bannerbannerbanner
полная версияГлавы для «Сромань-сам!»

Сергей Николаевич Огольцов
Главы для «Сромань-сам!»

Полная версия

На людях его близорукость не сказывалась и он ясно различал плечистого субъекта в шляпе, упёршего свой взгляд в машинку—миниатюрная детская игрушка из тех, что начинающие отцы дарят своим первенцам, чтоб и самим, краями, поиграться, восполняя недополученное в личном детстве—которая игриво покатывалась по жёлтому лаку столешницы, туда-сюда, под умелым пальцем ласкающим её капот.

– Мы знакомы? – спросил Герасим Никодимыч, отчётлива предчувствуя, что нет.

Глаза незнакомца, со вздохом, оторвались от игрушки и заторможено двинулись вверх, до контакта с ожидающим их взглядом вопросившего.

Они слились, но лишь отчасти – правый глаз субъекта остался отвечать на взгляд Герасим Никодимыча, но левый продолжил скольжение вверх и немного левее.

– Муся? – строго выговорил потусторонний застольник невидимо кому, – делать больше нечего? Пристаёшь к пожилым людям, как будто мало тебе всяких патлатиков.

Герасим Никодимыч продолжал заворожённо вглядываться в чёрную дырку зрачка оставшегося глаза, чья радужка выцветше-небесного цвета делала его ещё острее, до колючести.

Ему вдруг стало нечего писать, хотя вот только что рука его насилу поспевала за диктующим бормотанием своего голоса. Он виновато отложил ручку на продольную канавку в пластмассе со своей стороны от чернильниц.

Должно быть как раз эта прозелень зовущей поволоки в них, что стягивала тугой плёночностью верхний слой чернил, и побудила его извести стопку бланков, но пара штук таки осталась, сиротливо невостребованные, в жирных шапках «телеграмма», с линиями для заполнения адреса: гор., обл., фио. Однако заполнять их оборот ему не оставалось чем…

И вот уже два глаза покалывают его опавшее, уже невдохновенное лицо. Они делали это неощутимо, словно лучи Рентгена и, невольно, Герасим Никодимычу вспомнилась дежурная фраза Петра Великого, которой тот привычно привечал своих новоиспечённых графьёв и генералов: «Я вас блядей насквозь вижу!»

– Вы не такой, я знаю,– заверил голос резко контрастный мягкостью своей колким глазам, такой нежданно редкостной в этот сурово-торопыжный век.

– Кто вы? – в тон ему выдохнулось у Герасим Никодимыча.

– Олег Чертогов, он же О. Чертогов, а для друзей просто… но у нас с вами до этого не дойдёт.

Зачем-то пощупав уже ненужную пухлость кармана, Герасим Никодимыч огляделся в замкнуто просторном помещении, что оказалось довольно непустым. Вот уж нет!

Не то, чтобы толкучка, но что им надо – этим бесцельно (хм, ты уверен?), во всяком случае неспешно бродящим вокруг фигурам или вон тем, статичным, выглядывающим на него из стекла в компактных шкафо-будках с большими белыми цифрами на каждой?

Друг с другом посетители, казалось, не общались и даже те, за стёклами дверей, не говорили в трубки международных телефонов, а лишь прилипчиво смотрели на него из будочного полумрака, как будто что-то ждали, но от него ли?.

К тому же, что он может дать им? И отчего вдруг они все Африканцы? Несмотря на свои куртки и пальто, а вон тот и вовсе в шубе.

– Это студенты? – вопросил он у Олега.

– Как я папа римский, – последовал неопределённый ответ.

– Извините, мне подумалось… может из университета.

– Мы все засосаны трясиной университетов жизни, безвылазно.

При всей оракульности тона, в нём ощущалась примесь издёвки с иронией тёмного пошиба.

Герасим Никодимыч оторопело пригляделся к лицу под шляпой. Как мог он не заметить сразу вот эту хамовитую ухмылку лишь с виду дружелюбного лица?. Страшась услышать то, что он услышит, но и не в силах более терпеть свои невысказанные опасения, он спросил:

– Кто вы?

