– Кого я видел сегодня утром? – спросил шепотом Паня, смотря на Дениса мокрыми глазами. – Кого я видел… в зеркале… – вопрошал механическим голосом Паня уже в его объятиях.
– Сегодня был действительно долгий день… Отдыхай… – сказал Денис и бросил Паню под пули.
Где-то на границе собачьей лоснящейся похоти и холодного, опровергающего ее цинизма был просторный зал с паркетными полами и величественными, непостижимо древними колоннами. Свет, отливающий белоснежной волной на начищенном паркете, исходил лишь от одной люстры под потолком – по углам и за колоннами притаились лиловые тени. За огромными окнами был вечер – вечер какого-то бесконечно далекого дня. За легонько подрагивающими белыми занавесками пряталась чуть приоткрытая стеклянная дверь, ведущая на балкон. По напоенной травами влажной прохладе было ясно, что день выдался жаркий. Вокруг было много людей, но их присутствие скорее лишь смутно ощущалось. Так же смутно виделось трепетание их платьев и блеск набеленных лиц, слышались голоса и звон бокалов. За туманными пределами осталось и все то, за что собравшиеся поднимают бокалы. Рядом была Ева. От теплого касания ее руки внутри словно бы к самой макушке поднимались игристые пузырьки, лопаясь и приятно обжигая грудь. В ее серых глазах застыл холодный блеск одинокой звезды. В ее волосах, черных, с огненно-рыжими прядками, словно лес, тронутый осенью, жемчужно белели зернышки риса. Робкая радостная догадка налила ноги сладостной тяжестью. В ее лице, сменяя одна другу, замелькали девушка, жена, мать, бабушка, и последний страх отпал, отшелушился, как болячка – на мелкой, но подло саднящей ране, – она будет прекрасна всегда.
Рисинки в ее волосах зашевелились. Это были опарыши. Они копошились в ее сверкающих чистых локонах, как в тухлом гнездилище – как копошились бы в падали. Внезапное дуновение холодного ветра погасило весь свет, как случайный сквозняк – маленькую свечку, словно бы задув вместе с ним и саму жизнь.
Тело лежало в углублении, в бесчувственных объятиях бархата и в бесстрастной неге белоснежных шелковых тканей, не ощущая собственного холода и немоты. Дурманяще сладко пахло той вечностью, в которую въезжают лишь ногами вперед. За окнами, в бледно-лунной синеве, колыхались черные лапы плюща. Кажется, люди давно забыли сюда дорогу. Слабый свет крохотной лампадки лился медом на буро-зеленые бревенчатые стены. Везде валялись и свисали, запихнутые по углам, какие-то тряпки, салфетки и покрывала. На стенах висели деревянные, закопченные – точно угольные – распятия, с которых от времени стерся, сошел Христос, и деревянные же таблички на плетеных шнурках. На одной покачивались, переливаясь через края, тени глубоко вырезанных букв: «Смысл жизни – в стяжании духа святого», а под ними – «Серафим Саровский».
На противоположной стене висела другая: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю», а ниже – «Послание Павла Римлянам». Главу и стих было не разобрать – они сливались в одно черное пятно. У изголовья кто-то появился, словно выплюнутый темнотой, с тем резким толчком, с которым просыпаешься после тревожного сна. Только сотряслось все на самом деле: кресты, висевшие на стенах, перевернулись. Боже, как же скудная фантазия, заблеванная мистическим Голливудом.
С табличками тоже что-то произошло. На первой теперь читалось: «Смысл жизни – в стращении духа святого. Серафим Swarovski», причем все новые слова кто-то словно бы поверх старых нацарапал когтями. Вторая табличка теперь висела, повернутая другой стороной. На ней было так же грубо начертано: «Я часть той силы, что вечно хочет зла, но вечно совершает благо. Мефистофель».
