Летом 1953-го, в июле, в нашей зоне среди зеков образовался забастовочный комитет и постановил: мы не работаем, мы бастуем, мы хотим свободы, сколько можно невинных людей держать в неволе, требуем пересмотра дел. Никто не будет выходить на работу, только кто на водосборных насосах, водоотливе, вентиляции в шахте, их выводить, чтобы аварии не произошло, остальные из зоны не выходят.
Начальство лагерное молчит. Что-то повякали, поняли: бесполезно, зеки будут стоять на своём. Будучи на свободе читал: в то время по многим лагерям ГУЛАГа прокатились бунты. Мы в своей массе мало знали об этом, начальству, конечно, приходили секретки о волнениях зеков. Но было видно, что 12-я шахта и 16-я бастуют, колеса копров стоят.
День не работаем, два, неделю. Но еду подвозят. Воровства меньше стало, пайка полновеснее до нас доходила. Вдруг по лагерю пролетело: прибыла комиссия из Москвы, восемнадцать человек. Выстраивают нас перед вахтой. Бескрайняя толпа зеков. Всё запружено. До бараков зеки, между бараков.
Один из москвичей выходит:
– Я генерал Масленников. Я депутат Верховного Совета.
Перед ним море озлобленных зеков, задним не слышно. Конвой стоит без оружия. Запретили заносить в зону. Боялись. Лавина могла смять, завладеть автоматами, винтовками.
Генерал выступает:
– Организованы военно-ревизионные комиссии, они занимаются вашими делами уже несколько месяцев. Будем разбираться, будем выпускать! Мы уже разбираемся! Да, было безобразие! Были нарушения! Было много безобразий! Самоуправств! Невинные люди осуждены. Партия это признаёт! Мы будем исправлять прежние ошибки. Большинство из вас будет освобождено.
Ярко говорил, убедительно, напористо. По рядам пошло шевеление. Забубнили все. Заволновалось море. Передние обсуждают слова генерала. Как же – скоро будут освобождать. И верится, и не верится. Но хочется верить. Страшно хочется. Задние ничего не расслышали, просят передать. Суфлёры появились, полетело по рядам про обещанное освобождение.
Движение в зековской толпе комиссию напугало. Москвичам показалось: эта огромная многоголовая, многотысячная масса, которая только что, замерев, внимала генералу, приходит в агрессивное движение после его слов. Если сорвётся, никакие пулемёты с вышек не справятся. Сомнёт, растопчет, уничтожит…
Генерал продолжает:
– Просим не нарушать производственный ритм. Поверьте, мы стараемся работать! Стараемся как можно быстрее пересмотреть ваши дела, но не так-то просто. Вы знаете, сколько заключённых в нашей стране? Надо же разобраться! Может, есть такие люди, которых нельзя выпускать. Но большинство из вас мы выпустим! Мы приехали специально предупредить вас об этом! И просим вас давать родине уголь! Чтобы работали цеха, заводы! Выплавлялся металл! Родину нельзя ослаблять, нас окружают враги!
– Особенно враги народа! – кто-то из толпы прокричал.
На что генерал перешёл на скороговорку:
– Я вам верю, товарищи, и вы мне верьте! Я генерал Масленников, депутат Верховного Совета, верьте мне! – ещё раз повторил. – Вот члены военно-ревизионных комиссий. Они тоже хотят быстро разобраться. Мы будем работать с максимальной отдачей! Потерпите, долго терпели, потерпите ещё! Спасибо за внимание, извините нас.
И скоренько подался назад, к охране. И как-то быстро все москвичи, все восемнадцать человек исчезли.
Гул прошёлся по зекам. Задние даванули на передних, и вся наша масса устремилась в сторону вахты. Я, думал, сейчас начнётся бунт, полезут крушить ворота. Нет, от вахты по сторонам растеклись, и по баракам. А на других шахтах, рассказывали, дошло до автоматов и пулемётов. Много позже читал, что на 29-й шахте Речлага шестьдесят шесть человек осталось лежать убитыми после расстрела толпы зеков. Там завели солдат и дали команду: «Огонь!»
