bannerbannerbanner
Гардемарины, вперед!

Нина Соротокина
Гардемарины, вперед!

Полная версия

5

Эшафот был установлен на Васильевском острове против здания Двенадцати коллегий, где размещался Сенат. Помост, называемый всеми «театром», был сколочен из свежих сосновых досок, просторен, было где развернуться палачу, и огорожен перилами. Рядом на столб повесили сигнальный колокол, который должен был возвестить о начале казни.

День выдался ветреный и хмурый. По Неве бежали высокие волны с белыми барашками, солнце вдруг проглядывало из-за облаков, и площадь веселела, золотились черепичные крыши, заметней становилась ранняя желтизна деревьев, но через минуту, словно устыдившись, краски меркли, тушевались.

К десяти часам утра все пространство между зданием Двенадцати коллегий и гостиным двором было заполнено людьми до отказа, но прибывали все новые зрители всех сословий и возрастов – кто пешком, кто в карете, кто водой. Прибывшие в лодках запрудили канал и, не выходя на твердую землю – некуда, стояли в рябиках, яликах, катерах, запрокидывали головы, тянули шеи – туда, к еще пустому эшафоту. Балконы здания Сената заняла именитая публика, из открытых окон гроздьями висели головы, даже на крутоскатной крыше примостились два трубочиста, обвязанные закинутой на трубу веревкой. Они выглядывали из-за фронтонов, как два любопытных черных аиста, и завершали собой картину праздного и жестокого любопытства к чужим страданиям.

Никита стоял на горбатом мостике, перекинутом через канал. Перила мостика облепили штатские франты, напоминающие повадками и разговором военных. В правое ухо Никиты дышал молодой человек, судя по внешнему виду, приказчик модного магазина. Он пытался сохранить непринужденный вид и даже поддерживал с Никитой видимость разговора, но против воли взгляд его опять утыкался в сосновый помост, он умолкал на полуслове и принимался нервно грызть и без того уже обкусанные ногти. Торговец фруктами, здоровенный детина с красными ручищами, поминутно толкал Никиту в бок: «Прощения просим, барин» – и опять вертелся, тянулся за деньгами, передавал во все стороны яблоки и груши: «Кому яблочко золотое, наливное, сахарное?»

Вчера вечером, после приезда с кладбища, Никита не утерпел, достал наугад письмо из толстой пачки бумаг, переданных ему Алексеем, и самым внимательным образом прочел. О том, что читать эти письма нельзя, другом не было сказано ни слова, но это как-то самой собой подразумевалось – не лезь в чужие тайны! Прочитал письмо и ничего не понял. Какое отношение к лопухинскому заговору могут иметь дела десятилетней давности? И как могли они облегчить участь Алешкиной благодетельницы Анны Гавриловны? И оттого что он ничего не понял, на душе стало еще тяжелее. Темное это дело – политика.

Из дома Никита вышел чуть свет, хотя до площади перед зданием Двенадцати коллегий было пятнадцать минут ходу. «Не хочу туда идти, – говорил он себе. – Это противоестественно – смотреть, как на твоих глазах мучают людей, и знать, что ничем не можешь и не должен помочь им. Это еще хуже, чем свою спину подставлять под кнут…» – и знал, что пойдет, что простоит от начала до конца страшного действа. Он чувствовал себя причастным к этому заговору и к этим страданиям.

Толпа вдруг смолкла. Торговец фруктами оборвал свои рекламные выкрики, приказчик стал грызть ногти сразу на двух руках.

Появились осужденные. Они по одному вылезли из лодки и в сопровождении роты гвардейцев двинулись к эшафоту. Толпа молча, словно неохотно, расступилась, в упор рассматривая заговорщиков и конвой.

