Друзья проснулись в полдень. Александр и Алеша мигом вскочили, умылись, оделись, а Никита все сидел на кровати, тер гудящий затылок и с ненавистью смотрел на кувшинчик с полосканьем, который Гаврила держал в руке.
Дверь неслышно отворилась, и вошел Лука.
– Письмо от их сиятельства князя.
Никита быстро пробежал глазами записку и бросил ее на поднос.
– Ничего не понимаю. Отец собирался в Париж, а уехал в Киев.
– Надолго? – быстро спросил Саша.
– Пишет, на десять дней.
– Ну, наше дело терпит.
– Терпит-то, терпит… Но я так и не поговорил толком с отцом. – Никита улыбнулся, пытаясь за усмешкой скрыть смущение: «Огорчился, как мальчишка…»
Видно было, что Гаврила тоже переживает за барина, но не в его правилах было менять привычки.
– Полосканье, Никита Григорьевич… А то никогда ваше горло не излечим…
– Господское здоровье надо оберегать не полосканьем, – Лука стрельнул в камердинера злым взглядом, – a хорошим уходом и истовой службой.
– Слышишь, Гаврила, не полосканьем. – Никита стал натягивать рубашку.
– Зря одеваетесь. Все равно будем холодное обтирание делать.
– О, мука! До чего же вы мне все надоели! – Никита не мог скрыть своего раздражения. – Лука, полощи горло! Береги барское здоровье истовой службой.
Лука брезгливо скривился и задом вышел из комнаты. Отравит Гаврила барина. Уже и на нем, старом дворецком, решил он попробовать свои мерзкие снадобья. Вскипел Лука душой, а вскипевшая душа требует разрядки: тому пинок, этому подзатыльник. И вдруг словно за руку себя схватил: «Хватит! Повинюсь перед барином и буду блюсти себя. Но как жить, люди добрые? Разве одним голосом можно дворню в порядке содержать? Все в доме пойдет прахом! Но иначе Гаврилу не побороть. Барская жизнь дороже, чем беспорядок».
А Гаврила меж тем растирал губкой спину барина и приговаривал елейным голосом:
– Вчера ночью, когда вы, извиняйте, лыка не вязали, я какие-то старые бумаги подобрал и в книгах спрятал.
– Спасибо, Гаврила. – Никита выразительно посмотрел на друзей. «Конспираторы липовые, идиоты», – говорил этот взгляд.
– А когда я письма прятал, – продолжал камердинер, – то заприметил на полке латинскую книгу про растительного происхождения компоненты…
– Бери, шут с тобой, – сразу понял Никита.
– И еще такое дело… Евстрат, парнишка молодой, помощник конюха, проявил истинное любопытство к наукам. Так и рвется… Я думаю, Никита Григорьевич, пусть повертится парень у плиты, колбы в руках подержит. У Луки половина дворни без дела шатается, а «оциа дант вициа», сами говорили… праздность рождает пороки…
Так Евстрат поступил в полное рабство к Гавриле, но не надолго, как покажут дальнейшие события.
После завтрака друзья собрались в библиотеке, чтобы, как сказал Саша, «обсудить набело наши виды». К ним вернулось вчерашнее веселое, дурашливое настроение. У них было такое чувство, словно все свои беды, радости, неожиданности и приключения они свалили в общий ящик, перемешали их, перепутали, как детские игрушки, а теперь начнут самую интересную взрослую игру. Перед ними клетчатая доска, где-то в серой, мглистой дали притаились черные: ферзь – вероломный Лесток, бравые кони его – Бергер и Котов, и целая армия пешек – агенты Тайной канцелярии. А кто с нами? Нас трое… Гардемарины! И да здравствует дружба и наш девиз: «Жизнь – Родине, честь – никому!»
– Первый вопрос все тот же – бестужевские бумаги, – начал Саша.
– С этим вопросом всё решили.
– Я понимаю, но хочу добавить – глупо отдавать эти бумаги вице-канцлеру просто так.
– Почему глупо и что значит твое «просто так»? – невозмутимо спросил Никита.