– Ну наконец-то! А то всё жду-жду: приступим или нет когда нибудь?. Я – тот, кто зла желает, но получается, как всегда, одно добро… Мы поняли друг друга? Ну, в смысле, на одной волне?

– Теперь уже вполне, совсем, конечно да.

– Ну и лады… И сразу к делу, мне нужен писарь, хозяйство большое, требует учёта, нужен глаз да глаз, а у вас к таким делам склонность. – Один из зрачков перевёлся на письменные принадлежности между ними:

– Составим контракт, вон и бумага завалялась, даже две. Нетроганные, – в голос закралось понятное им обоим обещание.

Ещё ни разу в жизни Герасим Никодимыча так внаглую не соблазняли, пришлось сдержать внутренний вздрог перед настолько неприкрытым искушением.

– Я думал вам привычнее на пергаменте, – ответил он оттягивая время, но вдруг решившись, проговорил, вернее вырвалось само, совершенно без спроса. – Нет.

– Два раза предлагать не стану, не та контора, сами понимаете. Однако из гуманным побуждений предупреждаю, там, – от правой из его кистей возложенных на столешницу в позе расслабленных кулаков, подпрыгнул большой палец указывая вертикально вверх, однако это направление не задевало выбритой щеки говорящего.

Он, критически, сверил азимут торчания с невидимым Герасим Никодимычу пеленгом, раз-другой чуть изменил позицию верхней фаланги, но оба раза неодобрительно дёрнул всё так же незадетой и выбритой кожей, после чего опрокинул кисть запястьем книзу.

Палец остался торчать, не втягиваясь, но теперь уже указывал на соседний кулак в его по-прежнему расслабленной вальяжности:

– Там принято решение перекрыть вентиль вашей персональной трубы.

– Как перекрыть! – вскричал Герасим Никодимыч, как видно слишком громко.

Чернокожая тусовка безмолвных фигур замерла, поверхности лиц развернулись в сторону стола переговоров.

За герметично захлопнутой дверью ближайшей будки две светлокожие ладони распятернённо притиснулись к стеклу, изнутри, по обе стороны лица повёрнутого в общем направлении. Оно не прижималось даже носом, лишь поменяло цвет с фиолетового на выжидательно лиловый в мертвенном мерцании флуоресцентной лампы с потолка.

– Как перекрыть? – пресёкшимся шёпотом вскричал он снова. – За что?

– Им виднее, – с деланным безразличием отвечал О. Чертогов, – могу предположить лишь, слишком много бочек изволите катать не на кого нада, а те помолились куда следует.

Исчезнувшая было машинка вновь возникла на лоснящейся поверхности стола, из ниоткуда, и принялась кратко покатываться, туда-сюда, между стоящим кулаком и лежащим пальцем, но без малейших к ней прикосновений.

– Но как же? Ведь Майа Будду ещё не родила…

– Самоцитирование? Бесполезно. Найдутся акушеры и без вас.

– И мне уже так мало буковок осталось… – побелевшие в растерянности губы пытались отыскать хотя б малейший довод. Бесполезно.

– Да бросьте! Алфавит не аргумент, к тому же знаете вы его до Х, не дальше, не удосужились как надо зазубрить.

– Ч! Ш! – отчаянно, но всё также шёпотом воскликнул он, оторопев от несвойственной ему храбрости и изумляясь столь высокой планке нежданно достигнутых глубин.

Олег сдержал зевок:

– На знаках всё равно скапутитесь, этих порогов ещё никто не проходил.

Прозвучавшая истина безжалостно накрыла Герасима Никодимыча своей неоспоримостью:

– А… вентиль перекрыть… скажите… это больно?

– Спросите у Жерара Дюпардье.

– Может у Алена Делона? – попытался поправить Герасим Никодимыч.

– Да хоть у Джека Кеворкяна, – раздражённо отозвался Олег ЧертОгов (или ЧЁртогов? черт их разберёт) и с приятно хрустким щёлком подмигнул тем, что выглядело его правым глазом…

Со стола уютно заурчал мотор кабриолета. Приглушенно роскошный, прощальный звук… Или это Порш?

Герасим Никодимыч различал всего лишь три марки: волгу, запик, жигули.