Появившийся был мужчиной в черном пиджаке и черной же рубашке, с чертами, будто бы намалеванными сажей на бледно-желтом лице. Лоб тяжело нависал над двумя дымящимися угольками глаз, отчего они казались угрюмыми. Однако скорби в этом лице не было – только какая-то не совсем честная, а, скорее, даже подлая озабоченность. Он, держа в одной руке книгу, а другую спрятав под бортом пиджака, ходил вокруг гроба и, щурясь на страницы, невнятно бубнил их содержание – видимо, панихиду. Однако по тому, как сухо и фальшиво читал ее этот некто, промямливая трудночитаемые слова, чтобы сохранять темп, стало ясно, что это не священник.
В очередной раз проходя мимо туловища, он, ничуть не замедляя ход и не отрываясь от чтения, высунул прятавшуюся под пиджаком руку и возложил на скрещенные ладони какой-то сверток. Это был прямоугольный плоский брусок, плотно стянутый изолентой, с маленьким таймером посередине. Он был отключен – на месте секунд и их долей тускло рдели бордовые восьмерки. Запахло сыростью. На белую ткань рядом с таймером упало что-то маленькое и розовое, а, упав, зашевелилось. Это был червь. Бревенчатые стены почернели и стали то ли надвигаться друг на друга, то ли просто рассыпаться. Это были стенки могилы. Золотистая кайма лампадного света на потолке начала стремительно выцветать и углубляться, пока не стала дугообразным вырезом на ступенчатом потолке родной спальни.
Паня смотрел в потолок. В голове была тишина – мысли еще не пробудились и не завели свой будничный хоровод. Только какая-то немая тоска, казалось, исходя от этих плавных чистых изгибов, легкой дымкой клубилась в сознании. Встав с кровати, стараясь не спугнуть это блаженное безмыслие и не думать даже о нем самом, Паня принялся за утренние процедуры: умылся, поел, почистил зубы, подавил прыщи и поковырялся в волосах. Надо бы купить шампунь от перхоти… Мысли, как паутина в старом доме, норовили налипнуть буквально на каждом углу, а в расходившемся уме неумолимо подгружался опостылевший жизненный контекст. Вчера на ночь была какая-то нудятина, кажется, «Куда приводят мечты», которую даже не было сил выключить; сегодня четверг, скоро Новый год. Приятного в этом контексте было мало – он напоминал кроссовки, хоть и красивые, но неудобные, в которых тут же дают о себе знать все ранее натертые ими, но позабывшиеся за время босой ходьбы мозоли. Эту старую, заскорузлую боль Паня принимал уже лишь с усталым пренебрежением – как что-то неизбежное. А когда ему вспомнилось, что он – старший frontend-разработчик в «Мэйле», Паня прислушался к утешительным голосам прожеванной культуры и, натягивая брюки и кряхтя, стал напевать:
«Но падая из раза в раз, сгораю в атмосфере,
Себя слагая из воспоминаний и запретов»
Валидатор в троллейбусе произвел на Паню такое впечатление, будто он смотрел на настежь распахнутую дверь в свою квартиру, которую он, уходя, закрывал. Сегодня была пятница, двадцатое декабря. Надо ли ему вообще ехать в офис? Вчерашний день пробивался к Пане, как к королю через толпы людей пробивается бастард. Постыдный, старательно забытый. Все еще пытаясь не обращать на него внимания, Паня приложил «Тройку» и встал на площадке у дверей. Но движения вокруг стали слишком резкими, каждый раз как бы застававшими его врасплох, а звуки обострились. До Пани донеслись обрывки разговора двух старушек, сидевших ближе к водителю:
– Да, видела вчера в новостях; что люди творят…
– Говорят, и Путин там был.
– Ужас… ужас!.. – как бы все глубже проникалась этим «ужасом» первая.
Воротник рубашки вдруг показался ужасно тесным. От внезапно нахлынувших жары и духоты каждая волосинка на теле вдруг стала маленькой жгучей иголкой. Паня почувствовал себя мокрой, вываленной в песке мышью. Не чувствуя руки, он задрал рубашку под расстегнутой курткой. Круглой белой рулетки с пропуском не было. Ну, конечно. А откуда ей там взяться, если Паня вчера оставил пропуск на ресепшне? Но вместе с этим нужно было признать и все последующие события вчерашнего дня, а к этому Паня не был готов.
