bannerbannerbanner
полная версияНа кромке сна

Никита Королёв
На кромке сна

Обернувшись и словно бы резким движением сорвав с лица маску отрешенности, Паня посмотрел Денису прямо в глаза и полушепотом спросил:

– Дэн, а откуда взялся Шарвин?

Сразу за поворотом была дверь с кодовым замком, таким же, как на оставшихся позади, – только эта была шире раза в полтора и еще толще, а вместо ручки был массивный вентиль, как на бункерной.

– Фольклор чистили-чистили, а истина-то все равно осталась, – говорил Денис, медленно, как бы в такт словам, набирая код. – Ее никакими указами не вытравишь, стенгазетой не завесишь, потому что она и есть стена.

– Так в чем же истина? – спросил Паня.

– Ты сегодня в офисе говорил (много, конечно, чепухи наплел и тараторил как бешеный) что-то там про девиз эпохи, автоматизацию жизни, облака, в которых мы держим знания и разбитые порталы, которые только и останутся после нас. Помнишь? Так вот надо только добавить, что облака эти висят над нами столько же, сколько и те, пушистые, на небе, а временами, к очередному гей-параду, их разгоняют ионами очередной группы «Serebro».

Денис крутанул вентиль и потянул на себя. За дверью показался третий коридор – он представлял собой оружейный склад, служивший, кажется, целой израильской военной части.

– Я не понимаю… Хотя… Нет, подожди – кажется, понял… – с каждым словом Панин голос как-то глох и жух, будто цветок, только сейчас заметивший осень на своих лепестках. – Осознанный сон… Что ж, лучше поздно, чем никогда.

– Ты о чем вообще?

– Да это я не тебе, – Паня за эти несколько секунд успел как будто бы осунуться; глаза его выражали вековую усталость. Но вместе с тем в них вдруг проявилась какая-то чуть ироничная и понимающая доброта, найдя которую в красных от недосыпа глазах какого-нибудь охранника или парковщика, еще минуту-полторы коришь мир за социальную несправедливость.

– Паня, Шарвин – это наш предок. А его предки пользовались смартфонами.

– Да неужели?.. Правда? – Паня даже не старался изображать благоговейный ужас перед тайным знанием.

– Все это уже было, Паня!.. Причем много-много раз. Не веришь?

Стены здесь были сетчатыми, с крючками и кронштейнами, на которых в три ряда висела амуниция самого разного калибра, от охотничьих ножей до палестинских фейерверков: калаши, покоцанные, кажется, еще на заводе, глянцево-черные карабины, крючковатые UZI, похожие на стим-панк дрели и какие-то совсем уж инопланетные бластеры с кучей наворотов.

– Верю, Дэн, верю – в этом вся и проблема… – вздохнул Паня.

– Ничего, теперь, значит, и знать будешь. Что такое химера, знаешь?

– Что-то типа бзика, только в мозгах всей Земли…

– Ну, когда в Перестройку ты отвечаешь «единый» контролеру в троллейбусе, чтобы потом ты так же отвечал и в бюллетене на выборах – как бы возделывание почвы. Пань, тебе приходит на ум что-то подобное из нашего времени?

– Ммм…

– Нет, эти тоже давно были… Ладно, не буду томить – сегодня это слово «обнуление». Мемы, телевизионная мантра, мода на нулевые, плавно смещающая моду на девяностые…

– Хочешь сказать, все это – удобрение для росточков определенного сорта внутри наших черепных горшочков? Ясно, про все это НЛП я уже…

– Нет, Пань, ты не понял – только в шестидесятые, обдолбавшись окончательно, люди называли себя детьми цветов. По правде же мы – цветы детей, которые безропотно стоят что под струями керосина, что под струями мочи. А когда над нашими бутонами вознесен секатор, мы можем только колыхнуться под случайным порывом ветра. И ты даже не представляешь, сколько раз его заносили над нами… Ацтеки насчитывают не менее пяти. Слышал про их календарь?

– Только про майя и конец света в декабре двенадцатого…

– Они одним и тем же пользовались, а взяли его у ольмеков, у которых он появился еще три с половиной тысячи лет назад. Хотя никто из них особо не скрывал, что календарь им подогнали свыше – уже тогда в году у них было триста шестьдесят пять дней.

– Да, только какая разница, если он оказался липой?