Не поднимая глаз к опустевшему краю напротив, он скользнул рукой во внутренний карман подкладки на груди пальто, достать свой анти-ковидный намордник, который за все волны пан-лохотрона ни разу не сменял.

Посерело крапчатой пылью въевшейся в когда-то нежную голубизну, маска не скрывала факт пользования ею уж который год, отягчая обстоятельство ещё и заскорузлостью в определённых местах, но вместе с тем, порою, приносила облегчающее ощущение нивелирующей одинаковости и сопряжённости с общей массой…

Хотя в последнее время на него начинали оглядываться… И в этом зачреватилось очередное отставание от изменчивых требований текущего момента общественной жизни… Какой дальнейший эксперимент над глобализованным человечеством вынашивается в лабораториях Билла, якобы Гейтса?

Потерянной походкой он сделал шаг между собой и урной на полу и уронил в неё комочек ткани. А затем, всё ускоряясь, начал выгружать туда же испорченные бланки из кармана.

Они противились, пытались уцепиться за прикарманное сукно, но он безжалостно продолжал—вон! все вон пошли!—до окончательной, непоправимой пустоты мешочка под клапаном…

Африканцы смотрели молча карими глазами. Ни одного голубого?

А сколько бы, потенциально, могло бы от них Пушкиных родиться, впоследствии, если бы приехали в эпоху Петра Первого, а не нынче, когда всё так гадательно…

Не оглядываясь на переполнившие урну (не избирательную) листки бумаги (не пергамента), потерянно шаткой походкой Акакия Акакиевича в роли этого… ну как его (он удручённо прищёлкивал пальцами в надежде вот-вот вспомнить имя грёбаного Васильева, который же ещё Спартака танцевал в заглавной роли), брёл Герасим Никодимыч к выходу сквозь строй Афро-Африканских взглядов, загадочно необъяснимых, как и Славянская душа, и приговаривал сам себе голосом лишённым всякой живости:

– Thou talkst of nothing! …talkst of nothing!

* * *

 Комплектующая #24: Стечение Предопределения

Финский залив раскинулся навстречу сетью невысоких волн. Два дня уж дружелюбно плещет Балтика стелясь под пароход из Бреста.

Давненько не бывал тут Поль Лефрог. В ту пору он ходил ещё младшим помощником на этой же вот самой посудине. В двадцать каком-то, нет?

Да, начало двадцатых, точно. У него хорошая память.

Ещё где-то полдня ходу… И те вон островки в заливе кажутся знакомыми, потом будет большой, с фортом, оставить по левому борту и – прямиком в гавань.

 

Названия конечно все выветрились, но акватория вспоминается, постепенно, хотя и миновало двадцать лет, даже больше.

То был его последний рейс в Санкт-Петербург, уже переименованный в Петроград.

Последняя партия беженцев от террора большевистской революции. Говорят, сам Ленин подписал разрешение вывезти тех эмигрантов.

В порту на Васильевском острове никто не махал вслед платочками. Сходни опущены и – "Антуанетта" медленно отваливает от причала. Пассажиры тоже никому не махали.

Пирс отдалялся и солдаты на нём, узкие острия штыков на длинных винтовках, острые маковки шапок, как вершки на касках Германского кайзера, но из сукна. Пароход лёг на курс вест-норд-вест, все молчали, так непривычно для молодого Поля. Лица обтянуты напряжённой тревогой. Если кто и плакал, то тоже молча, по тем, кому не хватило места на последнем пароходе, кто не пришёл провожать. Кто-то крестился в сторону шпиля Адмиралтейства. Говорят там хоронили Российских царей.

То был печальный рейс…

Затем жизнь повеселела. Корабль покрасили белым суриком и он обслуживал линии популярных туристических круизов. Маленький джаз-бэнд. Фокстроты, танго, женский смех на палубе.

Давно это было, в другой жизни. До войны.

Всю войну судно стояло на приколе в порту Бреста. Хороший порт и город тоже, на самом западе Бретани. Однако моряков море зовёт и Поль радуется первому послевоенному рейсу в Ленинград.

И надо же как совпало! Пассажиры опять Русские, но не эмигранты, а из тех, кого теперь зовут «перемещённые лица», ПеэЛы.