Шарахаясь от собственных мыслей, он, словно охваченный внезапной чесоткой, принялся обшаривать каждый карман одежды и рюкзака. Открыв рюкзак и не найдя там пропуск, Паня, однако, прекратил возню. Некоторое время он бессмысленно смотрел на дно основного отделения, а когда на ближайшей остановке открылись двери, он вышел.
Золотистые облака на бледно-голубом небе скрывали солнце, словно рваная мантия, отчего его облик представлялся таинственным и особенно прекрасным. От остановки к тяжелым машущим дверям волнами накатывали людские потоки, и происходило то увлеченное собой копошение, какое каждое утро охватывает городские артерии и прервется, только если какой-то великан поставит поперек свой огромный палец.
Как-то, уже будучи первокурсником, Паня гулял по парку «Покровское-Стрешнево» со школьным учителем информатики Денисом Львовичем. У Пани он ничего не вел, однако, разделенные всего десятком лет разницы в возрасте, они нашли друг друга за случайным, но очень долгим разговором в школьной библиотеке. Денис Львович говорил о слишком правильной архитектуре солнечной системы, а Паня – о невозможности постичь природу космоса человеческим умом.
Из школы в конце учебного года они ушли вместе: Паня выпустился, а Денис уволился, тут же, впрочем, нанявшись, только уже и не в школу, и не пешкой. Виделись теперь они реже, но связь их нисколько не ослабла – так как одни размышления не приводят ни к чему, кроме как к другим, их тандем был чем-то вроде бесконечного двигателя, от которого временами запитывались все еще обитавшие в школьных стенах заблудшие детские души. Они и формировали вечно текучий кружок юных философов, имеющий собрания по выходным и праздникам. Но иногда они виделись лишь вдвоем. И за каждой такой беседой с Денисом Львовичем едкая черная мгла экзистенциальных тупиков и любовных стенаний превращалась в отвлеченное наблюдение за давно пролетевшим дождевым облачком, а степень детальности этого наблюдения становилась чем-то вроде азартной игры; двумя небрежными штрихами обрисовал то, что рвало сердце – выиграл; вдался в подробности, раскраснелся и надорвал голос – проиграл.
И первый за весь октябрь солнечный день, прогулка по родному в каждой улочке парку, казалось, благоволили тому, чтобы за легкой, прерываемой всякими дурачествами беседой муха, жужжавшая всю ночь под ухом, стала прибулавленным экземпляром с кучей научно-бесстрастных приписок, а тяжелые дождевые пары обратились утренней росой.
Пели преданные Москве птицы, в листве играло солнце, по дорожкам катились детские коляски, а по ее краям трусили люди в спортивных костюмах. Спустившись к роднику, Паня с Денисом пошли по дощатым мостикам вдоль узкой речушки с лохматыми, заросшими камышом берегами, затем, выйдя к дороге, повернули направо и пошли по поднимающейся вверх дороге вдоль англо-американской школы с несколькими теннисными кортами, травяным футбольным полем и, скорее всего, съедобными обедами.
Беседы с Денисом Львовичем были не только возможностью выговориться, но и лишний раз убедиться, в каком информационном вакууме Паня все-таки живет. Каждое его суждение (что, конечно, льстило осторожному вольнодумцу) Денис соображал с возвышающимися над веками философскими концептами, авторов которых Паня в лучшем случае знал по их достижениям в других, более традиционных стезях, как, например, Вернадского, Ньютона или Циолковского; так что с таких встреч Паня каждый раз уходил с новым списком «учебной» литературы.
Кроме того, Денис мог резко перевернуть или, как минимум, углубить восприятие явлений, настолько привычных, что незаметных (как это было с горами, что оказались волнами), или тех мест, которые Паня, прогульщик во всех смыслах, истоптал вдоль и поперек.
И сейчас, когда они шли по мосту над шлюзом канала имени Москвы, размыкающим Москву-реку и Химкинское водохранилище, Денис, усмехаясь, объяснял, почему именно здесь построили американский квартал:
– Если что с дамбой случится, весь город смоет, а их – в первую очередь.