На следующий день наш лагерь вышел на смену. Ждём, работаем, терпим по просьбе генерала Масленникова. У нас такая выносливая сердечная мышца, всё испытала, потерпит ещё, подождёт.
Потом само собой всё заглохло. Зачинщиков забастовки убрали из лагеря. Живём прежней жизнью, даём стране угля.
Я под землёй и навалоотбойщиком поработал. Шахта глубиной от ста сорока метров до двухсот. Спустишься зимой, тепло, духота даже. Штрек, рельсы, вагончики. Лавы косые… Выдают лопаты, это издевательство над здравым смыслом – на голодную житуху таких размеров лопату. Мы зубилами обрубали чуть не наполовину. Высота лавы метр двадцать, – только на коленках заползаешь. У всех коленки углём пропитались, как пятки стали. Ведь годами ежедневно ползали. Парни с маньчжурского Трёхречья – с Драгоценки, Покровки, Дубовой, Верх-Кулей, Ключевой, Барджакона – здорово вкалывали. В основном казаки. Тоже верили, что их скоро освободят за ударный труд… Вкалывали навалоотбойщиками, как лошади. Никто не мог дать такую норму, как они… Сильные, конечно, ребята… Настоящие казаки!
Вода в шахте постоянно, течёт по водосборникам в ямы-ёмкости, оттуда насосами откачивалась наверх… Насосы мощные, «Комсомольцы» стояли…
Подрывники были из вольных. Взрывали, как смена зеков уходила. Пласт угля тонкий, но столько выкинет взрывом…. Кидаешь, кидаешь… Гружёные вагончики поднимаются наверх, там опрокидыватель…
Как-то наверх бригадир послал. Вагончики опрокидываются, уголь обрушивается и с высоты врезается в металл. Огромные глыбы летят. В вагончике застрянет, а потом как сорвётся со страшным громом. А бывает, заклинит – не вываливается, у меня в руках крюк два с половиной метра, им глыбу цепляю, чтобы пошла… Грохот жуткий. Убийственные удары, как снаряды рвутся. Пыль. Кромешный ад. Неделю могут наверху держать. Наушники специальные выдавали, без них глохнет человек. Мне говорят: сейчас нет наушников, не посылает правительство. Хорошая отговорка – правительство виновато. Я месяц, вместо недели, работал наверху. Сам себя не слышал, голова чумная от постоянного грохота. После первой недели местного начальника с шахты прошу, чтобы распорядился и замену дали. Должен был моему бригадиру скомандовать. Он вместо этого заткнул мне рот:
– Не ори! Потерпишь!
Поэтому я сейчас тугой на уши. Кричу, мне-то кажется, что другие меня не слышат. Жена то и дело, как начну говорить, тормозит:
– Укрути громкость, не на площади!
Внуку рассказал о работе на шахте, где тугой на уши стал, он смеётся:
– Дедушка, чтоб от твоих децибел не оглохнуть, нам тоже надо наушники выдавать. Ты и сейчас мог бы в тайге «бойся!!!» кричать.
Юморист…
Одно хорошо, после работы наверху меня поставили на ОП – особое питание. Собственно, питание такое же, но дней десять на шахту не выводили… Лежал, блаженствовал… Врач, женщина была, зек тоже, она определила меня в санинструкторы… Травил насекомых… Но больше отдыхал…
Отсидел девять лет, рукой подать до конца срока, да не освобождают политических. И вдруг… Вечером, уже все взгромоздились на нары, я тоже укладываюсь, вырастает передо мной надзиратель, старый человек, без чина, рядовой, лет пятидесяти или даже больше, лезет в карман и, гром среди ясного неба – читает безразличным голосом бумажку: меня освобождают. На работу завтра не выходить. Огорошил фантастическим известием и ушёл. Невероятная новость полетела по бараку. Что? Почему? В бараке сто человек, загудели, кто-то с нар прыгает в мою сторону…
Первое, что пришло в голову: ерунда какая-то. И ещё подумал: кого, кроме меня, будут вызывать? Никого. Соседи удивляются, из дальних углов барака приходят, спрашивают: а почему тебя одного?