Старушка «Антуанетта» не покрашена, джаз-бэнда нет, но на палубе можно-таки услышать женский смех. Правда не так часто, как в прежней жизни.

Да и встревоженных лиц немало, ПеэЛы перемещаются морским путём, в обратном направлении, а что их встретит там?

Ну хуже, чем в Германии, не будет, на родину перемещаются как-никак…

Всю неделю Ялтинской Конференции в феврале 1945 переполняла напряжённо плодотворная работой.

Руководители Держав-Союзников позировали для исторических фотоснимков, работники их свиты упорно кроили Европу: какой ей стать после предстоящей победы.

Советский Союз оставлял за собой Западную Украину отторгнутую от Польши в 1939-м, пока Гитлеровские полчища захватывали её остальную часть. Ну и Кенигсберг с Восточной Пруссией, само собою, отойдёт к СССР. Городу уже и имя есть – Калининград, в честь Всесоюзного Старосты, вполне ручной, послушный старикашка.

Когда Британцы начали возникать—а Польше что останется?—решили прирезать ей кусок земли от Восточной Германии, как жертве фашистской агрессии.

Немецкому населению ново-Польских территорий предстоит широкий выбор из четырёх Оккупационных Зон, на которые будет разделена Германия: зона Британская, зона Американская, зона Французская и зона Советская.

Каждому победителю по зоне, а если в ходе предстоящих боёв кто-то продвинется не в свою, то потом передаст Союзнику согласно утверждённой и взаимно подписанной Выкройке…

Решён был и вопрос военнопленных, а также гражданских лиц угнанных в Германию для принудительного труда. Всех вернуть по принадлежности. Предложение Американской стороны – сперва спросить ПеэЛов где им желательнее жить, подверглось решительному отклонению.

Особенно в отношении тех казаков и мелких народностей Северного Кавказа, что десятками тысяч бежали в Европу под прикрытием отступающих войск Вермахта.

Всех сдать обратно, поголовно, с детьми и жёнами…

Радист Бламонд занёс в рубку заполненный бланк радиограммы. Небольшое изменение маршрута, в гавани срочные работы, доставленных пассажиров сгрузить на острове Котлин, откуда возвращаться в порт приписки…

Иван и Юля познакомились в Бресте и полюбили друг друга с первого взгляда. Во всяком случае Иван – наверняка.

Юля была первой девушкой с весны 1942, которая говорила на понятном ему языке и вообще была вся такая городская, образованная и у неё было серое платье, каких Иван вообще в жизни не видел, даже и в кино, которое привозили крутить в клубе его деревни. Такой роскоши даже на банкете победителей выставки ВДНХ, в кино «Свинарка и Пастух», и то нет.

Ивана в Брест привезли как фона-барона на легковой машине «шевроле», на которой за ним приехал какой-то шишка из Страсбурга, бывший партизан-маки Француз Шарль, потому что Эльзас опять стал частью Франции.

Эмиль, хозяин фермы, пожал Ивану руку и хлопнул по плечу «бон шанс!». Мадлен грустно улыбнулась и дала вещмешок с кое-какой одеждой Эмилиного брата, на которого Шарль привёз похоронку, что тот погиб в Алжире за освобождение Франции, просто она задержалась где-то, вот он и доставил заодно, раз уже едет на ферму.

И пацанёнок хозяйский тоже сказал «орвар Иван!», как и мать его. Он уже начинал разговаривать. Иван показал ему «козу», Этьен засмеялся и поехал Иван прямиком в портовый город Брест на «шевроле» Шарля.

Тоже весёлый парень, часто смеялся, повторял «оляля!», болтал всю дорогу, хоть и видел, что Иван «компре па», иногда и пел даже, радовался, что не убило его в партизанах, а теперь он большая шишка с легковой автомашиной.

В Бресте Шарль сдал Ивана местному шишке и уехал, «орвар Иван!», до Страсбурга путь неблизкий, а может и тут ещё какие дела были, заодно.

С местным шишкой Ивану легко было, тот говорил по-Русски ну как совсем Русский. В годах уже мужик, месье Панкратеф, из эмигрантов, которые в Гражданскую убежали.

