bannerbannerbanner
Гардемарины, вперед!

Нина Соротокина
Гардемарины, вперед!

Полная версия

11

– Дошли… вот ведь странность какая. – Близость города и долгожданное свидание с теткой привели Софью в самое веселое расположение духа. – Думала, конца не будет нашему пути, а вот ведь дошли…

Те же мысли занимали и Алексея: «Сегодня будем в Новгороде», но, в отличие от Софьи, он совсем не радовался концу совместного путешествия. Он молча пылил ногами дорогу и хмуро осматривался, словно окрестная природа была ему чем-то враждебна. Еще один поворот дороги, потом пройти лес, что чернеет на горизонте, а там, поди, и Новгород виден.

Софья была хорошей попутчицей, верным товарищем. Пока они шли вместе, собственные его заботы отодвинулись на второй план, главным было довести ее до тетки. Теперь, когда цель была почти достигнута, он ощущал в душе мучительную пустоту.

– Давай передохнем, – сказала вдруг Софья. – Сядем здесь. – И она указала на большой серый валун, лежащий подле дороги.

День был солнечный, ветреный. По небу, словно сытые кони, резво бежали облака, и тени их скользили по еще не убранному ржаному полю, по скирдам соломы, по островкам васильков и ромашек, по стенам сельской церкви, выглядывающей из зелени.

– Грустно расставаться, – сказала Софья и застенчиво улыбнулась, когда Алеша согласно кивнул головой. – Но расстаемся мы с тобой ненадолго. Ты была добра ко мне, и я тебя не оставлю. Я ведь богатая, очень богатая…

– Не нужно мне твое богатство, – прошептал Алеша и отвернулся.

Софья положила руку ему на плечо, пытаясь как-то сгладить неловкость, возникшую из-за ее последних слов.

– Ты обо мне больше знаешь. Знаешь начало моего пути и конец его увидишь. А ты, Аннушка, пришла ко мне ниоткуда и уйдешь в никуда.

«А может, сказать ей все? – пришла вдруг Алексею в голову шальная мысль, но он тут же со смущением отогнал ее от себя. – Каково будет Софье узнать, что восемь ночей и дней провела она в обществе гардемарина?»

– Но я тебе верю, – продолжала Софья. – Слушай меня внимательно. В городе мы расстанемся, но ты не уходи, жди. Я тебе весточку пришлю или сама к тебе приду. Отдохнешь у тетки, отмоешься от дорожной пыли, выспишься на кровати. Но вначале я пойду одна. Я у Пелагеи Дмитриевны никогда не была, но матушка перед смертью так подробно все описала, что я ее хоромы с закрытыми глазами найду.

Софья внезапно помрачнела. Сомнения и тревоги опять взяли власть над сердцем ее.

– Ждать меня будешь три дня. – Она исподлобья глянула на Алексея. – Если в три дня не приду и вестей не подам, тогда никогда не приду. И не молись за меня, милая моя Аннушка, потому что нет такой молитвы Богу нашему, чтобы мне помогла. А теперь попрощаемся, родная. Только тебе верю! – И она кинулась Алеше на шею.

– Теперь ты меня слушай, – зашептал смятенный Алеша в мягкие волосы. – Если не придешь, где искать тебя?

Софья только плакала, трясла головой и прятала лицо на его груди.

– Не ходи к тетке. Я в Кронштадт иду. Пойдем со мной.

Он понимал, что этого не только не надо, но и нельзя говорить. Куда он денет ее в Кронштадте, как устроит? Но слова его не дошли до понимания Софьи. Она их не услышала, не захотела осмыслить, а только одернула юбку, вытерла глаза концом косы и сказала:

– Пойдем. Пора.

Алексей долго раздумывал, какое ему купить платье: крестьянское – не приняли бы за беглого, ремесленника – куда деть шпагу, не прятать же в штанине. Дворянская одежда могла оградить его от лишних вопросов, но денег было мало, а продавать презенты благодетельницы Анны Гавриловны он остерегался, боясь привлечь к себе лишнее внимание.

Кончилось дело тем, что в лавке старьевщика подобрал он себе потертые бархатные штаны. Приглянулись они ему тем, что совпадали по цвету со шпагой, в этом созвучии цветов был некий шик, да и шпага не лезла в глаза. Старьевщик от скуки стал присматриваться к девице, столь внимательно обследующей покупку, и Алексей не рискнул попросить прочие принадлежности туалета.