Откуда я знаю? Надзиратель развернулся и ушёл. Непонятно. Сказал бы начальник лагеря, правдоподобней звучало. А так, не знаю, что и думать.
Я оказался первым из шести или семи тысяч, что сидели в нашем лагере. Такой же как все клоун с шахты, ничем не лучше, одним из первых в Речлаге освободился. Позже вычитал – нас там сидело более тридцати пяти тысяч…
И началось. Наутро весь лагерь гудел: освобождают до срока политического. Новость разлетелась в мгновение ока. Сначала не поверили – не может быть! Но меня на работу не выводят, значит, не так просто. Зек для чего сидит – работать, вкалывать, давать норму. Если работу отменяют не по болезни – это из ряда вон. Политзеки выводы делают: при Сталине никого не освобождали, Сталин умер, наверное, теперь будут освобождать. Вот он, первый счастливый человек. Мне даже один сказал:
– Десница Божия на тебя указала.
Утром бригадам надо строиться на вахте, а они из своих бараков бегут на меня посмотреть, самолично желают лицезреть уникального зека. Спрашивают:
– А ты сам-то веришь?
Трогают меня, толкают:
– Счастливый! Ты, наверное, молился хорошо…
Не так уж я сильно молился. Ну, перед сном, если были силы…
Наш барак пытается выйти, а никак – затор, ни туда ни сюда, чужие к нам валом валят. Я уже стал бояться, предложил ребятам-соседям: давайте окно вышибем и вылезу. Что-нибудь надо делать? С других бараков пробиваются ко мне, всем нужно увидеть счастливчика, что-то сказать. Один кричит, подойти близко ко мне не может, кричит из-за голов:
– Я такой-то из Чехословакии, пожалуйста, сообщи обо мне.
Умоляют, просят. Пишут записочки с адресами, фамилиями родственников…
При выходе из лагеря охранники отобрали все до единой, ничего не вынес… Опасались, вдруг какие жалобы в высшие инстанции, ещё какие улики против лагеря, пятно из-за них на лагерь ляжет…
А в бараке вокруг меня столпотворение. Я стал бояться – растащат меня. Прут со всех сторон. Один стоял-стоял рядом, молча, потом раз – у моей тужурки карман оторвал, упал на четвереньки и под ногами напирающих ушёл. Талисман себе оторвал. На какой ляд ему понадобился? Кто-то спрашивает: какой срок у меня, откуда я? Другие встанут молча и смотрят-смотрят. Будто я святой. Никогда не забуду одни глаза… Узколицый, болезненного вида, неопределённого возраста человек… Да и как там определишь? Мне тридцати пяти не было, а выглядел стариком. До того жалобно смотрел на меня, вроде надо радоваться – освобождают человека, а у него слёзы в глазах. Сам, наверное, не чаял выбраться домой… Кому-то надо обязательно коснуться рукой моего плеча, за локоть подержать. В надежде – моя радость на него перейдёт… Один спросил:
– Ты русский?
В лагере были иностранцы, из многих стран мира…
Я взмолился, прошу помощи у конвоиров:
– Больше не могу. Они меня задёргали, их сотни, идут и идут, разве так можно?
Сначала конвой не обращал внимания, но в лагере бедлам из-за меня. Бригада у вахты строится, в ней сорок человек, а и десяти нет. Где? Ко мне ушли. Какая работа, когда случилось невероятное событие… Я чтоб успокоить, говорю:
– Я вам напишу, ребята, обязательно напишу…
А кому писать? На какой адрес?
При мне, при огромном количестве осуждённых по 58-й, практически никого не освобождали. Редко-редко. У кого был срок пять или восемь лет по 58-й, если вдруг освобождали, в такую дыру отправляли на «свободу», посёлок в пятьдесят домов, и всё время отмечаться надо.
Я верил и не верил. Если освободили, почему не выводят за зону, не отпускают? Почему держат?