– А потому, что утро создано для умных мыслей, и вот что я придумал. Пусть твой батюшка устроит нам аудиенцию с Бестужевым, куда мы пойдем втроем. Ты, Алешка, руками-то не маши, я дело говорю. Поймите, того, кто отдаст Бестужеву эти бумаги, он озолотит. А если не озолотит – говорят, вице-канцлер скуп, – то исполнит любое наше желание, как джинн из бутылки. Ну, я не прав?..
– Мои желания вице-канцлер не может исполнить, – сказал Никита, – потому что я сам не знаю, какие у меня желания. Мне бы с отцом поговорить, обсудить, посоветоваться…
– А мои? – Алеша вопросительно посмотрел на Никиту.
– Твои?.. Не знаю. – Никита обратился к Саше. – Понимаешь, Алешка приехал в Петербург похлопотать за свою невесту.
– Похлопотать? – рассмеялся Саша. – За невест не хлопочут у вице-канцлера. Похлопотать! Какой ужасный жаргон! Впрочем, если ты нашел невесту в Ливерпуле или в Венеции… Крюйс-бом-брам-стеньги! Свежий ветер треплет вымпелы кораблей, чайки кричат над гаванью, таверны, бром, ром… И вдруг ты видишь, пьяный шкипер обижает девицу. «Защищайтесь, сэр!»
– По уху не хочешь? – спросил Алеша беззлобно, но решительно.
– А по уху не хочу!
– Сашка, брось дурить. Алешкину невесту обижают сестры Вознесенского монастыря. Их на дуэль не вызовешь…
– Я же тебе рассказывал, Саш, – примирительно сказал Алеша. – Иль ты спьяну ничего не понял? Отец Софьи в тридцать третьем году угодил на каторгу. Вестей о себе не подавал, мы даже не знаем, жив ли он.
– Я думаю, что желания наши Бестужев соблаговолит выполнить только росчерком пера, – серьезно сказал Саша, – а искать твоего будущего родственника, это что иголку в стогу сена…
– Контору бы следовало организовать в России, – едко заметил Никита. – Приходишь к подьячему… Отца, мол, взяли в таком-то году, за что – не знаю, что присудили – не ведаю, где он сейчас – и предположить не могу. А подьячий в шкафах пороется и все, что надо, сообщит… Удобно…
– Вот что, сэры. Будем хлопотать вместе. Есть у меня один человек. К нему путь короче, чем к Бестужеву, да и толку, я думаю, будет больше. Алешка, расскажи поподробнее. Кто отец невесты?
– Смоленский дворянин Георгий Зотов.
Каждый новый правитель в России начинал свое царствование с амнистии политических и уголовных преступников. Начала с этого и Елизавета. В ее желании освободить пострадавших в прежнее царствование угадывалась не только обязательная по этикету игра в либерализм, а живое, человеческое чувство. Среди огромного количества ссыльных находилось немало людей, которые пострадали за верность ей, дочери Петра. И она помнила этих людей.
По осеннему бездорожью, по зимнему первопутку, по трактам Байкальскому, Иркутскому, Тобольскому, Владимирскому… – всех не перечислишь, потянулись убогие кибитки и телеги. Назад… домой. Россия ждала свою опальную родню – клейменую, пытаную, битую, а потом заживо похороненную в серебряных рудниках, заводах, острогах и монастырях, где содержались они «в трудах вечно и никуда неотлучно».
Старые доносы не считались больше заслугами, а расценивались теперь как «непорядочные и противные указам поступки», но доносителей не наказывали, разве что отставляли от должности, чтобы никуда не определять. Наверное, каждый согласится, что эти «непорядочные поступки» заслуживают большей кары, чем отставка с должности. Их бы туда, в Сибирь, на еще не остывшие и пока не занятые нары! Но ведь если они – туда, другие – оттуда, то всю Россию надо с места поднять, не хватит ни дорог, ни кибиток, ни охраны, начнется великая миграция народов – вот что. Освободили пострадавших, и на том спасибо.