Камзол он купил у бедного еврея, что весь свой товар таскает на груди. Хороши у камзола были только медные тисненые пуговицы, но зато сидел он на фигуре отлично. Нашлась и рубаха. Она была совсем целая, если не считать оторванных кружевных манжет, – видно – они продавались отдельно. Товар был плох, но и покупатель, и продавец остались вполне довольны друг другом. Первый не торговался против двойной цены, второй не проявлял излишнего любопытства. Купленная одежда пошла в мешок. Три условленных дня Алексей решил носить женское платье, а там видно будет.

Он ходил по городу, покупал на рынке горячие пироги, пил квас и молоко, за пазуху насыпал яблок. Наведался в Детинец, в Святой Софии отстоял обедню, церквей насмотрелся – не счесть, и всё запоминал, где звонницу, где затейливо украшенное крыльцо, где удивительные росписи, чтобы потом показать Софье.

По городу ходил вольно, даже вид мундиров не вызывал в нем прежнего страха. Он вспоминал ужас первых дней своего пути и сочувственно улыбался тому растерянному, пугливому мальчику, который шарахался от собственной тени. Сейчас он верил в крепость своих рук и ног – убегу, если что, знал, что сумеет уже не в спектакле, а в жизни сыграть любую роль – обману, если надо будет, и жизнь казалась почти прекрасной.

В первую ночь после расставанья с Софьей он не пошел на постоялый двор, а отмахал добрых пять верст, прежде чем нашел место их последнего привала. Принес к серому валуну соломы, ловко соорудил себе постель и лег, раскинув руки. Где сейчас Софья, что делает, думает ли о нем? Сейчас он не признается ей ни в чем. Но ведь придет когда-то сладкая минута, когда он возьмет девушку за руку и скажет: «Прости, милая Софья. Я не Аннушка. Я Алексей Корсак, моряк и путешественник. Я привез тебе из далеких стран дорогие шелка, жемчуг и ветки кораллов».

И она засмеется. О том, что будет после, он не думал. Вся сладость мечты была сосредоточена в одной минуте, когда Софья глядит на него, одетого в сюртук с красным воротником и золотыми галунами, узнает в нем свою давнюю попутчицу и смеется.

Алексею давно хотелось представить эту сцену во всех мелочах, но присутствие Софьи смущало его. Как можно мечтать о далекой встрече, когда она лежит рядом и голова ее покоится на его плече?

Утром он пошел к заброшенному костелу, где они условились встретиться с Софьей. Место было безлюдным. Костел прятался за кронами столетних вязов, заросшая тропинка соединяла его с торной дорогой, но по тропинке только козы приходили за чугунную поломанную ограду. Алексей кормил коз хлебом, вспоминал лужайку на Самотеке, друзей и Никитину белую козу с «бессмысленным прищуром». Господи, как давно это было…

Видно, когда-то костел был богат, и иноземные купцы пышно справляли в нем свои службы. Розовые кирпичики изящно лепят свод, узкие, как бойницы, окна украшены витражами. Сейчас цветные стекла разбиты, может, полопались от суровой зимы, а может, православные потрудились, вымещая злобу на иноверцах. Окна затянула мохнатая, словно из шерстяных нитей, паутина, ласточки заляпали пометом лазорево-алые осколки стекол… Могучие лопухи сосут соки из жирной, удобренной многими телами земли. На гранитных и мраморных надгробиях латинские буквы складываются в чужие, нерусские имена. Надгробные плиты нагрелись солнцем, на них хорошо дремать, прислонившись спиной к стволу вяза, и разговаривать с одиноким мраморным ангелом, который легкой, словно продутой ветром фигурой неуловимо напоминал бегущую Софью.

Все это изучил Алексей за три дня ожидания, из которых первый был коротким, второй тревожным, а третий бесконечно длинным и страшным.

Софья не пришла.

12

Больше всего поразило Софью, что Пелагея Дмитриевна совсем не удивилась ее приходу. Сотни раз воображение рисовало девушке их встречу, как придет она к тетке, как сорвет с шеи ладанку, по которой признает она Софью Зотову, как обнимет ее тетка и поплачет над горькой судьбой племянницы.