Когда три года назад ненавистных немцев привели на эшафот, то ни у кого не было к ним сочувствия. Старая лиса Остерман – попил он русской кровушки, Левенвольде – петух чванливый, Головкин Михаил Гаврилович, брат осужденной Бестужевой, – даром что русский, а связался по глупости и тщеславию с немчурой, плясал под их дудку. За что их жалеть? А здесь среди заговорщиков ни одного немца, все свои, кровные, а главные виновники – уж совсем непонятно – женщины.

Осужденные остановились подле «театра». Вперед вышел секретарь Сената. Ветер трепал его пышный старомодный парик. Круглый подбородок лоснился, щеки висели складками. Такому плотоядному, сочному рту не про казнь читать, а припадать к жирным гусям, обсасывать мозговые косточки да полоскаться в вине.

«Степан Лопухин и Наталья по этому делу на подозрении были и, забыв страх Божий и не боясь Божьего суда, решились лишить Нас престола…»

«Страшнее обвинения не придумаешь», – подумал Никита.

Наталья Лопухина, все еще красивая, аккуратно и просто одетая, стояла у самых ступеней на помост. Видно было, что она находится в том состоянии, когда поведение и мысли уже не подчиняются собственной воле и все воспринимается как невозможный, отвратительный сон. Она то искала друзей, бегло проводя глазами по балконам Двенадцати коллегий, то пыталась слушать обвинительную речь, но забывала о ней, с ужасом смотрела на сына – жаль было его молодости, и на мужа, пусть нелюбимого, но ведь двадцать лет прожили вместе…

«…А всему миру известно, – продолжал секретарь, пришлепывая губами, – что престол перешел к Нам по прямой линии от прародителей Наших после смерти Петра II, и приняли Мы корону в силу духовного завещания матери Нашей, по законному наследству и Божьему усмотрению. Анна Бестужева…»

Лица ее не было видно, она стояла вполоборота к Никите. В прямой спине ее, в свободно опущенных руках не было ни дрожи, ни суетливых движений убитого страхом человека. «Она знает, что приговор не смертный, – подумал Никита. – Хоть бы лицом повернулась. Посмотреть бы на Алексееву благодетельницу… – и устыдился своего любопытства, – еще насмотрюсь вдосталь…»

«…Анна Бестужева по доброхотству к ней принцев и по злобе за брата своего Михайлу Головкина, что он в ссылку сослан, забыв про злодейские его дела и Наши к ней многие по достоинству мысли…»

«Господи, они же не виноваты ни в чем, – вдруг пришла к Никите отчетливая мысль. – Понимают ли это люди на площади? Те самые, о которых думал вчера, – обездоленные, сердобольные… Нет, им сейчас не до этого…»

«..Ботта не по должности своей в дела Нашей внутренней Империи вмешивался…» – уже кричал секретарь.

«Уж если кто и виноват, то это он – Ботта. Он дипломат и потому шпион. Вот бы кому стоять на эшафоте, но он дома давно, в Австрии. Не кнута ему опасаться. Разве что пожурят за негибкую политику. – Никита одернул себя. – Что-то я кровожаден стал! Только Ботты не хватает видеть под кнутом».

Долго читал секретарь, и Никита, устав слушать, протолкнулся к перилам и облокотился на них, глядя на воду канала. Она текла медленно, кружила листья, брошенную кем-то бумагу, огрызки яблок, щепки. Унесет она так же спекшуюся кровь и куски рваной человечьей кожи. Что делают с помостом после казни? Рубят на дрова? Или разбирают и хранят в неприкосновенности где-то окровавленные доски, пока в них опять не возникнет необходимость?

В этот момент раздался истошный женский крик, и Никита оглянулся в испуге. Модные франты стояли навытяжку, как на параде, приказчик был близок к обмороку, поднос, стоящий на голове у торговца фруктами, наклонился, и яблочки наливные, золотые, сахарные посыпались в воду.