– Серьезно, прям весь?
– Ну да.
Проехав несколько станций на электричке, Паня вышел на «Трикотажной» и двинулся в направлении от города, пробираясь через грохочущую вязь МКАДа среди разрисованных граффити опор, залатанных в бетон склонов и серой от дорожной пыли травы. Вдали, за съездом с автодорожного моста, засверкали стеклянные массивы «Крокус-Сити».
На серой речной глади кое-где размякали полупрозрачные тонкие льдины, брошенные отступившим морозом. Катера у пристани, устланной искусственной травой, спали под холщовыми чехлами, заглохшие в безвременье, как мебель в опустелом доме. Топливо из них на зиму сливают, но Паня, как доверенный водитель, знал про одну канистру с ним («на всякий пожарный», как пошутила мама Евы) под лавкой в сарайчике возле пристани, где перед катанием переодевались в гидрокостюм. Нужный катер стоял по правую руку в самом конце – Паня узнал его по бирюзовому чехлу.
Руслан, голубоглазый мужик с какой-то гоголевски-малоросской удалью в каждой черточке – от серебристо-шелестящего, точно степной ветер, голоса, до поджарого крепкого тела – часто рулил катером, когда Паня стоял на доске. И вот одним летним вечером, когда они причалили после Паниного райда «под занавес», а опорожненная бутылочка коньяка позвякивала в бардачке, Руслан, вскрыв приборную панель, поведал Пане, как завести катер без ключа. Провода, конечно, он резать не стал, но какой с каким соотнести показал.
Пристань осталась позади, и Москва-река запетляла своими каменными боками, словно черный змей в вековом панцире, прячась под гулкими мостами. Вместе с ней петляли и прятались парковые набережные, грибницы жилых громад, хмурые облезлые заводи и дюны гравия, щебня и песка на грузных спинах барж под ржавыми клешнями кранов.
Катер остановился перед первым шлюзом. Он выглядел, как ворота в мир доисторических железных Колоссов, где человек – лишь погрешность, которой можно пренебречь. Внушительный даже с моста, у подножия один вид его ржавого грузного коленчатого нутра леденил кровь. Паня уже положил руку на рычаг, чтобы оттянуть его вперед, но сверху, в одной из боковых башен, замигал белый искристый огонек, будто кто-то пускал оттуда солнечного зайчика. Паня подумал, что это просто блик на оконном стекле, но свет пульсировал в определенном ритме, словно им выбивали морзянку. А затем шлюз стал открываться.
Вода за ним была на том же уровне. Не дожидаясь, пока он растворится целиком, Паня зашел в камеру шлюза и остановился посередине. Створки за кормой сошлись обратно, и он оказался заточен в узком пространстве между двумя шлюзами. Вода впереди, у следующей створки, забурлила, взвихрившись бледно-желтой пеной, и стала подниматься. Через минут двадцать второй шлюз открылся, и повторилось все то же самое: гудение насосов, скрип створок, бурление воды. Но за третьим простерлась длинная акватория, а следующий шлюз, над которым нависал пешеходный мост, только смутно виднелся сквозь дымчатое марево, разлитое над водой. Это была последняя пара шлюзов, за которой начиналось Химкинское водохранилище и дальше, дальше; канал, умащенный костями тысяч каторжников, на сотню километров тянулся к берегам Волги. Паня проверил взрывчатку, лежавшую под рычагом управления – она была в ручном режиме, – и зажмурился, как он иногда делал во время долгих пробежек, когда вид нескончаемой дороги становился невыносимым, так что осталась видна только узкая полоска света, в которой от окружающего остались только маслянистые контуры. А затем он до упора оттянул рычаг.
Дело было в январе, после новогодних праздников. Паня не явился ни на один из экзаменов своей первой студенческой сессии. Никто не знал, да и не интересовался, кроме его мамы, где он пропадает – друзей на тот момент уже не осталось.