Одним из первых вернулся в столицу прапорщик Семеновского полка Алексей Шубин, попавший под розыск и прогнанный по этапу за любовную связь с Елизаветой. Вернули из заточения князей Долгоруковых, Василия и Михайлу, графу Мусину-Пушкину дозволили вернуться на жительство в Москву, детям Волынского вернули конфискованное имущество отца. Вспомнили и об Антоне Девьере, верном слуге Петра Великого. За безвинные страдания пожаловали его прежним чином генерал-лейтенанта, графским достоинством и орденом Александра Невского. А кто знает, безвинны ли его страдания, коли до сих пор жива в народе молва, что поднес Девьер царице Екатерине яду в обсахаренной груше, отчего и померла шведка в одночасье. Да теперь и не разберешь, прав или виновен. Да и надо ли? Все страдальцы.
Люди эти были близки ко двору, о них радела сама государыня. Возвращение же людей малых чином и знатностью шло много медленнее. Не только дальняя дорога и болезни мешали им вернуться в родные края. Должны были амнистированные иметь усердных напоминателей, которые бы неустанно и настойчиво, продираясь через бумажную волокиту, тупое равнодушие и леность советников, сенаторов, президентов и вице-президентов, секретарей, асессоров и прокуроров, щедро раздавая взятки, хлопотали бы о безвинных жертвах бироновщины.
Темное то было время, смутное. Манштейн – даром что немец, русский побоялся бы, да и не до того было – накропал в книжечку сочинение и сберег в мемуарах для потомков страшную цифру: двадцать тысяч человек упекла в Сибирь Анна Иоанновна, а из них пять тысяч таких, о которых и следу сыскать нельзя.
Тайная канцелярия часто ссылала людей, не оставляя в своем архиве ни строчки в объяснение, за что и когда был сослан подследственный. Особо опасным или по личным мотивам неугодным преступникам меняли имя, и ехал осужденный под кличкой, недоумевая, почему охранники зовут его Федоров, если он Петров. Иногда о перемене имени не предупреждали Тайную канцелярию, след человека совсем терялся, и как бы рьяно и отважно ни боролись за возвращение ссыльного родственники, все их усилия были бесплодны. Одна надежда – если не умер от тоски и болезней, то, услышав о великих переменах в государстве, сам позаботится о своей судьбе.
Всего этого Белов не знал и только после встречи с Лядащевым понял, какую непосильную задачу поставил перед собой, пообещав Алеше сыскать след пропавшего Зотова.
К Сашиному удивлению, Лядащев с готовностью вызвался помочь. Он удивился бы еще больше, если бы мог прочитать мысли Лядащева: «Поищем выдуманного родственника… По доброй воле мальчишка лишнего слова не скажет. Но если его рядом иметь да осторожно тянуть за ниточку, то, может, и выведет меня он куда-нибудь… в нужное место».
– Если этот твой родственник серьезным заговорщиком был, – сказал Лядащев, – то, пожалуй, его нетрудно будет отыскать, в каком-нибудь остроге или монастыре. Но если он мелкая сошка, как говорится, с боку припеку, то долго в бумагах придется покопать.
– Может, письмо написать на высочайшее имя?
– Письмо надо написать. Его наверняка подпишут в утвердительном смысле. Но надо найти сперва, откуда возвращать человека.
Встретились они через три дня.
– Садись. – Лядащев указал на приставленную к окну кушетку. – У меня перестановка, всю мебель передвинул. Сплю теперь при открытом окне, бессонница замучила. По ночам смрадом с Невы тянет, но все легче, чем в духоте.
Перестановка произошла не только в комнате, но, казалось, и в самом хозяине. Саша впервые увидел его без парика. Вместо золотистых пышных локонов – короткая щетина черных волос, и от этого лицо его стало старше, обозначилась болезненная припухлость под глазами, запавшие виски, собранная гармошкой кожа на лбу. Время от времени Лядащев быстрым плотным движением приглаживал стриженые волосы, и жест этот, такой незнакомый, рождал мысли о нездоровье и душевном смятении.
– Ну, стало быть, как там наш Зотов? За этим пришел?
Саша смущенно кивнул.
– Задал ты мне задачку, Белов. Бумаг в архиве до потолка. Обвинения самые разные. Фамилию твоего родственника я пока не нашел. В тридцать третьем году много дел было начато. Давай вместе будем думать – от какой печки плясать. Я тут кой-какие выписки сделал.