Но ни одного вопроса не услышала Софья после своего рассказа, будто ей сразу во всем поверили, а когда, умоляя о защите, бросилась она к ногам тетки, Пелагея Дмитриевна устало махнула рукой и произнесла свою единственную тусклую фразу: «Об этом после…»

Кликнула горничную, передала племянницу с рук на руки и исчезла не только из поля зрения Софьи, но, казалось, из самого дома.

Горничная, удивительно похожая на барыню, такая же толстая, маленькая и круглолицая, только с более живыми и любопытными глазами, была разговорчива и, пока мыла Софью в баньке, пока переодевала, причесывала и кормила, все выспрашивала девушку, называя ее «кровинкой заблудшей, горемычной овечкой, сиротинкой и лапушкой», но та, настороженная холодным приемом, твердо решила ничего лишнего не говорить. Поэтому за три часа непрерывного общения, обе не узнали друг о друге ничего, кроме имен, но Софья почему-то решила, что Агафья, так звали горничную, уже знает бо́льшую часть того, чем так настойчиво интересуется.

– Сейчас, барышня, в спаленку… Отдохнете с дальней дороги.

Жилище тетки было старого покроя, боярского. Строители не соблюдали точно этажи, поэтому потолки в комнатах были разной высоты, а дом изобиловал лестницами, приступочками, нишами и глухими закоулками. Софья поднялась и спустилась не менее чем по десяти лестницам, прошла по залам, комнатенкам, коридорам и темным сенцам, прежде чем горничная привела ее на место.

– Вот ваша келейка. Почивайте. – И, поклонившись в пояс, Агафья ушла.

Комната была небольшая и уютная. Чуть ли не половину ее занимала мягкая лежанка, крытая вышитым покрывалом. «Монастырская работа, – подумала Софья, разглядывая диковинных, увитых ветками птиц. – И меня учили вышивать, да так и не выучили».

Около лежанки стол резного дуба, на нем свеча в оловянном подсвечнике, в углу богатый иконостас, на полу красный войлок – вот и вся обстановка. Через узорную решетку открытого окна в комнату протиснулась ветка липы.

Проснулась Софья в сумерки. В доме было тихо, только шумели деревья за окном да хлопала где-то непривязанная ставня. Хотелось есть, видеть людей, тетку. Девушка встала, отворила дверь и увидела перед собой Агафью со свечой в руке.

 

– Кушать извольте идти. – И опять улыбка сладкая, как сотовый мед.

Тетка к ужину не вышла.

– Боли у них головные, – ответила Агафья на расспросы девушки.

– Передай барыне, что видеть ее хочу. – Голос Софьи прозвучал резко, и горничная обиженно поджала губы.

– Им это известно.

Стеариновые свечи в парных подсвечниках светили на переднюю часть стола. Агафья незаметно, вежливо, молчаливо приносила кушанья в богатой посуде.

По знакомому пути Агафья проконвоировала девушку в ее комнату.

– Почивайте…

– Я и так спала полдня, – обиженно воскликнула Софья, но горничная уже исчезла.

«Хоть бы в сад проводили или дом показали. Не бродить же мне одной в темноте! В монастыре сейчас вечернюю поют, – вспомнила вдруг Софья с грустью брошенную обитель. – Жила бы я у них покойно и тихо, если б не вздумали распоряжаться моей судьбой».

Она выглянула в окно. Темнота… Скоро луна взойдет. Где сейчас Аннушка? Рано посылать ей весточку. Да и с кем?

Софья свернулась калачиком на лежанке, и виденья, предвестники сна, возникли перед глазами. Будто сидят они с Аннушкой на плоту, опустив ноги в воду, и река несет их быстрым течением. Аннушка сняла платок с головы и стала совсем на себя не похожа, вроде бы она и вроде кто-то совсем другой. Только улыбка осталась прежней. И так хорошо плыть…

Вдруг «щелк» – звук неприятный и резкий, как ружейная осечка, прогнал сон. Аннушка, река, плот – все пропало, и Софья села, прислушалась.

Что это было? Во сне? Нет… Девушка бросилась к двери – так и есть, это ключ лязгнул в замке. Она заперта.

На следующее утро Агафья, сердобольно закатывая глаза, сообщила Софье, что головные боли продолжают мучить несчастную Пелагею Дмитриевну и вряд ли пройдут до вечера.

– Значит, я и сегодня не увижу тетку?

– Выходит, так.

– Ладно. – Софья решительно поджала губы. – Тогда я в город пойду прогуляться.

– И я с вами, – с готовностью согласилась Агафья. – Юной девице одной гулять не пристало.