Но на работу не гонят, не подстригают. Стал в лагере самой популярной личностью. То был рядовым зеком, добрую часть срока на общих работах. Ни заведующим каптёркой, посылочной или баней не был, ни нарядчиком или бригадиром. И вдруг прогремел на весь лагерь. Неделю в этом кошмаре прожил. Как-то утром, сразу как рельс ударил, ребята просят: выйди на улицу, пока не повалили из других бараков, не то опять пробка на входе – ни в туалет, никуда не пробиться. Вышел и не успел трёх шагов по зоне сделать, с двух сторон меня за руки хвать и ведут. Не конвой, свой брат, зеки.
– Куда? – спрашиваю.
– Пошли, – просят, – в наш барак, ребята ждут, хотят поговорить.
Еле вырвался…
На вахте скандалы, бригады не вовремя выходят строиться, бригадирам втык…
Наконец меня забирают из барака… Я обрадовался – на свободу. И все так решили. А меня в изолятор. Недалеко от проходной – выходной изолятор. Но я не в обиде. В изоляторе мне и черпачок с баландой на сто граммов больше и хлеба на сто граммов больше. И спокойно.
Да, забыл сказать. Ещё до того как объявили об освобождении, мне дали карточку почтовую. Причём карточку Красного Креста, там по-английски, по-французски, по-немецки написано, как на карточках бывает – «куда», «кому». Чтобы я своим отправил. Зачем? Конвоир говорит:
– Пиши.
Позже до меня дошло – политика была подмешана.
В это время начали вербовать русских из Китая на целину. В большом количестве понадобились рабочие руки – восстанавливать Россию. Кто-то колебался: ехать, не ехать. Создавали общественное мнение, чтобы из Маньчжурии не ехали в Америку, Бразилию, Австралию. Конверта нет у карточки, площадь для письма, как ладонь, не больше. И для ответа место. Вохра говорит:
– Пиши.
– Кому писать? – спрашиваю.
– А где ты жил?
– В Китае.
– У тебя дом там есть? Адрес? Родственники?
– Есть. Отец и брат.
– Ну, и пиши туда.
– Что писать?
– Пиши: я такой-то, жив-здоров. Волнуюсь за ваше существование.
Пишу, на русском, конечно, а в голове: хорошо, если отец с братом где-нибудь в лагере не погибли, может, в Хайларе нет их давно. Информации никакой, газету не имеешь право почитать, ничего – полный глухарь.
Недавно прочитал в журнале, зек, тоже харбинец, будучи в лагере по моей 58-й, будто бы разыскал родственников через Красный Крест и потом послал им открытку. С трудом верится в такое. Никто не мог сам разыскивать и письма писать. Мы были без права переписки.
Один проворный харбинец в нашем лагере на Урале устроился десятником, принимал лес. Узкоколейка в тайге, паровозик, вагончики и бригада на погрузке. Работа ломовая, зато кормили их почти досыта. Баланду досыта, хлеба досыта. На особом положении. Загрузили составчик, конвой в лагерь бригаду уводит. Бывает, сразу следующий составчик подают на погрузку, а в иные дни наоборот – сутки в лагере ждут, нет работы, нечего грузить. Отдельно выводили бригаду, отдельно жили. Десятник с вольным машинистом договорился письмо в Харбин отправить, успокоить мать-отца, жену, что жив. Машинист объяснил: за ними следят, вот когда поедет в отпуск в Белоруссию, там можно опустить письмо в почтовый ящик. В здешнем посёлке нельзя, сразу вычислят… Так и договорились. Прошло какое-то время, десятника забирает конвой и давай морду бить: кто твоё письмо отправил? Пообещали забить до смерти, если не сознается. Сказал. И машинист бесследно исчез.
Моя открытка была первой ласточкой. Написал я: «Китай, г. Хайлар, 1-я улица, № 15, Филиппову Ник. Мих.» И дальше: «Добрый день, папочка дорогой, любимый Женя! Я жив-здоров. Не беспокойтесь обо мне. У меня всё в порядке. Живу, не жалуюсь!..»
– Распишитесь! – вохра потребовал.
Расписался. Само собой, не дали бы они мне написать, что я – зек, девять лет в лагере отмотал.
Папа, рассказывал: чуть с ума не сошёл, когда эту писульку вручили. Расписался в получении, на другой стороне открытки чиркнул ответ.