– Вряд ли я смогу быть вам полезен, – сказал Саша поспешно, но Лядащев, словно не услышав этих слов, принялся листать изящную книжицу.
– «Разговоры о делах царского дома», – прочитал он вполголоса. – Это не то…
– Да разве за это судят? – удивился Саша. – Об этом вся Россия разговаривает. Это всех надо брать.
– Всех и брали. Всех, на кого донос имели, – задумчиво сказал Лядащев, продолжая листать книжицу. – Поинтересовался человек, чем великая княжна больна да в какой дом великий князь гулять любит… Любопытство дело подсудное. Кнут и Сибирь.
– А скажите, Василий Федорович, – Саша поерзал на скрипучей кушетке, не зная, как начать, – вот вы разыскиваете по моей просьбе Георгия Зотова… Я знаю, вас и другие просили о помощи, и получали ее…
– Откуда знаешь? – насторожился Лядащев.
– Ягупов говорил. Так вот… такая помощь ведь большая работа. Денег вы не берете. Взяток, я имею в виду, «барашка в бумажке»… и разговариваете так откровенно.
Саша окончательно смутился, покраснел и заметался взглядом. «Я идиот», – мелькнула у него короткая и ясная мысль.
– Пока еще доноса на меня никто не настрочил, – угрюмо сказал Лядащев и подумал: «Надо же… как все на один лад устроены. На коленях стоят, руки ломают – помоги, узнай… А потом тебя же обругают, трусы! И мальчишка туда же…» Он опять уткнулся в книжку. – По расхождению в спорах богословского характера не могли твоего Зотова привлечь?
– Кто его знает? Может, и выступил где-нибудь за древнюю веру, – с готовностью отозвался Саша, стараясь бодрым тоном скрыть неловкость.
– А размножением «пашквилей» наш подследственный не баловался?
– Каких пашквилей?
– Так называли самописные подметные тетради.
– От руки переписывали?
– От руки. В обход типографии и цензуры.
– И о чем в тех пашквилях писали? Вот бы почитать! Только где их достанешь? Разве что в архивах Тайной канцелярии. – Саша не без ехидства рассмеялся.
– А ты не хихикай, – оборвал его Лядащев, – следователи очень начитанный народ. Все, что надо, читали, и свое мнение имеют. Не глупее вас, молокососов.
– Не сердитесь на меня, Василий Федорович. Этот Зотов – мой о-очень дальний родственник. Я его и не видел никогда. Может, и читал он эти тетради. Ведь могли же пашквили попасть в Смоленск?
– Так твой Зотов из Смоленска? Что же ты раньше мне этого не сказал. Избавил бы от лишней работы.
Лядащев провел рукой по голове. Затылок отозвался тупой знакомой болью. Господи, неужели опять начинается? Раньше он понятия не имел, что такое головная боль… Словно ведро с водой на плечах держишь, и только судорожно выпрямленная спина удерживает голову в равновесии и не дает боли выплеснуться в позвонки и жилы.
– Что с вами, Василий Федорович?
– Ничего, пройдет. Забот много. Будь другом, спустись вниз да скажи хозяйской дочке, чтоб кофею принесла.
Смоленское дело… Странная штука жизнь. Все в ней идет по кругу, вертится, возвращается на уже прожитое. Словно одно огромное дело, а подследственный – сама Россия. Смоленское дело! Много народу тогда висело на дыбе… И было за что. Заговорщиков обвиняли не только в поношении и укоризне русской нации. Они посягали на жизнь самой государыни Анны Иоанновны.
О заговоре смоленской шляхты Лядащев услышал случайно, когда допрашивал в сороковом году Федора Красного-Милашевича – бывшего камер-пажа княгини Мекленбургской Екатерины Ивановны. Милашевича арестовали за крупную растрату и взятки, и никто не ждал, что он вспомнит на допросе дело семилетней давности.