Но говорил он исключительно по существу и кратко, просто иногда в сторону вздыхал. А Иван в лагере Штутгарта усвоил к людям с разговорами не лезть, если сами не начинают.

Панкратеф объяснил, что надо подождать, пока ещё попутчики для парохода соберутся и отвёл Ивана в типа казармы какие-то где уже человек 30 дожидалися.

Один тоже в партизанах-маки сражался, как свечереет часто в город уходил и возвращался на подогреве от вина. Тоже наверное привычка партизанской жизни, про которую он начинал рассказывать и про их партизанскую базу в деревне Орадур и что эсэсовцы в соседней деревне творили. Та тоже Орадур называлась и они её с партизанской базой на своей карте спутали.

Иван его рассказам не сильно-то и верил, хотя и сам войны навидался, но одно дело из пушки снаряд пальнуть и не видеть как тот за пару километров кишки из кого-то мотает, а даже и стрелять по тем, кто на тебя бегут, а другое… нет, не верил Иван подвыпившему человеку, правда недоверие не выражал, а сдерживал про себя, благодаря лагерной выучке и тому уроку от палки капо Щурина…

Юлю Иван увидал на четвёртый день, когда она появилась за женским столом казарменной столовой вместе с партией прибывших из Дюссельдорфа, их целый вагон доставили. И вот как только увидел, так сразу и полюбил. С первого взгляда.

Правда слов он таких не знал и обед свой доел до конца, для маскировки, чтобы никто не догадался. Хотя в тот раз она была совсем не в том шикарном сером платье.

Но ребята всё равно заметили и потом в казарме хаханьки строили.

Так что в своей любви он ей открылся уже на пароходе. В первый же день пути. Дольше уже не мог сдерживаться.

Когда их колонну в порт повели, всех сколько собралось для парохода, она как раз была в том сером своём платье. Улочка круто шла подгору, а из-за облаков солнце выглянуло, а впереди Юля со своим чемоданом (Иван ещё не знал, что так её зовут). И вот перед ним это платье и её ноги в нём идут и тень по платью на каждый шаг играет мельк-мельк и он понял, что красоты такой ему не встретить больше никогда и ещё сильнее полюбил, с каждого взгляда на каждый шаг, а сколько всех их набралось – неизвестно. Кто их считать-то будет?

Тут солнце обратно спряталось, а Ивану поссать прикрутило и он заскочил во дворик небольшого дома, потому что колонна шла без охранения, как в 42-м через Харьков, просто тут уже все в штатской одежде.

Ну помочился там Иван на кустик. Густой такой, плотный и высокий достаточно. А рядом верёвка бельевая и вещи на ней не мокрые, а так – проветриться.

А и там женская одна вещь, что как раз бы пришлась на Юлю, к тому её серому платью.

Ну и попутал чёрт Ивана – ухватил, да и в свой мешок с одёжей погибшего брата Эмилиного вопхнул и побежал колонну нагонять, что уже к мосту подходила, а за ним корабли вдоль реки. Всё равно война спишет, хоть даже и кончилась.

Не знал Иван, что та никогда не кончается, что это ещё та зараза, хуже перманентной революции что, впрочем, ему простительно, он таких слов не знал…

Уже как вышли в открытое море и свернули в проливе Ла-Манш направо, он подошёл к ней познакомиться. Сам-то он неразговорчив, да и Юля больше за борт посматривала на красивые волны под солнцем. И тогда он сказал:

– Юля, я хочу вам сделать подарок, только вы не отказывайтесь.

Он развязал свой заплечный мешок, вынул сверху и ей протянул.

– Вот. Нате.

– Что это?

– Ну подарок, всё равно на меня ж никак.

Он расправил и протянул ей. Она чуть помедлила, но потом взяла и набросила себе на плечи, потому что хоть и солнце, но ветерок пробирал.

– Вы, Иван, прям такой приставучий.

А его распирало от счастья, что Юля приняла подарок. И солнце играло в волнах и искрилось в плотном чёрном и гладком меху шубки из натурального котика.

Юля заметила его состояние, вздохнула, отвела глаза на море, а потом подняла взгляд к его взгляду, ещё раз вздохнула и улыбнулась.