– Почему же?

– Лапушка моя, да ведь обидеть может всякий! – И усмехнулась как-то нехорошо, нечисто.

И опять длинная дорога под караулом в столовую, и нигде ни человека, ни голоса. Софья не нашла ничего лучшего, как в виде протеста сказаться больной, но Агафья приняла это известие с облегчением и радостью, которую даже не пыталась скрыть. Принесла в комнату обед, стала предлагать лечебные снадобья. Руки по-кошачьи ласково гладили волосы, щупали лоб: «И впрямь жар, лапушка. Горите вся, барышня!»

Девушке казалось, что никого и никогда она не ненавидела так, как эту сладкую краснощекую женщину. Ей хотелось броситься на Агафью, дернуть за гродетуровую юбку, сорвать с головы повойник, зубами вцепиться в толстый загривок. Прибежит же кто-то спасать эту жирную клушу, когда она заверещит на весь дом! Или этот дом пуст?

Но это потом. Сейчас надо ждать и притворяться. Помни, ты пленница. Ты пришла к своей заступнице, а она посадила тебя в клетку с узорной решеткой и мягкой подстилкой, а сторожить приставила – ласковую змею. Но зачем?

Матушка не любила рассказывать о своей старшей сестре. За всю их монастырскую жизнь тетка ни разу не дала о себе знать даже письмом. Видно, неспроста…

Еще раз… все с самого начала. «Тетка Пелагея верит, что я племянница? Да, верит. А коли не веришь, думаешь, что я самозванка какая-то, – выгони! Может, она меня испытывает? Проверить хочешь – так проверь в разговоре. А если я мешаю тебе чем-то, так отдай сестрам…»

У Софьи похолодело внутри и сердце трепыхнулось болезненно, вот оно, вот правда – тетка хочет вернуть ее в монастырь.

13

Пелагея Дмитриевна Ворсокова еще в невестах заслужила звонкую кличку «тигрица». Была она хороша собой, приданым обладала немалым, и много охотников бы нашлось до ее руки, если б не кичливый, бешеный нрав. Уж младшая сестра ребенка ждет, а она все в девках.

– Если хочешь мужа найти, надо быть более ручной, – увещевали ее родственники.

Муж наконец сыскался, покладистый, добрый, любитель псовой охоты и разных редкостей: греческих и этрусских ваз, мозаик и иноземных картин. В ту пору собирательство было еще редкостью среди русских дворян, и Ворсокова считали человеком странным.

Пять лет прожила Пелагея Дмитриевна, рассматривая драгоценные вазы, Геркулесов и Диан, а потом, похоронив чудака-мужа, уехала в опустевший к тому времени родительский дом и зажила там барыней.

От несчастного ли брака и несбывшихся надежд или от кипучей страсти, заложенной в ней самой природой, но жила она, словно вымещая на людях свои капризы и злобу. То веселится, на балах танцует, то книжки читает, то станет грозная, строптивая, всех тиранит и держит в страхе. Не только собственные люди, но и уважаемые, именитые граждане в такие минуты ходили перед ней по струнке.

Больше всего доставалось крепостным. Под сердитую руку жалости она не знала. Секла людей больно и часто, и случалось, что не вставали они после плетей.

А то словно за руку себя схватит – станет богомольной, начнет поститься и жить затворницей.

Однажды в морозный вечер за невинную шалость заперли по ее приказу двух девочек на чердаке. Барский гнев отошел, но из-за дурного своего характера она забыла про девочек, и те замерзли во сне.

Вид обнявшихся детских трупов так ужаснул Пелагею Дмитриевну, что она разорвала на себе кружевное белье и облачилась во власяницу. Начала морить себя голодом, босая бегала по снегу и все молилась, плакалась Богу. Стала щедрой к бедным и нищим, и в городе поговаривали, что раздаст она скоро свое имущество и примет иноческий сан.

Лицо ее потемнело, на теле появились красные стигмы[18] и струпья. «Святая… – шептали городские юродивые, – в миру приняла великий ангельский образ!»

Как-то за молитвой Пелагея Дмитриевна обнаружила, что во власянице завелись черви. Брезгливо икнув, она содрала с себя черные одежды и тут же сожгла их вместе с кишащей червями власяницей. Отпарилась в бане, оттерла стигмы мазями и опять стала носить бархат, читать книги и сечь людей.