Через толстую, заскорузлую от ржавчины решетку окна в комнату бил свет. Так ярко и щедро солнце светит только в марте. Красный-Милашевич сидел против окна, щурился и, горбя плечи, прикрывал глаза рукой. Вопросы выслушивал внимательно, согласно кивал, мол, все понял, все расскажу, только слушайте.
Его никто не спрашивал про князя Ивана Матвеевича Черкасского – смоленского губернатора. Он вспомнил его сам, вспомнил слезливо и злобно. Распрямил вдруг плечи, подбоченился, опер локоть о стол. Когда-то холеная, а теперь грязная, синюшная рука в оборках рваных кружев метнулась, словно держал что-то в кулаке, да бросил вдруг в лицо следователю:
– А Черкасского я оклеветал, – и засмеялся. – Запомните: оклеветал! Вы все думаете, что он о пользе Елизаветы, дщери Петровой радел? Ан нет. Ничего этого не было. И послания Черкасского к герцогу Голштинскому я не возил.
– Какого послания? – спросил Лядащев и с уверенностью подумал: «Режьте мне руку, но послание Черкасского ты возил».
– Все у вас в опросных листах уже описано. Мол, возжаждали губернатор Черкасский, да генерал Потемкин, да шляхта смоленская посадить на престол малолетнего внука Петрова при регентстве отца его герцога Голштинского или тетки Елизаветы Петровны, а государыню Анну Иоанновну с трона сместить. И еще написано в ваших опросных листах, что послание с этими предложениями я, Красный-Милашевич, должен был отвезти в Киль, к герцогу. Все это вранье, молодой человек, хотя в экстракте, мною составленном, я изложил дело именно так.
– Зачем вы это сделали?
– Клеветой моей руководила страсть! Мне тогда не до политики было. Я был влюблен. Из всех фрейлин, украшавших когда-либо Летний дворец, из всех этих потаскушек, она одна сияла чистотой. Я был влюблен и имел надежду на успех. А тут этот баловень… – Милашевич опять засмеялся и утер слезы. – Князь Черкасский в амурных делах был скор. О похождениях этого мерзкого, подлого донжуана знали обе столицы. Он был женат на прелестной женщине, но ему нужен был гарем, он не пропускал ни одной юбки. Но отвернулась от него фортуна. Ссылка! Почетная ссылка… Но ведь всего лишь Смоленск, сударь! Расстался он с прелестной фрейлиной, не буду здесь порочить ее чистое имя. «Бог мой, – думал я, – она моя!» Но скоро я узнал, что лукавый князь обольстил ее скабрезной перепиской. Я должен был отомстить. Я еду в Смоленск… Что вы на меня так смотрите? И писарь перо опустил. Пусть пишет! Я медленнее буду говорить. Итак, я еду в Смоленск. А там ропщут, недовольны заведенными порядками и поговаривают, мол, Петр Голштинский – законный наследник, а не Анна Иоанновна… Я сам написал письмо от имени князя Черкасского, сам привез это письмо, но не в Киль… Вы меня понимаете? Я поехал в Гамбург к Алексею Петровичу Бестужеву. Это был человек, который смог бы сжать пальцы на шее Черкасского. И сжал! Зачем ему нужен был Черкасский? Да ни за чем… Бестужев в ту пору в опале был, а каждому сладко раскрыть заговор. Бестужев сам повез меня в Петербург. Мы меняли лошадей каждые три часа. Вечерами на постоялых дворах Алексей Петрович перечитывал мое послание со слезами на глазах, с восторгом. Все, хватит! Черкасского я оклеветал – и баста.
Лядащев так и не понял тогда, покаяться ли хотел Красный-Милашевич или выдумал все про клевету, боясь, что дотошные следователи сами вспомнят старое дело, начнут розыск и найдут возможность отягчить и без того тяжелые вины подследственного.
И почему-то запомнилось, как по жести подоконника вразнобой ударила капель, и большая сосулька, сорвавшись с карниза, брызнула снопом осколков, и Лядащев подумал тогда с внезапной жалостью: «Это твоя последняя весна, Милашевич…»
– Василий Федорович, я кофей принес.
– Почему сам? Бабы где?
– У мадемуазель Гретхен мигрень, а служанка в трактир за свечами ушла.