До поздней ночи Паня слонялся по дворам и паркам – вблизи дома или на другом конце города, – а иногда уезжал на пригородных электричках в случайном направлении, где точно так же бродил вдоль дорог и по глухим подворотням, пока мороз своими беззубыми деснами не впивался в конечности слишком сильно. Денежные транзакции сводились к покупке слоек и йогуртов в местных «Магнитах», а все карманы были туго набиты перчатками – чтобы руки замерзали не так быстро.
Как-то вечером Паня приехал в один из окраинных районов на юге Москвы. Огромные, словно бы перекормленные людьми, побледневшие от времени дома, сродни костям доисторических чудовищ, были следами какого-то архаического гигантизма, который сердечно благодаришь за то, что он остался в далеком прошлом. Кое-где на их исполинских фигурах клочками висела медная шерсть – крючья засохшего плюща. А в нем – немая насмешка: как бы высоко мы ни строили, природа всегда дотянется своей дланью до величайших из наших творений, чтобы объять их зеленым забвением.
Паня присел на скамейку под окнами высокого рыжего дома, одного из трех одинаковых, стоящих треугольником, – и достал книгу.
Через какое-то время, утраченное в забытье интересного момента, Паня ощутил чье-то присутствие. Ему смутно припомнилось, как запищала кнопка подъездной двери и кто-то присел рядом. Как бы разминая шею, он огляделся. На одной скамейке с ним сидел Автор – автор книги в его руках. Паня не мог, да и не пытался отвести своих выпученных глаз, своей безумной полуулыбки от коротко стриженного мужчины с высоким, резко очерченным лбом, редеющими к вискам бровями, глубоко посаженными, слегка суженными наискось глазами и темной эспаньолкой.
– Я знаю, это неправильно, выслеживать вас, стеречь у дома и заговаривать вот так вот, как ни в чем не бывало. Действительно, с какой стати какой-то школяр, который боится подойти даже к опухшему охраннику из ближайшего зажопска, чтобы отпроситься домой, может считать вдруг своим ближайшим другом того, кто честным трудом сделал свое имя узнаваемым? Но разве… неужели это не прекрасно, что люди уже знают вас, ни разу не видев в глаза? Окей, да, пусть им только кажется, что они знают… но ведь вы сами вселяете это чувство, – каждая жила во вспыхнувшем Панином теле тряслась, пыхтя лихорадочным жаром. – Ваша нелюдимость и презрение к материальному, сквозящее из каждой книги… – Паня бескровными пальцами проминал переплет одной из них. – Когда я вас читаю, у меня ощущение, что вы понимаете меня лучше… ну, лучше меня самого. Я знаю, так всегда с кумирами… они собирают наши слезы и в красивых пакетиках продают их нам же. Но остальные льют слезы о том, что начался отрезок дистанции, который мы бежим с гирей на яйцах, а вы… ну, ваши слезы о тех пределах, где этой дистанции нет. И это притягивает, как… как мотылька – свет… Он ведь тоже хочет спастись, хоть и оттого, что не понимает, что спасение, как и он сам, лишь иллюзия, что все лампочки развешиваем мы сами… Недавно я наткнулся на свой рисунок за пятый класс – оказывается, я хотел стать супергероем; расписывал, что купить из одежды, а что перекрасить в черный, чтобы стать эдаким… ну, ночным линчевателем. Боже, это так наивно, напыщенно и глупо… А для меня все было на полном серьезе. Но самое страшное, что ничего не изменилось. Да, плащи и маски сменились книжками и выдержками из интервью… Но это все тот же безотчетный детский фанатизм. Глупый детский сон, который сменился глупым взрослым сном, – челюсти от холода, пожирающего горячее тело с особенным аппетитом, сводило так сильно, что Паня не знал, можно ли вообще разобрать хоть что-то из сказанного им, но, как только он пытался расслабиться, дрожь пронизывала тело внезапными болезненными набегами, словно бы нервы, растянувшись, ложились на ледяные иглы, отчего вздрагивали и тут же снова натягивались. – Я бросил все, ко всему остыл, все презрел, оголив до органической сути и испепелив демоническим взглядом. Но, попав в пустоту, по