Второй приступ неистового благочестия пришел к Пелагее Дмитриевне после сообщения о смерти сестры. Мать Софьи преставилась перед Пасхой, в конце Страстной недели, в которую Христос страдал на кресте, и это показалось Пелагее Дмитриевне знаком Всевышнего.

– Виновата, Господи, не была добра и сострадательна к сестре, – жаловалась она Богу, – прости меня, горемычную…

Она услала весь штат прислуги, кареты, сундуки с одеждой и книгами в деревню, подальше, чтоб не было соблазна, и забыла мир дольний ради мира горнего. Четьи минеи опять заменили ей французские романы.

Разъезжая по богомольям и жертвуя на монастыри и церкви, побывала она и в Вознесенской обители, но встретиться с племянницей не пожелала. Игуменья мать Леонидия остерегалась говорить о постриге, больно молода Софья, но тетушка сама коснулась щекотливого вопроса.

– В одежде иноческой она мне милее будет, – сказала она со вздохом. – Поторопитесь с этим.

То, что была в принудительном постриге большая корысть служительниц Божьих, в чьих сундуках золото и драгоценности, принадлежавшие Софье, перепутались с монастырскими, не волновало Пелагею Дмитриевну.

– «Господи, воззвах тебе, услыши меня», – пела она покаянные стихи и приносила юную родственницу со всем богатством ее, как искупительную жертву, к престолу Творца.

За три дня до того, как переступила порог ее дома беглая племянница, к Пелагее Дмитриевне явились четыре монахини. Разговор был краток, и во всем согласилась хозяйка дома с неожиданными гостьями.

– Кроме вашего дома, Софье бежать некуда, – говорили монахини.

– Так-то оно так. Да ведь Софья с мужчиной бежала. А что, если они ко мне уже венчанными явятся?

– Софью бес попутал, но девушка она чистая. Без вашего благословения она под венец не пойдет, – заверили монашки.

– Коли верны ваши предположения и придет ко мне Софья, то пусть поживет неделю в моем дому, – высказала Пелагея Дмитриевна свое единственное желание.

И когда предсказания сестер во всем оправдались и перед ней предстала племянница, она выслушала ее внимательно и в ту же ночь незаметно отбыла в свою загородную усадьбу, боясь растревожить себе сердце тяжелой сценой, которая неминуемо должна была произойти через семь дней.

14

На следующий день Софья попросила Агафью истопить баню.

– Да ведь мылись уже с дороги, – упрекнула та.

– Бок застудила, может, отпарю, – процедила сквозь зубы девушка.

Летняя баня находилась в самой гуще сада. Рядом с банькой стояли бревенчатые сараи, конюшни без лошадей, какие-то пустующие подсобные помещения.

Чтобы Софья не застудилась еще больше, Агафья прикрыла ее толстой, как одеяло, шалью.

– Что же ты мне чистого не принесла переодеться-то? – невинным голосом спросила Софья.

– Запамятовала… И немудрено, совсем недавно в чистое обряжались. – Агафья обождала, пока Софья села на лавку и обдалась горячей водой, и только после этого пошла в дом.

Неужели одна? Неужели и впрямь можно бежать к католическому костелу? Но Софья недооценила своего конвоира – ни юбки, ни платья в предбаннике не было, только платок, видно забытый второпях, валялся под лавкой.

– Дьявольская дочь! Знаешь, что голая не убегу. Проказа на твои жирные чресла! Ты меня еще поищешь, – ругалась Софья, закутываясь в платок и завязывая его длинные кисти у шеи и талии.

Она пригнулась и вышла из бани, пролезла через кусты бузины, крапиву и быстро пошла вдоль сарая. Притаиться где-нибудь да просидеть до ночи. А там все кошки серы, убегу и в платке. Только бы Аннушка не ушла из города!

Сарай наконец кончился, Софья завернула за угол. Кругом царило запустенье: брошенные телеги, теплицы с битыми стеклами. Из-за покосившегося бревна, на котором чудом держалась пустая голубятня, вдруг вышла старуха в сером неприметном платье и черном, закрывающем плечи платке. Увидев Софью, она замерла на мгновенье, всматриваясь в нее подслеповатыми глазами, потом быстро перекрестилась.

– Бабка Вера, ты ли это? Тебя мне Бог послал!

– Софья, девонька, – старуха молитвенно сложила руки. – А мне-то говорили – девица в дому. Дак это ты… А что это на тебе такое странное?