Открытку с ответом я получил, когда ехал из Москвы в Потьму в столыпинском вагоне, в дороге вручили. Дескать, вот как работает советская власть. У папы почерк бисерный, буковка к буковке, крохотные, но чёткие. На железной дороге в службе тяги он работал инженером.
Боже, как папа постарел за годы, пока меня не было…
Дней десять я просидел в изоляторе. Окон нет, только электричество, но хорошо – сижу-лежу, на работу не выводят. Размышляю, что же дальше будет? Но уже и то хорошо: какое-то время не горбатиться в шахте. Наконец, офицер, капитан, забирает меня. Кобура пустая, выводит за проходную, за ворота… Взял на вахте пистолет. Конвой говорит:
– А зачем пистолет, он же освобождается?
– Зачем-зачем – за шкафчиком! – капитан бросил.
Вышли на улицу, стоим. Думаю, чё стоим-то? Оказывается – автобусная остановка.
Зима на севере – сплошная темень. Подъём ночью, работаем ночью, ложимся ночью. Стоим с капитаном, автобус ждём, прожектора лагерные вдоль забора зоны бьют, столбы света вырывают лагерь из темноты. Вне лагеря темнота властвует, только далеко-далеко в небе северное сияние дышит разноцветными вертикальными полосами. Капитан ко мне повернулся.
– Какая красота! Какая красота!
Да на кой ляд мне эта красота сдалась с надзирателем под боком?! Промолчал на его восторги.
Стоим. Автобус ПАЗик подкатил. Из него вышли вольнонаёмные, на смену в лагерь приехали. Мы сели в автобус.
За девять лет я одичал… Иногда подумаю: восемьдесят восемь лет прожил, из них почти десять, и каких – с двадцати пяти до тридцати пяти – за колючей проволокой. Каждый шаг, каждый вдох колючкой ограничены… И вдруг – нет её! В автобусе не зековская жизнь. Ребёнок заплакал, молодая женщина успокаивает. Голос нежный, материнский, старается тихо говорить: «Ну что ты, моя Дуняшечка!» И по сегодня стоит в ушах эта напевное «Дуняшечка». А ребёнок плачет и плачет. Тоненьким голоском заходится в крике. Я как сам не свой сделался: женщина в пальто, на голове пуховый платок, плачущий ребёнок… Я тоже заплакал. Не сдержался. Наплевать на конвой, на попутчиков. Глаза тру…
Подъехали к Воркуте, с километр осталось, остановились. Город хорошо видно в темноте, сияет огнями… Из автобуса вышли, перед нами два барака и вышки. Недействующие. Одна поломана, скособочена, доска висит на проволоке, вторая наполовину сожжена. Кто-то постарался, чтобы снова не залезли вохры. Один барак заколоченный. Мы зашли во второй, в нём натоплено. Следом за нами военный ввалился в белом полушубке, снимает его и первое, что мне в глаза бросилось – без оружия. Даже пустой кобуры нет. Говорит мне вежливо:
– Вам сюда.
На нарах сидят два зека, точно такие, как и я – политические. Запамятовал уже, или с 12-й, или с 16-й шахты.
Потом-то выяснил для себя, как я в «святым» оказался: Красный Крест требовал у Советского Союза списки иностранных политических заключённых. В Европе осаждали консульства, посольства: «Мой муж у немцев не служил, его на улице схватили и увезли». И не воевали некоторые страны, а чекисты хватали по улицам. Были в лагерях немцы, чехи, прибалты. Международная организация требовала списки.
А в барак ещё одного зека приводят, потом ещё. К вечеру нас десять человек стало, на следующий день – пятнадцать. Собирали группу, чтобы дальше отправлять. Две недели я там жили. Всё в диковинку. Спать на матрацах.
Кормили… Не лагерная баланда. Еда из военной части. Солдаты привозят в термосах суп, кашу. Даже кусочек мяса попадётся. Ножка курицы другой раз. Под присмотром врача кормят. В белом халате поселилась в отдельной комнате дородная тётя, из вольнонаёмных, басом громыхала. Солдаты привезут термоса, она раздатчиков накачивает:
– Не слушайте их, не жалейте! Добавку ни в коем случае не давать!