– Зачем им свечи? Они впотьмах любят сидеть.
Лядащев взял чашку обеими руками и, обжигаясь, стал пить кофе. Саша выжидающе молчал.
– Если твой Зотов взят в тридцать третьем году в Смоленске, то помочь тебе может один человек – князь Черкасский, – сказал Лядащев, внимательно, даже как показалось Саше, испытующе в него всматриваясь. – Он был смоленским губернатором и стоял во главе заговора. Знаю, что был пытан, в хомуте шерстяном висел, но никогда никого не выдал, ни одной фамилии не назвал, и это спасло ему жизнь. Казнь заменили пожизненной ссылкой в Сибирь. Год назад он вернулся в Петербург.
– Вы можете поискать в архиве по смоленскому делу фамилию Зотова?
– Нет. Это секретный архив. Чтоб в тех протоколах рыться, надо иметь бумагу за подписью самого вице-канцлера.
– Старый архив… почему он секретный? – удивился Саша. – Виновные наказаны – и делу конец.
– Нет, Александр. Дела в нашей канцелярии никогда не кончаются. Так и с Лопухиными, и с Бестужевой. Казнь у Двенадцати коллегий состоялась, ты знаешь, но дело не прекращено… нет.
В этот момент Саша подумал вдруг про Алешу Корсака и даже взмок весь от волнения, и, боясь, что волнение это просочится наружу, он как можно беспечнее сказал:
– Вы говорили о Черкасском, Василий Федорович. А как его найти? Где его местожительство? Отцовскую книгу у меня арестовали в вашей канцелярии… то бишь конфисковали…
– Я забыл совсем. Открой вон тот ящик. В нем лежит твоя книга.
Саша с трудом повернул ключ в замке и извлек из бюро отцовские записки. Книга распухла, поистрепалась в чужих руках, обложка украсилась каплями застывшего стеарина и чернильными разводами, но все страницы были целы.
– Василий Федорович, вообразите… нашел! – воскликнул Саша.
– Еще бы не найти, – усмехнулся Лядащев. – В этой книге только что местожительство государыни императрицы не указано.
И вспомнил, что уже говорил эти слова ретивому следователю. «По всем этим адресам будем обыски делать и допросы снимать!» – вопил тот. «Какие допросы? – сказал тогда Лядащев. – В этой книге – вся Россия, кроме государыни и великих князей».
– Черкасский. Алексей Михайлович, князь, – прочитал Саша.
– Это не тот, – перебил его Лядащев. – Это покойный кабинет-министр.
– Ладно, найдем, – сказал Саша, деловито запихивая книгу в карман, но вдруг задержал руку. – Знаете что, Василий Федорович… Хотите я эту книгу вам подарю?
– Зачем еще?
– Дак ведь для работы вашей – очень полезная книга. А вы мне скажите только – зачем вам нужен берейтор наш, Котов? Помните, разговор был? Поганый человек-то. Почему он вас интересует?
– Не твоего ума дело. А книгу забери. Нечего ей делать в Тайной канцелярии.
– Я ее вам лично дарю. При чем здесь Тайная канцелярия?
– А при том, что я ее работник, ее страж и верное око! – гаркнул вдруг Лядащев, потрясая перед Сашиным лицом кулаком, но внезапно остыл, подошел к окну.
«Зябко что-то. Дождь собирается… здесь всегда дождь или идет, или собирается… А князь Че…ский – это и есть смоленский губернатор, – подумал Лядащев уверенно. – Интересный узелок завязывается – Зотов, Котов, Черкасский… И всем этим Белов почему-то интересуется. Значит, пустим его по следу… Господи, а мне-то это все зачем? О богатая вдова подполковника Рейгеля, я жажду твоих костлявых объятий!»
– Запомни, Белов, – сказал Лядащев, не оборачиваясь. – Найдешь Черкасского, найдешь и Котова. А теперь уходи.
– Вы сказали «Котова»? Вы не оговорились? Отцовскую книгу я на подоконнике оставил… Пригодится, ей-богу… Так Зотова или Котова?
– Пошел вон! – взорвался Лядащев, запустил в опешившего Сашу книгой и отвернулся к окну.