Должно быть, с того взгляда и она его полюбила тоже, ответно. Наверное…

* * *

Комплектующая #25: Размещение Возвращения

– Старшина Крынченко доложил о твоих нарушениях, рядовой Жилин. Мародёрство с верёвки Французских мирных жителей, как проветривали свою верхнюю зимнюю одежду.

– Чёрт попутал, товарищ комвзвода.

– Ты крайних-то не ищи, а коль виноват – говори прямо.

– Виноват, товарищ младший лейтенант.

– Эт хорошо, что вину свою сознаёшь, но взыскание не отменяет. Старшина Крынченко проследит, чтоб наказался ты как по уставу положено. А и дочку свою чуть не насмерть перепугал.

– Какая дочка? Мы с Юлей токо вчера познакомились!

– Ац-тавить спор со старшим по званию! И впредь не подрывай моральный облик РККА! А пока что – свободен.

– Разрешите идти, товарищ младший лейтенант?

– Иди, Иван.

Иван сделал оборот «кругом!» и зашагал по шаткому полу узкого коридора, куда глухо отдавалось биение пароходной машины из трюма…

Комвзвода тоже развернулся и – ушёл. На голове будёновка, которые отменили ещё сразу после Финской, летом 1940-го…

Мимо старинных фортов «Антуанетта» вошла малым ходом в одну из гаваней Кронштадта и пришвартовалась рядом с крейсером, такая мелкая бод боком его громадности.

Поль Лефрог смотрел с капитанского мостика в спины потока ПеэЛов сходящих на длинный причал, где, лицами к трапу, стояла небольшая группа встречающих, в униформе охваченной ремнями.

Капитан приказал поднять опустевший трап и отдать швартовы, корабль отошёл прежде, чем колонна прибывших покинула длинный причала.

По внутренней связи, Поль Лефрог передал в рубку Бламонда послать радиограмму в Брест, что корабль ложится на курс возвращения…

И опять это оказалась казарма, куда их сопроводили пять не то шесть офицеров с погонами и мелкими звёздочками на плечах, каких Иван никогда не видел. У каждого на левом бедре висела чёрная полевая сумка на узком ремешке через правое плечо и только у одного наоборот.

Но строгий прищур внимательных глаз и узко стянутые губы рта у них ничем не отличались, и они одинаково поигрывали желваками челюстей под бритой кожей лиц.

Прибывшим объявили, что Кронштадт – закрытый город, так что особо разгуливать тут не надо, но по улицам им не запрещается.

Потом офицеры сели за столы, достали из своих полевых сумок бумагу, химические карандаши и перемещённые лица потянулись к тем столам очередями для составления списков из их имён, фамилий и места, откуда их привозили в портовый город Брест.

На этом первый день закончился.

Во второй день их вызывали по одному в отдельные комнаты, по спискам, и спрашивали подробнее – где попал в плен или откуда увозили в Германию и ещё задавали разные вопросы.

На третий день офицер за столом со своей полевой сумкой и бумагами сказал Юле с каким-то непонятным намёком:

– Я уже третью папиросу закуриваю, а вы до сих пор не хотите вспомнить должность господина Хольцдорфа.

Юля закусила губу и молчала, потому что не знала что на это сказать.

И в тот же день участника Французского сопротивления, из отряда с партизанской базы в деревне Орадур (которая не пострадала) увели из казармы, где тот жил с Иваном и остальными мужиками.

Валя, подружка Юли, которая успела познакомиться уже с каким-то кронштадтским краснофлотцем, сказала ей, что тот ей говорил, что видел как одного из прибывших (ну видно ж по одежде, что не местный гражданский) переправляли в трёхэтажный форт «Чумной», который так прозван за чёрные стены, как бы после пожара, и в нём военная тюрьма для краснофлотцев.

 

В самый первый день, после общего ужина, Иван и Юля выходили гулять по городу, где было как-то мало людей, на улицах почти не видно никого или вдалеке кто-нибудь сворачивает за угол.

Зато часто выходишь к морю или встречаешь канал. За морем виднелись огоньки Ленинграда, чем гуще сумерки, тем они ярче, только не очень много и небольшие.