Наталья Лопухина, оголенная по пояс, висела на спине у помощника палача, и кнут оставил первый кровавый рубец на холеной, молочной спине. Палач держал кнут двумя руками, лицо его было спокойно, сосредоточенно. Видно было, что он не получает садистского удовольствия от мук жертвы, а бьет сильно скорее из-за добросовестности – не даром же деньги получать. Такая работа…

Волосы Лопухиной выпростались из-под чепца, намокли от крови. Она без остановки кричала и била ногой о барьер, кусала державшего ее мужика, а тот вертел головой и поворачивал несчастную ношу свою, чтобы палачу сподручнее было бить. Степан Васильевич не отрываясь смотрел на жену и вдруг закричал что-то нечленораздельное, забился, голова его запрокинулась.

– Господи! – шептал Никита. – Ведь ты же есть, Господи! Прекрати все ЭТО… Сделай, чтобы скорее конец. Ведь мочи нет слушать. Больно ведь, Господи! Больно… Уйти, уйти отсюда…

Он стал пробираться через молчаливую толпу. Люди стояли, словно в столбняке, словно окаменели – всюду только глаза, глаза… и все сфокусированы на одной точке. Толпа не пустила Никиту. Вдруг стихли крики, и только хрип раздался с помоста.

– Кому язык? – буднично крикнул палач и бросил что-то красное, еще живое, под ноги толпы. Люди отпрянули, как от гранаты.

Лопухина была без сознания. Лейб-медик наскоро сделал ей перевязку, гвардейцы укрыли ее мантильей и унесли в телегу.

Очередь была за Бестужевой. В Анне Гавриловне не было ни дородной красоты, ни царской поступи ее несчастной предшественницы. Она была худа, мала ростом, оспины, не замазанные белилами, делали ее лицо старым, рыхлым, но недаром ей одной говорили «вы» на допросах, было в ней что-то такое, что заставляло не только жалеть, но и уважать эту женщину.

Палач сорвал с нее епанчу. Она была податлива, как бы помогала палачу раздевать себя. Когда на плечах ее осталась одна сорочка, Анна Гавриловна прижала обе руки к шее, с силой дернула что-то так, что голова мотнулась вниз. Ладонь палача услужливо раскрылась, и Анна Гавриловна вложила в нее «что-то», блеснувшее, как зеркало.

– Что она ему дала? – зашептали в толпе.

– Письмо с последней волей, – подал голос торговец фруктами.

– Деньги, – всхлипнул приказчик.

– Да нет же, крест… Крест она дала, – зашумели франты, очевидно хорошо знавшие некоторые ритуальные обряды публичных казней.

– Крест, крест… – подхватили люди.

Старый славянский обычай – побратимство с палачом. Теперь он стал крестовым братом своей жертвы. Теперь он должен пожалеть свою сестру – обер-гофмаршальшу, статс-даму Анну Бестужеву.

И палач пожалел. Он бил не только вполсилы, а так, будто гладил кнутом. И языка отхватил самый кончик – и народу показать было нечего.

Во время экзекуции Анна Гавриловна только стонала, крика от нее не услышали.

 

Били потом Степана Васильевича и Ивана Степановича Лопухиных, и престарелого графа Путятина, и адъютанта лейб-конного полка Степана Колычева, и многих других. Остолбенение толпы прошло, разговаривали вполголоса, а кто и в голос. Мужчин бьют – дело привычное, не то что разнеженных статс-дам. Кульминация действия прошла.

После казни изуродованных, окровавленных людей положили в телеги и повезли на окраину города, где они могли по милости государыни навсегда распрощаться с родными и близкими перед вечной разлукой.

Толпа расходилась. Палач мыл руки, помощник угрюмо вытирал тряпкой кнуты. Никита посмотрел на воду канала. Она не изменила цвета, не потемнела от крови, только мусора в ней поприбавилось. Все, конец… Он глубоко вздохнул, потом еще раз. Во время казни ему не хватало воздуха, словно легкие отказали.

Чья-то рука тяжело легла на его плечо. Никита обернулся и увидел Александра Белова.

– Сашка! Ты был здесь? Ты видел?

– Видел, – сказал Саша сдавленным голосом. – Видел и запомнил. Пойдем?