– Паня, если нас всех тогда, в декабре, не смыло волной и не стряхнуло в раскаленные недра земли, это еще не значит, что ацтеки ошиблись. Чтобы увидеть конец, надо знать, откуда он идет – особенно сейчас, когда пострелушками и фаерболами вопросы решаются только в лохбабстерах, разводящих лохов на бабки. А вот тебе намекающая статистика: в две тысячи тринадцатом году потребление цифрового медиа-корма резко увеличилось – на сорок процентов. Что-то произошло тогда – что-то, что сдвинуло парадигму…

– Инстаграм, минимализм, хип-хоп?..

– Я тоже искал в этом направлении, но все это – продукты растянутого на долгие годы брожения, трупные пятна на заживо гниющем теле. А конкретно тот день, двадцать третье декабря, не отметился ничем примечательным: ни землетрясений, ни цунами, ни Хиросим, ни Чернобылей. Или… пока не отметился? Все-таки конец такой многосерийной франшизы не может созреть, набухнуть и наступить за один день… И тут меня осенило – а может, дата эта знаменует только начало конца или…

– Его рождение?.. – подсказал Паня.

– Ацтеки, – продолжал Денис, но Паня по его интонации понял, что попал в десятку, – делили все время существования Земли на циклы или «Солнца». Первое, Матлактли Атль, что значит «Десятая Вода», озарило Землю двадцать три тысячи лет назад. Под ним жили великаны, в Ветхом завете их еще зовут исполинами. Через четыре тысячи лет оно потухло от «большой» воды, и выжила только одна пара, уплывшая на ков… то есть на старом дереве. Следующим было Эхекоатль (не спрашивай, как я все запомнил, ассоциации тебе могут не понравиться) – оно просветило еще столько же, а потом пришел, точнее, приполз Змей-Ветер, и все стали обезьянами – кроме опять-таки одной пары, которая осталась стоять на скале (это, конечно, метафора). И дальше, дальше: Третье Солнце – пять тысяч лет, причина смерти – огонь, Четвертое – на несколько десятков лет подольше, причина смерти – голод и моря крови, и наконец Пятое, Тонатиу, взошло за четыре тысячи лет до Христа – оно-то и догорело в двенадцатом году, а протянуло оно так долго из-за принесенных богу солнца жертв. Ацтеки наивно полагали, что абонентскую плату вносили они своими детскими шалостями, но они просто не застали наш двадцатый век…

– Так, стоп. Жертвоприношения? Двадцатый век? Ты о чем вообще? Мы же не античные язычники…

Денис только звучно рассмеялся, а потом пугающе резко помрачнел, уставившись на Паню.

– Ты это сейчас серьезно? Пань, ну я же уже объяснял: если содрали старые ярлыки и на их место повесили новые, это не значит, что обозначаемое изменилось вместе с ними. Весь мир – это один большой жертвенный алтарь, а каждый из нас – это и жрец, и жертва в зависимости от ситуации – точнее не жрец даже, а просто ритуальный кинжал в руках богов… Ты никогда не задумывался, почему, если Бог нас так любит, он сделал нас такими жестокими?

– А может, не он, а может, мы сами? – несколько раздраженно спросил Паня.

– А если и не Бог, тогда как он может терпеть всю ту первобытную безбрежную жестокость, которой буквально сочится весь наш волосатый клыкастый мир? Пока мы здесь с тобой мило беседуем, вот прямо в эту секунду, какому-то пленному солдату на ближнем Востоке отрезают яйца, где-то во дворах отморозки в парках и «нью бэлэнсах» забивают ногами одноклассника-задохлика, а кто-то из них снимает это на камеру, где-то детвора под радостные визги вспарывает живот дворовому коту. В нас буквально вшита эта жесткость с рождения. Агрессивная музыка, рэп-баттлы, срачи в комментах, любой вид спорта, который совершенно открыто называют борьбой. Да, сейчас это не гладиаторские бои, а UFC, но суть-то осталась прежней – мы буквально запитываемся от жестокости, упиваемся ей как горячим хмельным вином. А помнишь того мальчика в школе? Он еще ушел после класса третьего…

Внутри у Пани похолодело.

– Помнишь, как все над ним смеялись, шпыняли его? Помнишь, как тарелку с кашей на голову одели? Это ведь ты был, да?

– Нет, я… я, правда, не помню…

– Не оправдывайся, не надо – он ведь буквально источал этот аромат, от которого кулаки чесались. Его кургузая жилеточка, его тоненькая шейка, сальные волосенки и деревенский говорок. Все в нем кричало: «Пни меня! Пни меня! Распни!». А эти бедные хомячки у тебя дома…

– Пожалуйста, хватит… – на Паниных запястьях белели следы от ногтей.

