглянул. По дорожке среди сосен, наклонив голову, отчего шея казалась трогательно тонкой, шла его «Наргис».
– Кто это?
Семёнов сказал:
– Музейщица. Муза.
– Муза кого?
– А всех, хотя случайно попала сюда. Кому-то в голову стукнуло – а не создать ли музей в КБ? Сказано, сделано. Прислали её – выпускницу архитектурного. Ломали голову: с чего начать? Чего бы проще – взять и собрать объекты? Объекты – сама история. Так нет, решили, объекты – просто, экспозиция должна быть особенной. А красота – каждому своя. И придумали голографический проход. Представь себе, идёшь себе по коридору и в полутьме вокруг тебя объекты, сотканные из воздуха, способные разбудить воображение. А что они смогут разбудить? Ничего. Разбудить способна такая женщина.
– Знаешь, с ней была история. Скульптуру в парке лепили с неё. Потрясающая история.
Потом со многими сложными подходами Мокашов узнал, что работает она в группе дизайнеров, в главном корпусе, а её муж – Воронихин, и есть его теперешний начальник, встретиться ему с которым пока не довелось.
Всего несколько дней провёл Мокашов в Краснограде, но вся его прежняя жизнь отлетела куда-то очень далеко. И все дни не покидало его острое чувство обиды.
«Я докажу», – повторял он словно молитву себе под нос. Должно быть, молитва так и появилась от ежедневного самоубеждения. «Ему обязательно повезёт и уже начало везти».
Вадим сказал: «Не стесняйся, спрашивай: меня, Зайцева, „сапогов“, хотя они временно выпали из ритма, но ты бальзамом для них.»
Легко сказать: «спрашивай». Он уже пробовал.
– Минуточку? – переспросил Семёнов, – а вы уверены, что у меня есть для вас эта самая минуточка?
И продолжал разговор, а Мокашов ждал и краснел, готовый провалиться сквозь землю.
«Зачем он согласился к „сапогам“? Хотел ведь в разных комнатах пересидеть, со всеми бы перезнакомился».
Работа началась у него с архива, с поиска исходных данных, протоколов первых испытаний – словом, всего того, что поначалу декларировалось, а затем неизбежно нарушалось отписками, извещениями на изменения и лётным опытом.
Поначалу казалось – работа с архивом была, что называется, только «руки занять». Но вышло и распоряжение Главного: привести в порядок МВ. «Не объекты же голые передавать, а с архивами, в полном порядке». Ему совсем не светило закопаться в бумажном хламе и куцый собственный опыт гласил, что конкретность нужна, тогда вся досужая масса знаний нанижется разом на конкретную идею шашлыком на шампур. Вместо этого обилие объяснительных записок и расчётных справок составляли непроходимую трясину. Выручал Вадим.
Он знал всё, представлял связи и нюансы и перебрасывал мостки. И вместе с ним шаткое и валкое превращалось в добротную конструкцию, которую при желании можно даже обшить и раскрасить.
Инспектируемое, уже давным-давно летало, и получалось вроде сказочного «пойди туда, не зная куда», но принеси требуемое и нужное. Вопросов возникала куча. К «сапогам» Мокашов уже отчаялся обращаться, зато к Вадиму – каждые десять минут.
Вадим обычно сидел у расчётчиц, которых все называли девочками. После техникума они совсем юными пришли в отдел. Они считали ему, а он развлекал их новостями, пил с ними чай, играл в перерыв с ними в домино и был для них открытым окном в мир. Расчётчицы обожали Вадима.
Их волновали слухи. Говорили, что Мокашов – чуть ли ни родственник министра, и сам Главный опекает его, и что он – ученик Келдыша, решивший какую-то проблему Гильберта и прибыл сюда её внедрить. Поговаривали и об отряде гражданских космонавтов для Марса. На все эти вопросы Вадим отвечал: «чушь». Но не бывает дыма без огня, и Мокашова пристально разглядывали.
– Вадим Палыч, – появлялся у расчётчиц Мокашов, – можно вас на минуточку?
– Ещё чего, – откликался Вадим, – чай уже налит и что мне приятней переливать с тобой из пустого в порожнее или чай пить? Нужен, говоришь?
– Очень.
– Я всем нужен, – веселил окружающих Вадим, – а ходит ко мне один Мокашов. И почему у всех подчинённые как подчинённые, а на меня прёт сплошной изобретатель.
– Он что? Он очень бестолковый? – интересовались расчётчицы.
– До ужаса, – говорил Вадим, – знаете детские игрушки «Я сам», и он хочет всё сам изобрести. Сейчас, снова придёт. Увидите.
– Вадим Палыч, – появлялся на пороге Мокашов, – извините, ради бога…
– Товарищи, – объявлял радостно Вадим, – на арене Мокашов. Опять не понял?
Расчётчицы клонились к машинкам от хохота, а Мокашов в такие моменты просто ненавидел его.
К «сапогам» теперь редко заглядывали по делу. Забегал стремительный Взоров от проектантов.
– Коллеги, у меня к вам чисто математический вопрос. «Сапоги» откладывали бумаги.
– Вы знаете, что такое тонкий немецкий шомпол?
Игунин взглядывал на Взорова бешеными глазами, а Семёнов только улыбался:
– Шомпол, простите, для чего?
– А вас прочистить. Уходить надумали?
– Помилуйте.
И Семёнов тащил проектанта в коридор, где разговор продолжался так же загадочно и необыкновенно. Из-за двери доносились отдельные слова. «Коллега, я вам представлю подробнейший меморандум… Однажды дважды…» Игунин затыкал уши, а Мокашов жадно вслушивался. Но «сапоги» не собирались посвящать его в свои тайны. По возвращению в комнату начинался нормальный разговор.
– Коллега, у вас просматривается суточный вариант?
– Суточный, – повторял Семёнов, – это, простите, щи суточные бывают.
– Бывают, – охотно соглашался Взоров, – так как?
– Нет, вашими стараниями. У вас, помнится, времени на перезакладку уставок не хватало.
– Но как же…, – кипятился Взоров.
– Вообще это уже не к нам, а к тем, кому идти по нашим следам.
– Чудаки, открою вам производственный секрет. Обсуждается проект пилотируемого корабля к Марсу.
– Ха-ха-ха, – картинно смеялись «сапоги». – Это проект какого года? Одна тысяча девятьсот… или две тысячи девятьсот…?
Но Мокашову уже мешали разговоры. И услышав «подсолнечная точка», он мстительно прошептал про себя: «Это, простите, масло подсолнечное бывает».