Друзья молча двинулись вдоль канала, избегая смотреть друг на друга. Каждый был несказанно рад встрече, но не время и не место было хлопать по плечу, приговаривая: «Ба! Никита! Какими судьбами! Наконец-то вместе!»

Высокий, изысканно одетый мужчина в золотоволосом парике обогнал их, искоса окинул взглядом и, не замедляя шага, бросил:

– Александр, ты мне нужен.

– Никита, подожди меня. Я сейчас. – И Саша бросился вдогонку за высоким мужчиной.

Лядащев ждал Сашу за углом высокого пакгауза.

– Василий Федорович, здравствуйте. По век жизни я буду вам благодарен за крест. Ведь это вы сказали Ягупову?

– Ничего я никому не говорил, – мрачно заметил Лядащев. – И ты помалкивай. Ну все, все! Я к тебе вчера заходил. Где был?

– У Лестока.

– Опять у Лестока. Ты у него на службе?

– Какая там служба! По пять раз одно и то же рассказываю. Скорей бы Бергер приехал!

– А о чем тебя спрашивает Лесток?

Саша насупился:

– Да все о том же, о чем и вы спрашивали…

– И о бумагах? – как бы невзначай заметил Лядащев.

– Да не знаю я никаких бумаг! – взорвался Саша. – Не зна-аю!

– Ладно. Не ершись. А это кто с тобой?

– Друг мой, Никита Оленев. Да, тоже из навигацкой школы, – поспешно добавил Саша, упреждая вопрос.

– Ну, ну… – Лядащев поспешно пошел прочь.

– Кто это? – спросил Никита, когда Саша вернулся к нему.

– Человек один, хороший человек, – задумчиво сказал Саша и добавил машинально: – Из Тайной канцелярии.

Никита удивленно присвистнул: «Однако…» Саша был слишком занят своими мыслями, чтобы заметить, с какой растерянностью и изумлением смотрит на него Никита.

6

Петербург поразил Алексея запахом – это был вкус, аромат, свежесть находившегося где-то рядом моря. Он полюбил этот город задолго до того, как увидел. Никитино ли детство – мозаика слов, образов, отрывочных воспоминаний – ожило перед глазами, или рассказы старого бомбардира Шорохова обрели плоть? Канал с зеленой водой, шевелящиеся водоросли, ялик у дощатой пристани, развешанные для просушки сети, ограда парка, сбегающая прямо в воду…

– Сударь, как пройти к морю?

Прохожий усмехнулся, оглядев Алексея с головы до ног.

– Здесь всюду море, юноша. Спросите лучше, где здесь суша. Земля под ногами всего лишь настил на болотах и хлябях, пропитанных морской солью.

У прохожего колючий взгляд и словно оструганное топориком лицо: острый нос, острый подбородок. Худая рука коснулась шляпы в знак приветствия, скривился рот – ну и улыбка, насмешка, ирония – все в ней, и мужчина пошел дальше, не пошел, побежал, придерживая шляпу от ветра. «Не знаешь, так нечего голову морочить», – с обидой подумал Алексей.

Потом он спросил про море у солдата, потом у пожилого тучного господина, потом у старухи с огромной, плетенной из лыка кошелкой. Никто из них не дал толкового ответа, и все при этом досадливо морщились, словно он спрашивал их заведомую глупость.

– Ну и шут с вами. Я сам море найду, – подытожил Алексей опыт общения с петербуржцами.

Ноги вынесли его на широкую громкую улицу, и он побрел наугад, рассматривая богатые особняки, церкви, лавки с яркими вывесками. Скоро гвалт и пестрота улиц утомили его, он свернул в проулок, потом в другой.

«Русский человек моря не любит, – часто повторял Шорохов. – Боится, потому и не любит». Алексею показалось, что он явственно слышит голос старого бомбардира, который сидит перед огарком свечи, прихлебывает квас и чинит старый валенок. Вокруг курсанты – кто на лавке, кто на полу. Слушают…

«…И издал государь правильный указ – каждое воскресенье, дождь не дождь, ветер не ветер, а как выстрелит пушка в полдень, изволь являться всей семьей к крепости Петра и Павла на морскую прогулку.