Затем они пришли в большой парк с длинными аллеями и скамьями между деревьев.

Они сидели на скамье и разговаривали. К ним подошёл патруль из трёх военных в чёрной морской форме и красными повязками на рукавах. Спросили где они работают и где их паспорта.

Иван объяснил, что их только сегодня привезли из Франции. Старший военного патруля понимающе покивал головой и они ушли.

Потом совсем стемнело и на той же скамейке состоялась первая брачная ночь Ивана и Юли, хотя они ещё не были расписаны.

А потом вернулись в казарму ночевать.

Поэтому когда тот офицер стал строить намёки про свои папиросы, Юля, чтобы показать, что она не одна и за неё есть кому заступиться, спросила где в Кронштадте ЗАГС, где она смогла бы расписаться со своим женихом.

Дознаватель скособочил рот и сказал, что в закрытом городе ЗАГСа нет, а есть только в Ленинграде, но туда 30 километров по морю, придётся отложить свадьбу.

Ивана тоже на третий день вызывали на собеседование с утра, поэтому после обеда они снова вышли погулять в пустынный город, по которому изредка прохаживались военные патрули в чёрном.

В одном месте им встретилась церковь. Ну такая большая, просто как холм.

Юля никогда не бывала в храмах, её довоенное село слишком мало для церкви, а в город их школу привозили когда она уже стала пионеркой и они прошли мимо церкви в парк, где Юрко прыгнул с парашютной вышки, поэтому ей стало интересно – что там?

Потому что даже в тот Немецкий собор в Дюссельдорфе как-то не получилось зайти, что-то да мешало или воздушная тревога, или ещё что-нибудь.

Юля спросила:

– Иван, ты веришь с Бога?

Иван после Харькова точно верил, а может ещё с Москвы. Они в тот раз поднимались в атаку взять высоту возле деревни с названием каких десятки – не то Васютино, не то Мишино.

В одном окопе с ним вместе сидел чернявый Зильберштейн, московский студент, обхватив руками торчащие кверху из шинели свои колени.

Окоп был неглубок и штык примкнутый к длинной винтовке Мосина наискось торчал в воздух, потому что Зильберштейн прислонил своё оружие к земляной стенке, в которую упирался спиной.

Иван сидел под той же стенкой, но колени свои не обхватывал, а обеими руками накрепко стискивал свою упёртую прикладом в дно винтовку. Он сжимал её повыше затвора так сильно, что кисти рук у него побелели, но Иван этого не замечал, потому что их взводный «ванька» поднимал их в атаку на высотку у деревни Марьино, не то Зяблево, когда оттуда зачахкали миномёты и они остались в окопах переждать налёт и теперь Иван стискивал винтовку и на каждый разрыв повторял про себя «боже»… «боже»… «боже»…

Он не был набожным, ни даже верующим, хотя в красном углу избы маманя держала потемнелую досочку с лицом и поднятыми к плечу пальцами. Ему на такое было некогда, батяня всегда находил им с братом что делать помимо работы, которую работали в колхозе за трудодни.

Брата убило в Финскую. Маманя долго голосила и зажгла перед иконой свечку. Тоненькую. Батя молчал и громко сопел через нос, глядя в левый угол на карточку старшего у окошка, которую тот прислал после первого года на службе. Серьёзный взгляд прямо тебе в лицо, на голове сложенная будёновка.

Маманя уже не голосила, а только всхлипывала и приговаривала всякое ослабелым голосом, отирала мокрое лицо углами головного платка, что сбился ей с волос на шею. Батя не плакал, стоял и сливался глазами со взглядом серьёзного сына, сопел и стискивал в кулаке бумажный клочок похоронки. Кулак побелел, как руки Ивана в окопе.

Мина разорвалась у его ног «бо…» полыхнуло грохотом… на плечо навалилось тело Зильберштейна, все стенки вокруг исковыряны осколками, на Иване ни царапины, только звон в ушах «…же».

Один из осколков перебил в щепы ложе приклада его винтовки, лишённый опоры затвор ткнулся в дно рядом с круглыми стёклами очков студента в чёрной оправе.