– Только подумай, как Бог еще не сошел с ума от всего мирового зла, если ты не можешь вынести даже своего? Я долго думал об этом и наконец понял. Бог – он ведь нас сделал по своему образу и подобию – ergo ему совсем не омерзительно смотреть на весь этот ужас – он ведь такой же. Даже больше – ему нравится на это смотреть, потому что именно как жертвенных агнцев он нас и сотворил. Звери причиняют друг другу боль, но они неспособны на зло. Потому что зло обретает жизнь лишь в осознанном намерении его совершить. На которое способны лишь мы. Но ты не подумай, что наше сознание – это и есть зло. Оно – лишь кинжал, у которого, как мы знаем от Лермонтова, может быть несколько применений. Можно сделать кинжал элементом декора, повесить его на крючок, но большинство же использует его по прямому назначению. Человек – венец божественного творения, потому что его жертва самая ценная – она возложена добровольно. Ну… не совсем, конечно, добровольно: одни нейромедиаторы велят нам наплодить новых жертв, другие – умертвить старых. Они заставляют нас думать, будто нам лично это нравится – секс и насилие, секс и насилие – но на самом деле нравится это тому кинжалу, который боги некогда всадили в обезьяну, сделав ее человеком. Как показал опыт Адама и Евы, грех не представляет особой ценности без запрета на него. Первородный грех был неизбежен – Бог своим зароком и дал Адаму тягу к нему. Плод с древа Познания и был первой жертвой Богу – осознанной жертвой, осознанным грехом. Достоевский писал: не созиждется храм мира и согласия на слезинке хоть одного ребенка. Увы, это слишком оптимистичный прогноз. Этот храм уже давно построен – именно ради них он и затевался, на них он стоит и будет стоять, пока алтарь в нем омывается морем этих слезинок ежедневно, ежечасно, ежесекундно.

 

– Но христ…

– Христианство отличается от язычества лишь тем, что язычники приносят в жертву других, а христиане – себя. Таков путь Христа. Как и любое другое течение гуманной человечной мысли, христианство учит нас этим кинжалом истязать самих себя, укрощать грешные наши тела вплоть до полного смирения со своей жертвенной участью и отказа от самого себя. Но Христос, скорее, просто отразил нашу фундаментальную тягу к самобичеванию. Люди добровольно убивают себя и под предлогом нужды подвергают страданиям, большим и маленьким, – рефлекторно раздражаясь, травя себя всякой дрянью, горбатясь за новые кроссовки и сгорая в свинячьей похоти. Ты хоть представляешь, сколько гипотетических людей убивает какой-нибудь офисный тюлень после очередного захода на Porn Hub?

Паня молчал и только еще ниже опустил голову, потупив взгляд.

– Весь наш прогресс – фортнайты, соцсети, порнуха, виртуальная реальность, реальная виртуальность – это просто новые формы отжима человека. Но всему есть предел, а франшиза «человек» это уже порядком доеная корова…

– Но когда все это закончится?.. – спросил Паня, и его голос напоминал шелест последнего вороха листьев в осеннем парке.

– А ты еще не понял? Все заканчивается каждый день и каждую секунду – нас всех, своих детей, пожирает Хронос. Вот, у меня на лице уже есть его укусы, – Денис показал на ложбинку между своими черными густыми бровями, где наметились две вертикальные морщины.

– Ну, а когда всем и сразу?..

– Когда начнется Великая Жатва.

– А когда…

– Когда Уроборос себя съест.

– А можно попонятнее?

–Видишь ли, всю жизнь человек в массе своей лишь ходит по кругу своих потребностей, всякий раз возвращаясь к его началу – точке высшего удовольствия. Так сказать, обретает свой утерянный рай. Он старательно делает вид, что это не так, прикрываясь познанием, искусством, но это все об этом же и потому же. Однако, если раньше орально-анальный вояж занимал много времени, требовал немалых усилий и о нем можно было написать «Мертвые души», то сейчас весь его совершает большой палец, нажимая на нужные блюда в соответствующем приложении. Жизнь неотвратимо упрощается. Это и есть главная претензия каждых новых отцов к каждым новым детям. Они, отцы, льют слезы по тем красивым, но уже заросшим виражам их жизненного маршрута, которые сменила дорожка напрямик. Вот и весь этот многовековой конфликт. Но о нем теперь не напишешь «Отцов и детей», потому что уже и те, и другие слишком близко к центру круга, чтобы об этом можно было написать роман. В культуре прошлого нет ничего сакрального, никакой «утерянной Истины». Это просто устаревшая, более длинная схема проезда к сатисфакции. А высота твоего культурного уровня показывает только то, как хорошо ты умеешь продираться через поросшие паутиной, заглохшие тропинки, делая при этом вид, будто это приятно и удобно. Культура – это просто то, что растет вдоль закольцованного пути простого человечьего счастья, так что обвинять в «оскотинивании народа» тех, у кого над голодным желудком есть еще пара умелых голосовых связок, бессмысленно. Но это я тебе уже сегодня объяснял. Важно то, что о сегодняшней реальности можно рисовать уже разве что несколькими красками и штрихами, петь на трех нотах и говорить тремя словами. Именно от этого обстоятельства призван отвлечь педофемонегритянский вопрос и прочие мероприятия на деньги налогоплательщиков.