Приписали тогда обывателям, сообразно их положениям, лодки разных чинов, и начали сей сухопутный люд приучать к морю. А как приучать? С божьей да нашей, старых моряков, помощью. Я в ту пору на верфи работал и получил, как и многие мои товарищи, приказ – служить по воскресным дням государству Российскому особым способом, а именно – сопровождать на морскую прогулку некоего шляхтича. Шляхтич этот, Воинов его фамилия, служил в Юстиц-коллегии и, говорили, был там заметной фигурой. В его шлюпке я был рулевым, но не столько должен был рулить, сколько следить, чтобы Воинов с семейством исправно являлся на морские прогулки. Ну а если неисправно, то доносить куда следует, сами знаете, не без этого…

Никогда, братцы мои, я не видел, да и не предполагал, что может человек так по-куриному бояться моря. Идти надо было далеко, до самого Петергофа, а то и дальше – на Кронштадт. И всю дорогу мой Воинов сидел с опущенной за борт головой. За это я его не судил. Куда крепче мужиков видел, а тоже желудок при шторме бунтовал, желудок человеку неподвластен. Но не трусь! Он так потонуть боялся, что в обморок падал. Женушка его, однако, эти прогулки переносила неплохо, только мерзла и очень по мужу убивалась, а сынок и вовсе радовался волне. А сам… Еще, бывало, к шлюпке идет, а уже белый как мел. По первому времени он как мог отлынивал от прогулок, штрафами отделывался. Но потом получил взбучку от высокого начальства, и не просто взбучку, а с угрозами. А угроз в те времена боялись, как самой виселицы.

И началась у нас с Воиновым великая борьба. Как говорится – кто кого. С моей стороны были усердие и святая вера в правильность государева указа, а им, сердечным, одно руководило – страх. И что же, шельмец, выдумал? Совсем, видно, голову потерял – подпилил под банкой доску. Только от берега отошли – шлюпка полна воды. Мадам в крик – юбку замочила, сам уже не белый, а серый… Поворачиваем назад. А на берегу он мне так с усмешкой сердобольно говорит: „Беда какая, Василий… Видно, останемся мы сегодня без прогулки“. А я щель эту проклятую конопачу и отвечаю как ни в чем не бывало: „Не извольте беспокоиться. Я мигом все поправлю. Через час можно будет выходить“».

Алексей рассмеялся своим воспоминаниям. Не этот ли остроносый прохожий пилил когда-то дно своей шлюпки?

«…И пошло. Он в субботу шлюпку уродует, а мне, значит, чинить. Ну и обозлился я тогда на этого дохляка проклятого. Сказано – гуляй во славу государства по воскресным дням, – так и гуляй, претерпи страх! Соорудил я стапель, благо мой шляхтич у канала жил, и стал по всем правилам производить еженедельный ремонт. Что он только не делал… Пробоины рубил, весла ломал, руль гнул, но я мастер был хороший, не скромничая скажу. Приду, бывало, затемно, шлюпку на стапель вытащу… Руки в кровь источу, но за полчаса до пушечного выстрела иду с докладом – так, мол, и так… гулять подано.

Возненавидел он меня люто, и кончился бы наш поединок не иначе как смертоубийством, потому что все шло к тому, что он меня вместо шлюпки продырявит. И продырявил бы, да Нева встала. На следующую весну этот Воинов исчез куда-то. Да и прогулки отменили. Не знаю почему…»

Алексей сам не заметил, как из мощеного каменного города попал куда-то в грязный, полуразвалившийся поселок. Ну и трущобы! Неужели в таких лачугах люди живут? А это что за бревна? Сваи… Дома стояли словно по колено в болоте. Земля под ногами пружинила, чавкала. К счастью, в самых непроходимых местах лежали кем-то брошенные слеги.