Ивану вдруг привиделся тёмный образок в красном углу родительской избы и тёмно-зелёные квадратики мишеней с чёрной головой и плечами без лица и без пальцев, по которым его учили стрелять из винтовки Мосина прошлым летом, когда призвали…

Разрывы стихли, из соседнего окопа раздался протяжно и тонко голос взводного «ваньки»:

– Взвооод! За товарища Сталина! За родину! Вперё…

Он выскочил из своего окопа, а навстречу ему из Сёмина, или Дёмина зататакал ручной пулемёт и взводный упал на обветренный тощий наст снега, а взвод не поднялся, но потом Немцы отступили сами, а их отвели в тыл для пополнения, с которым пришёл младший лейтенант Романов, новый комвзвода.

– Иван, ты веришь в Бога?

Он хотел сказать «да», но ему вдруг услышалось то всегдашнее звонкое слово комвзвода «Ац-тавить!» и Иван только молча повертел головой, из стороны в сторону, тем её жестом, которым, за пять веков Турецкого владычества, Болгары научились показывать «да».

_______

(*Нет, я считаю резню турок 1912-1913 со стороны болгарской армии и «комитетчиков» позорным пятном в истории Болгарии).

* * *

Комплектующая #26: Продолжение Осознания

Слишком много сил ушло, наверное, в тот Визг, но с той поры жить Инне прискучило. Ничто её как-то не задевало и увлечений никаких, даже и спортшкола была от скуки.

И точно так же от нечего делать, когда порвалась связка на стопе, она вскрывала себе вены в левом запястье лезвием для бритья из синего конвертика в коробочке у папы.

Кровь начала вытекать ритмично бугрясь на толчках пульса (спадая между ними), но слишком долго и нудно – ей надоело и она промокнула порез ватой с щипучим йодом, туго забинтовала запястье и промыла стенку ванны от красных потёков.

Потом она поступила в институт на филологический факультет, отделение Русского языка и литературы.

Смена обстановки её встряхнула – глубокомысленные учебные корпуса, шумные жизнерадостные толпы студентов на переменах и в столовой, приятно тёплое солнышко сентября – на месяц-полтора, но потом всё вернулось в привычную колею скучного безразличия.

По вечерам телевизор дома, всё подряд, какая разница, от которого папа отгораживался газетой «Правдой» или «Труд» широко распахнутой перед его носом на кресле в гостиной, а звук ему не мешает.

Когда похолодало, пару раз сходила с новыми подругами с её курса в самый шикарный ресторан города, на первом этаже гостиницы «Чайка».

Оба раза там оказывался директор спортшколы Самик со своим водителем-боксёром, который плюс всякое-ещё-там-на-полставках, и парой женщин за их столом. Оба раза разные.

Самик вежливо кивал через зал Инне, но не подходил к столу студенток.

Его водитель, когда выводил какую-то из женщин из-за их стола позажиматься в медленном танце на ковровой дорожке протянутой от входа в ресторан к ширме перед кухней, поглядывал на Инну с уже знакомой ей непонятной усмешкой…

Среди студентов для Инны парня не нашлось по вине пёсика из Белой Церкви.

Когда она была ещё в девятом, мама возила её туда к своим каким-то родственникам, у тех был пёсик – кривоногий чёрный общий любимец, мопс или кто их разберёт.

Уродец очень привязался к Инне, а на прогулках в парке подбегал, охватывал передними её лодыжку и упоённо тёрся о ступню. Ну до того смешно…

Когда студенты-юноши, важно приосанясь, при Инне заводили разговор о литературных качествах недавнего романа маститого мастера из Союза Писателей и, громогласно перебивая оппонента, аргументировано выдвигали доводы из терминов недавнего конспекта лекций по литературоведению, Инна замечала, что их усилия направлены на то, чтоб застолбить за собою право, ну не сейчас, а как-нибудь в дальнейшем, потереться об неё. Смешно же, нет?

Она не понимала, что они не виноваты, что ими движут непреложные инстинкты заложенные глубже, чем ум, душа и прочие надстройки, что это крест любой самцовой особи будь то колибри, пеликан, павлин, а даже и примат.

Рейтинг@Mail.ru