Человек столько раньше мог испытать, столько пережить, что он до самого конца мог не просечь, к чему все эти «столько» сводятся. Но именно они были главной пищей Богов. Мы же живем во времена, когда, как выразился один коктебельский поэт, «мелькают расстояния» и только очень пьяный жизнью человек продолжает ими любоваться.

Когда кольцо окончательно замкнется пятачком виртуального меню, это будет значить, что священную корову пора забивать. И не дай Бог нам с тобой дожить до этого момента…

Когда Паня, наконец, словно бы вывалился на кафельный пол из бочки с холодной тухлой водой и склизкими стенками, куда его, казалось, все глубже погружали мысли о мировой жестокости, отрезанных солдатских яйцах и рэп-баттлах, он заметил, что под крючками с амуницией кое-где стоят большие булыжники с какими-то округло-вытянутыми рисунками, высеченными в них. Это были люди верхом на динозаврах, человек, копошащийся в разъятой голове другого – приглядевшись, Паня увидел у него в руках что-то вроде пинцета, – четыре каких-то неправильных фигуры, две из которых – верхняя и нижняя – бесспорно были Америкой, – и немного эротики.

– Что это? – небрежно спросил Паня. Лицо его, будто истерзанное осколками былых иллюзий, изображало теперь какую-то отчаянную и злобную усмешку.

– Камни Ики. Гонял за ними аж в Перу. Пересадка мозга, затонувшие континенты… Некоторым из них по десять тысяч лет.

– А, знаю-знаю: «неуместные» артефакты типа всяких хрустальных черепов, железной колонны в Дели или плиты со скандинавскими рунами в Америке почти за двести лет до Колумба. Ученые все это уже либо опровергли, либо обосновали. Черепа – фейк, на колонне оксидная пленка, защищающая от коррозии, а плита – ну добрались викинги раньше до Америки, и что с того?

– Паня, ученые ничего не опровергают – они просто создают видимость, оплетают каждый такой случай паутиной своего кабинетного рационализма, чтобы получилась очередная высушенная бескрылая куколка, которая бы вплеталась в общую историческую программу, заключающуюся в базарной сутолоке за земли и за царских дочерей. Ведь история, если брать ее как серьезную научную дисциплину, – это сплошная пошлость, страдания и скука, растянутые на многие тысячи лет. Инцесты, измены, перевороты; кто-то кого-то отравил, у кого-то отжал территории, закабалил крестьян, освободил крестьян… Иван Третий, Иван Первый, Рюриковичи, Романовы…Читаешь эту дрянь в учебниках по истории и думаешь: либо это калька с какого-то бразильского сериала, либо – светошумовая ширма, нужная для того, чтобы человек не услышал ледяную тишину космоса – потому что даже секунды этой тишины хватит, чтобы навсегда прекратились все войны на земле.

– Но зачем… зачем из истории сделали мумию?

– Расслабься, никто из нее ничего не делал – просто лишь с такого ракурса она интересна и понятна широкому читателю, нюхателю и слушателю – такому же пошлому и узколобому завоевателю дамских сердец, подземных паркингов и мягких кресел на последних этажах. Какие ценности, такой и взгляд – на прошлое в том числе. Вот увидишь, пройдет время, и из истории с немецким нацизмом полностью выветрится весь ее мистический шарм: то, как гитлеровцы искали Шамбалу в Гималаях, эксперименты с магией, руны, арийская эзотерика… Останется только очередной Чингисхан, не поделивший что-то со Сталиным и евреями и захвативший зачем-то всю Европу… Так, но что-то я отвлекся… О чем мы до этого говорили?

– Камни. – подсказал Паня.

– А, точно, камни Ики… В общем, если ты думаешь, что под предыдущими Солнцами сидели дикари в хибарах из говна и палок, ты ошибаешься. Все это уже было… – почти с горечью вздохнул Денис. – И даже то, что будет, уже было…

– Но почему все прошлые светила убивали с такими зрелищными фаталити, а последнее так по-тихому сторчалось где-то… где-то…

– Ну, смелее, – с каким-то ехидством подбадривал его Денис.