Солдаты знают, что мы освобождаемся, стараются подкормить. На нас смотреть страшно – скелеты ходячие. Она шумит:
– Лишнего ни давать! Ни в коем случае не давать! Не дай Бог, кто переест! Всё – капыток! Не спасу!
Мы и сами знаем. Страшно хочется наконец-то набить живот досыта, и боимся. Сто граммов хлеба нам по норме и суп, на второе каша. Бесхитростное, солдатское, но всё питательное. С маслом даже. Масло не могу вспомнить какое? Сегодня утром проснулся и вспомнил. Сейчас снова забыл. Как договорились с вами о встрече, я давай жизнь свою вспоминать… А тогда суп нальют и масла туда с напёрсток, оно сверху всплывёт, как растительное.
Собрали нас в лагере под Воркутой, подкормили, а потом автобус за нами подогнали. И предупреждают: не волнуйтесь, вас повезут на освобождение. Мы загалдели – по домам!
В Воркуту приехали, а там на вокзале нас встречает охрана с собаками. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Отношение как к зекам. И грузят в столыпинский вагон. Вот тебе и по домам! В каждом купе два ряда полок, на верхний забраться – усилия нужны. И всё же чувствую, подкормился, не такой доходяга, как на общих работах… Лежать разрешается только мордой к проходу, конвой должен лицезреть твою физиономию. Плюнуть некуда, в туалет попросишься – злятся. В туалете один с собакой тебя караулит, другой – без. И сухой паёк.
И опять не знаешь, что думать? Привозят в Москву. Я всегда на вопрос:
– В Москве был? – отвечаю:
– Ещё как! В Бутырке сидел!
Конечно, нас нельзя было показывать Красному Кресту – подкормили, но всё равно скелеты, не созрели для демонстрации гуманности тюремно-лагерной системы Советского Союза. В Бутырку привезли, заводят в камеру, а там сплошь шпана малолетняя. Как ураган налетели на нас и по карманам… Глазом не успели моргнуть, обшарили нас… По трое-четверо налетели на каждого. Один толкает, другой отвлекает, третий твои карманы проверяет… Вскоре пришла женщина и увела детей…
В Бутырке сутки продержали. Потом скомандовали «на выход», вывели на улицу, а конвой – молодёжь с карабинами. По напряжённым лицам видно – боятся нас. Их настропалили: будете иметь дело с головорезами. Карабины с предохранителей сняты.
Какая, думаю, свобода? Ложь это, а не свобода. Дурацкое положение. Кормят лучше, работать не заставляют, и в то же время как был зеком, так и остался.
В Бутырке с генералом имел беседу. Среднего роста, подтянут, хорошо сложен, лет пятьдесяти.
Представился:
– Генерал Самсонов.
Предложил мне сесть.
– Как фамилия? – спрашивает. – За что осуждены?
У самого на столе мои документы.
– Арестовали, – говорю, – и дали статью, 58-я часть 2-я.
Он внёс уточнения:
– Это, Филиппов, неправильно. У вас часть 4-я.
То есть я – агент мировой буржуазии. Ещё не легче. А с другой стороны и ладно, пусть будет 4-я.
– Вот вас отпустят, – говорит, голос у него, как у человека, привыкшего командовать, – а вы, наверное, большой клык на Советский Союз имеете?
Я не стал сдерживаться:
– А почему, – говорю, – такая жестокость меня сопровождает? Я – русский из Китая, если вы меня освободите, постараюсь доказать свою лояльность Советскому правительству. Правительство народное, я из народа, буду трудиться, как все. Мой возраст ещё позволяет пожить на свободе.
– Ну, ладно-ладно, – извинительным тоном сказал, пресс-папье переложил с места на место. – Куда бы вы хотели поехать? – перевёл на другую тему.
– В Омск.
– Почему?
– Дед из Петрограда был направлен в Омск, на железной дороге работал. Потом правительство направило его на строительство КВЖД в Китай.