краю которой ходит каждое ваше слово, я избавился ото всего и всех, кроме того, кто в ней задыхается… Летом, полгода назад, я шел вдоль дороги где-то под Солнечногорском и думал, что вот оно – начало моего странствия по миру. Я прикидывал отказ от денег, ночлег в лесу, прощальные письма близким, где я бы запрещал им горевать и искать меня, если они хоть сколько-то меня любят. Поймите, я не хотел умирать, но еще меньше я хотел жить как прежде… Я шел, окрыленный этими новыми смелыми мыслями, шел, шел… и увидел сбитую лису. Она лежала посреди дороги. Стеклянные глаза, оскал, задние лапы перекошены, но в остальном она была совершенно целой, так что я даже боялся поначалу подойти. Я долго просто смотрел на нее, пока на обочину не съехал какой-то мужик. Он достал из багажника перчатки, и я отволок ее окоченевшее тело в кювет. Мне почему-то захотелось сделать это самому. Она не вошла в Радужный Поток, прыгнув с трамплина на велосипеде, как у вас в книге – она с тем же бессмысленным оскалом и теми же стеклянными глазами терлась головой об асфальт, пока я волок ее в кювет. Мне стало страшно – страшно умереть от скуки, от голода, от одиночества, от мыслей на этой бесконечной пустой дороге. После этого я просто пошел туда, куда и вела эта дорога – на дачу. Но легче мне от этого не стало. Я все еще не знаю, куда мне податься: снова присосаться к хмельному горлышку жизни или протрезветь? Только кто и куда собирается трезветь, если жизнь и есть одно лишь опьянение ей?
Из дома, с трудом протиснувшись через тяжелую подъездную дверь, вышла пожилая женщина в розовой холщовой куртке. Она остановилась перед ступеньками, по старой памяти, видимо, боясь льда, которым в ее бытность улицы еще покрывались зимой. Автор подскочил к ней, выставил руку, которую она тут же обхватила в сгибе, и они неспешно пошли в вечернюю темноту.
***
В тот же вечер Паня обратился к Денису за «помощью в трудоустройстве». Тот ему посоветовал полугодичные онлайн-курсы по Android-разработке. На их оплату ушли последние деньги, оставшиеся в наследство от отца. В феврале Паня разработал свою первую игру – «крестики-нолики», а в марте уже мог повторить почти весь игровой ассортимент старых Nokia. К началу второй, летней сессии, когда пора было вылетать из Литературного института за несданную первую, Паня без лишнего шума переложил свои документы на надежный и долгосрочный депозит в Пищевой институт под окнами его дома – сессия там выходила совсем недорого для разработчика приложений-однодневок с серой зарплатой в пятьдесят тысяч. Бурное рабочее лето, окончание курсов, несколько собеседований, стажировка в «Теньке» – и, заручившись рекомендацией Дениса, осень Паня проводил уже младшим frontend-разработчиком Android-отдела компании «Mail.ru».
Он был прилежным сотрудником, на работу не опаздывал и порой даже перевыполнял план, залезая в работу креативщиков со своими идеями для слоганов или редакторскими замечаниями к текстовым блокам (что, впрочем, почти никогда не поощрялось). Но в тайне он желал, чтобы всех членов экипажа этого шаттла, несущего человечество в кремниевое будущее, забрала кармическая полиция за то, что они говорят числами.
Паня, а был ли ты когда-нибудь счастлив? После долгих раздумий и мучительных взглядов в никуда, он бы все равно не ответил на этот вопрос. Но не потому, что этого не было, а потому что он этого не помнил.
Но в стеллаже, на верхней, самой пыльной полке – в каком доме и какой комнате, уже и некому вспомнить – лежит старый фотоальбом. На одной из его страниц есть фотография. Сзади, из дымчато-каштановых сумерек минувшего времени, хмуро глядят янтарные образа. Слева стоит мужчина: коротко стриженный, широкоплечий, взгляд суровый, но любящий. А справа – женщина с чуть вьющимися черными волосами: хрупкая девичья фигурка, в глазах несмелая радость, а в руках – ее причина: маленький сверток с едва различимым розовым лицом. Паню только крестили.
14 января – 26 июня 2020-го года