– Эй! Это какая река? – спросил Алексей у сидящего на берегу мужика.

– Фонтанная.

– Как к морю пройти?

Мужик поскреб шею.

– Туда. – Он неопределенно махнул рукой. – Или нет, туда. – И показал в противоположное направление. – Ты, барин, по реке иди и придешь. – И, видя, что Алексей нахмурился, торопливо добавил: – К самому морю придешь. А то куда ей деться, реке-то?

Проплутав еще два часа, Алексей вышел к устью Фонтанки. Мощенная когда-то, проросшая травой дорога нырнула под каменную арку. Одной створки ворот не было, а вторая, с облупленной краской и остатками позолоты на деревянных завитках, висела на ржавой петле. Алексей вошел в ворота и очутился в старом парке. За дубовой рощицей виднелся длинный двухэтажный дом. Алексей прошел по земляному валу, обогнул пруд, вернее, не пруд, а подернутую ряской лужу, прошел по ветхому мостику, перекинутому через ручей, и увидел группу людей. Они стояли на лужайке перед домом, вокруг большого стола, и что-то обсуждали. На столе лежал ворох бумаг, ярко раскрашенная карта, какие-то инструменты.

«Как генералы перед сражением», – подумал Алексей с неожиданной симпатией к этим людям.

Алексей не знал, что находится в Екатерингофе, что невзрачный длинный дом был когда-то роскошным дворцом, подаренным Петром I своей жене-шведке. Дворец пришел в такую ветхость, что его смело можно было пустить на дрова, но Елизавета в память о покойных родителях решила его починить, внеся кой-какие, подсказанные временем переделки. Стоящие вокруг стола люди были замерщиками и архитекторами. Они скользнули по юноше любопытным взглядом, но не окликнули.

– Господа, где море?

– За домом. – И несколько рук взметнулось вверх, указывая на крышу дворца.

Алексей обогнул дворец, продрался через колючий кустарник. Вот оно, наконец, море!.. Он жадно, полной грудью вдохнул свежий, дурманящий воздух, задохнулся, рассмеялся и сел на испещренный узорными следами песок. В первую минуту Алексей не понял, что это следы чаек. Они так важно прогуливались по берегу, были так ослепительно-белы и независимы, что вспомнилось детское, радостное – голуби! Потом он хохотал над своей ошибкой.

Море… Пусть это только серый залив под неярким небом. Отсюда можно плыть и на Камчатку, и в Африку. С галерной верфи доносился запах дегтя и свежеструганого дерева. Ветер ровно и упруго раскачивал верхушки сосен. Далеко на горизонте виднелась одинокая шхуна. Справа, на уходящей в море косе, вращала крыльями мельница, слева – на маленьком, как гривна, словно плывущем островке стоял небольшой павильон с башней и шпилем.

Алексей разделся, аккуратной стопкой сложил одежду. Море было мелким и обжигающе холодным, но он входил в него медленно, подавляя дрожь в теле, и только когда вода достигла подмышек, нырнул с головой, потом, как поплавок, выскочил на поверхность и поплыл к павильону с башней.

Павильон, прозванный в былые времена Подзорным дворцом, был построен по приказу Петра I. Государь любил этот дом и проводил в нем время в полном уединении, высматривая в подзорную трубу появление иностранных кораблей. Теперь дворец перешел в ведомство Адмиралтейства, здесь хранили деготь и смолу для галерной верфи.

Алексей активно работал руками и ногами, но остров с загадочным павильоном, казалось, все дальше и дальше уплывал от него, словно корабль, взявший курс в открытое море.

Алексей еще раз нырнул, играя с волной, как дельфин, встряхнулся, с силой ударил по воде, подняв фонтан брызг, прокричал что-то невнятное, ликующее и, шалый от восторга, поплыл к берегу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103  104  105  106  107  108  109  110 
Рейтинг@Mail.ru