Странницу Веру Софья знала с детства. Когда-то в суровую, морозную зиму она осталась при монастыре и полгода состояла в няньках при Софье, потом опять ушла странствовать, но всегда возвращалась, не забывая принести своей любимице то глиняную куклу, то ленту в косы.

– Ты зачем здесь, нянька Вера?

– На харчи пришла. Дом Пелагеи Дмитриевны сейчас странноприимный. А сама-то она уехала.

– Уехала? Ладно, потом поговорим. Слушай меня внимательно. Я сейчас назад побегу, а то хватятся. Как стемнеет, приходи к моему окну. Оно в сад выходит… на втором этаже, а чтоб приметнее было, я свечку на подоконник поставлю и петь буду. Только приходи! Матерью покойной заклинаю! – И Софья, подобрав до колен платок, побежала назад.

Когда Агафья вернулась в баню с переменой белья, то застала свою подопечную за странным занятием. В большой дымящейся лохани Софья яростно стирала синюю шаль.

– Что это вы делаете, барышня? – строго спросила горничная.

– Убирайся, не твоего ума дело!

– Чи-во? – И не успело смолкнуть раскатистое «о-о-о» Агафьиного гнева, как ей в лицо шмякнулась мокрая скомканная шаль, а затем и вся бадья с горячей мыльной водой была опрокинута на ее голову. Оглушенную, ослепленную и визжащую, Софья вытолкнула ее в предбанник, села на лавку и спокойно стала выдирать из кос запутавшиеся в них репья.

На обратном пути Софья не услышала и слова упрека, но ключ в замке щелкнул не таясь, откровенно показывая, кто хозяин положения.

Но не успела горничная переодеться в сухое, как по дому раздался не клич – вопль:

– Агафья!

– Крапивное семя, бесово отродье, – прошептала горничная и бросилась в комнату к Софье.

Девушка стояла у окна и рассеянно следила, как метались солнечные блики по стволу липы, высвечивая листья и темные гроздья крупных семян. Она казалась совсем спокойной.

– Бумагу и чернил.

– Бумагу? Зачем вам?

– Тебе-то что? Песню буду слагать.

– Не велено, – сказала Агафья хмуро. – Пелагея Дмитриевна не велели.

 

– Это почему? – Софья круто повернулась и уставилась на Агафью темными злыми глазами.

– А потому, что известно им, кому вы будете слагать ваши песни, – ответила горничная и, испугавшись сорвавшейся фразы, прикрыла рот рукой, но так велика была в ней злоба на эту замухрышку монастырскую, что не утерпела и, нагловато прищурившись, сиплым от волнения голосом, прошептала: – Тетушка ваша знает, с кем вы из монастыря сбежали.

– С кем же я бежала? – процедила сквозь зубы Софья и непроизвольно сжала кулаки.

– Постыдились бы, барышня. Молодая девица… – проговорила Агафья нравоучительно, чуть ли не брезгливо, и начала пятиться к двери, стараясь не смотреть на девушку, таким страшным и жестким стало у нее лицо.

– С кем бежала? – повторила Софья и вдруг бросилась к Агафье и вцепилась руками в атласную душегрейку. Ополоумевшая горничная рванулась, заголосила, но девушка встряхнула ее и, уткнув колено в мягкий живот, прижала к дверному косяку. – Говори!

– Убивают, – дребезжаще пискнула Агафья.

Собрав последние силы, она отклеила, отпихнула от себя девушку и выпала в открытую дверь.

«Галуны золотые на душегрейке так и затрещали. Заживо вспорола… – рассказывала Агафья полчаса спустя сестрам-монахиням. – Как я живая выскочила – не помню! „Срамница вы! – кричу. – Блудница вавилонская!“ А она знай хохочет сатанински и кулаками в дверь тра-та-та! „С ряженым гардемарином, – кричу, – из монастыря бежать! Где вы только с ним сговорились?“ Тут она, бесноватая, и смолкла. Словно сам Господь рот ей запечатал. А я в самую замочную скважину губы вложила: „Бесстыдство развратное!“ А она молчит… Увезите ее, сестры, пока она дом не подожгла…»

Когда подоспело время нести Софье обед, Агафья позвала с собой дюжего мужика Захара, оставленного барыней в городе для исполнения тяжелых домашних дел.

– Ружье взять аль как? – усмехнулся в рыжую бороду Захар.