Генерал пояснил: в сорок городов нельзя мне ехать: Москва, Ленинград, Киев, Белоруссия, Мордовия… Закрыты центральные города для освобождающегося зека.
– В Омск можно, – говорит.
– В Омске что, – иронизирую, – одни заключенные сейчас живут, раз туда разрешено?
Генерал засмеялся:
– Нет, это чепуха. Приличный городок. Не Москва, конечно, но тем не менее, промышленный город. Найдёте себе сибирячку. Ух, попадаются красивые девушки!
Так с его благословения стал сибиряком, омичем на всю оставшуюся жизнь.
Несколько раз думал поискать следы деда в Омске. В каком году приехал сюда? Может, в архивах имеются сведения. И у отца не спросил. Почему-то неинтересно было. Даже странно сейчас, внуку сказать нечего, когда его прапрадед приехал в Омск, где он жил, где на железной дороге работал.
И в Китае в пятьдесят седьмом году не поинтересовался у отца. Он-то знал. Хотел у них икону взять. Две старинные, большие, девятнадцатого века, Никола Угодник и Казанская Божья Матерь, бабушка с дедушкой из России привезли. Бабушка маму с папой «Казанской» перед свадьбой благословляла. Богатый, красивый оклад…
В 1985-м году 21-го января спим, часа два ночи, вдруг страшный грохот в зале. Вскочил с кровати, в темноте один тапок свой, другой жены напялил, за порог зацепился, чуть носом не запахал, у неё тридцать пятый размер ноги, у меня сорок четвёртый, свет включаю – на полу икона. Как могла нырнуть с полочки? Пятнадцать лет стояла. Планочку специальную барьерчиком к полочке прибил. Жена следом вбегает:
– Что случилось?
Этот образ Богородицы «Невеста Неневестная» Тата из Харбина привезла в пятьдесят пятом году. От бабушки досталась.
Тата подняла икону с пола:
– Как-то нехорошо у меня на душе, – сказала.
Начал её успокаивать:
– Всё хорошо! Видишь, не разбилась икона. Рамочка целая. Ну, упала, всякое бывает…
Но сам больше не уснул…
В семь утра телефон затрещал. Мы на кухне чай пили, он ка заблажит. Тата подскочила, будто ждала. Из Австралии Женя звонил: папа умер.
Я заплакал навзрыд:
– Папа, папочка, даже похоронить тебя не смогу.
Всё надеялся: Бог даст, свидимся ещё. Звал папу в Омск в гости.
В 1992-м брат приглашал к себе, он болел уже:
– Приезжайте, дорогу оплачу.
Был бы жив папа – поехал. Знаю земляка из Харбина, в Омске живёт, он в девяностые летал к родственникам в Австралию.
Папа в 1957-м, когда мы гостили в Хайларе, папа на мою просьбу взять одну нашу икону сказал:
– Бери, Юра, конечно, бери. Хочешь – «Казанскую». Это наша семейная. Перед ней я все эти годы, как ты пропал, молился за тебя. И мамочку нашу перед ней поминал… А нет – Николая Угодника бери…
И брат Женька разрешил:
– Юра, что надо бери. Хоть обе возьми.
Тата на следующее утро тихонько рассказала, она оказалась нечаянным свидетелем разговора… Китайцы брату из камфорного дерева на заказ сделали два огромных сундука для переезда в Австралию. С замками. Лиза, жена брата, заранее, ещё документы не пришли, паковаться начала. А уехали только через полгода. Брат сказал Лизе про икону, что я хочу взять, та швырнула ключи от сундуков:
– Пусть хоть всё забирают!
Поругались. Зачем, думаю, раздор сеять. Пусть им иконы помогают в Австралии. Получилось – не помогали. При отъезде китайцы разрешили брать с собой на каждого человека по чемоданчику размером сорок сантиметров на семьдесят. Лиза посчитала, лучше тряпок больше натолкать, чем иконы.
Думаю, папа не захотел с ней спорить. Даже из-за икон. Был он боголюбивый… По воскресеньям, праздникам всегда в церковь ходил в Хайларе, в Свято-Никольский храм…