Предосторожность Агафьи была напрасной. Ни жестом, ни звуком не ответила Софья на их приход. Она лежала ничком на лежанке, лицо в подушке, руки обхватили голову, словно прятали ее от чьих-то ударов.

– Она же спит. Чего боишься? – насмешливо спросил Захар.

– Кошка бешеная, – прошептала Агафья и поспешила из комнаты.

Остаток дня Софья пролежала, не поднимая головы. Узорная тень от решетки поблекла, стушевалась, а потом и вовсе пропала, словно запутавшись в ворсе стоптанного войлока. Стены придвинулись к Софье, потолок опустился, комната стала тесной, как гроб, и только лампада в углу слала смиренный добрый свет.

– Вечер, – прошептала Софья. – Или уже ночь? Как же я забыла? Нянька Вера придет… Если Бог хочет наказать, он делает нас слепыми и глухими. Куда смотрели мои глаза, зачем так быстро бежали ноги? Я даже имени его не знаю…

Захар вышел на крыльцо, перекрестился на первую звезду.

– Эдак все, – вздохнул, – чего-то от девки хотят? Скука скучная… – И поплелся закрывать да завинчивать на ночь ставни.

В темной столовой, шмыг-шмыг, пробежали черные тени. Монашки сгрудились у стола, засветили одинокую свечку, зашептались. То глаза высветлятся, то взметнувшиеся руки, то чей-то говорливый влажный рот – зловещий заговор, как над убиенной душой поминки.

Осторожно проскользнула в сад нянька Вера и пошла от дерева к дереву, всматриваясь в черные окна. Где ее голубушка, где лоза тонкая? Нет ей счастья на свете. Ох, грехи человеческие, ох, беды… Зачем дети страдают за дела родительские? Разве мать Софьи, покойница, не выплакала уже всех слез – и за себя, и за внуков своих и правнуков?

Агафья сытно зевнула, прикрыла пухлый рот рукой. Ужин, что ли, нести пленнице? У запертой двери прислушалась – тихо… Кормить ее, беспутную, или уже все одно?.. Завтра поест… И пошла с полным подносом назад.

Когда шаги Агафьи растворились в шорохах дома, Софья опять приникла к оконной решетке.

– Найди его, найди… костел… Я пойду с ним. Пойду в Кронштадт. Передай ему. Поняла?

Липы шумят, заглушают слова Софьи, и она опять шепчет в темноту:

– Розовый костел… за земляным валом… там пруд рядом. Какой завтра день?

– Софьюшка, громче, не слышу… День какой завтра? Животворного Креста Господня пятница.

– Только бы он не ушел. Только бы дождался…

Увезли Софью утром. Недотянули смиренные инокини до назначенного Пелагеей Дмитриевной срока.

Агафья привела девушку в большую залу завтракать, и четыре сестры, как четыре вековых вороны, стали у кресла. Софья поняла, что просить, плакать – бесполезно, но уж покуражилась вволю!

– Мы тебе добра хотим! Одумайся, Софья! – кричала казначейша Федора, стараясь схватить, поймать неистовую Софью, которая носилась по зале, перевертывала стулья, прыгала, залезала под стол и кричала: «А-а-а!»

– Остудишь ты свой нрав бешеный! – вопила клирошаня Марфа. – В Микешином скиту и не такие смиренье обретают!

– Захар! Да помоги, Захар, – причитала Агафья, но тот стоял у стены, заведя руки за спину, и с недоброй усмешкой наблюдал облаву.

Когда спеленутую в простыни Софью отнесли во двор и положили на дно кареты, растерзанные монашки стали считать синяки и царапины. Нос клирошани Марфы, словно вынутый из капкана, был окровавлен и как-то странно закурносился, придавая лицу удивленное выражение. Казначейша Федора трясла вывихнутым пальцем. Волос у всех четверых поубавилось за десять минут больше, чем за десять лет, прожитых в печали.

Нянька Вера подошла к Захару и вскинула на него испуганные глаза.

– Спеленали… А?

Захар сморщился, сжал кулаки.

– Эдак все – вперемежку. Скука скучная, – сказал он загадочную фразу и смачно плюнул в пыльные подорожники, примятые отъехавшей каретой.

18Стигмы – пятна на теле верующего, которые появляются сами собой, как подобие ран Христа.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103  104  105  106  107  108  109  110 
Рейтинг@Mail.ru