– Где-то за фабричной дымом… – сказал Паня, словно бы выдохнув его часть из своих легких.

– Ну наконец-то! – воскликнул Денис. – Пойми: смена Солнца не всегда сопровождается затмением, после которого небеса от земли домкратами и гесиодами всякими отдирают – новый мир требует нового Апокалипсиса, так что лампочку теперь скручивают внутри наших черепных коробок, а уж солнце мы потом сами скручиваем подручными средствами. Солнце скрылось за фабричным туманом – точнее, мы сами его скрыли, чтобы ничто не могло больше отвлечь от того, чего не хватает. Это и есть затмение. Это и есть рождение нового Солнца.

Пане вспомнился эпизод из его прошлого. Вернее, не эпизод даже, а его чувственный отчет, а если еще точнее – безотчетная тоска, схватившая бедного Паню-восьмиклассника в свои металлически холодные и душные лапы. Он уже тогда писал музыку и стихи, пробовал себя в рассказах и уже тогда, как ему казалось, бороздя вечность, прислушивался к веяниям эпохи, за которые он принимал шуршание резиновой прослойки, нежно повторяющей все изгибы народного скипетра страсти и обещающей его владельцу безопасное удовольствие. Эту прослойку еще иногда называют культурой.

Тогда бы, конечно, он так не сказал, но нутром он чувствовал – сейчас, в начале десятых годов, она ищет новую клиентуру. Рок умер, а пердяще-стрекочущие пляски новых африканцев, чьи голоса променял бы на ведро крылышек разве что только голосовой помощник Урсулы, еще не вылупились из страусиных яиц саундклауда.

Приходя из школы, Паня, мучимый какими-то смутными любовными переживаниями, какие случались с ним из-за девочек, раньше остальных познавших родительские кошельки, заползал на мамин диван и медленно увязал в его теплых объятиях. Голова становилась невыносимо легкой, мир за мягкими пределами начинал казаться убийственно недружелюбным, холодным и каким-то слишком резвым, и Паня, уткнувшись в ложбинку между подушкой и подлокотником, словно бы прячась там не столько от мира, сколько от собственных мыслей на его счет, засыпал.

Открывал глаза он уже глубокой ночью, часа в два-в три. Чаще всего мама сидела в стоящем рядом кресле и смотрела телевизор – ночью шли какие-то большие, старые и уютные фильмы, чьи застекленные смыслы и образы навевали память о далеких временах, в которые Паня, конечно же, не жил. Но фантазии казались настолько убедительными, что ему казалось, будто он действительно все это вспоминает. Уже до самого утра Паня либо смотрел старые концерты на ютубе, либо тихонько поигрывал на отключенной электрогитаре, хотя часто эти два занятия он совмещал.

Паня очень любил это время – он словно бы гулял между этажами, которые только и умеют, что кричать в мусоропровод, обзывая друг друга то тринадцатым, то шестьдесят девятым. Однако и здесь, на притихшей в преддверии утра лестничной клетке, Пане было грустно: он жалел целый мир, в это время, в середине десятых, казалось, уныло похрустывающий несмешными блогерами и смешными альбомами от старичков, как целлофановый пакет – под утыканной бычками лавкой на каком-нибудь всеми забытом полустанке. Но грусть эта была глубока и прекрасна, как Байкал, на берегах которого Паня никогда не был.

Последнее воспоминание из этой удивительной, потусторонней жизни совпадает с последним учебным днем восьмого класса: Паня сидит на контрольной по литературе, подводит черно-белых писателей к их срокам жизни и буквально скрипит зубами от ненависти к своим одноклассникам, чьи гормонально оправданные улыбки на не менее гормонально изувеченных лицах вызывали у него воздушно-ноющие спазмы, отдаленно похожие на те, которые бывают перед поносом – только были они чуть выше, где-то в горле.

А потом – то ли Паня покрылся черствой коркой, которую ее носители гордо именуют взрослостью, то ли клиентура все-таки нашлась, а пакет с полустанка унесло ветром от промчавшегося мимо скорого – мир здорово крутанулся, и в девятый класс Паня пришел уже совсем другим человеком.

– Но мгла рассеется еще нескоро – говорил Денис, – и мы, конечно, новое Солнце не застанем. Однако будет все то же, что происходило уже множество раз: когда Юле перестанут быть нужны те, кто ее закручивают, мы не сможем стать ей, но сможем к ней подключиться, ползая по проводам со скоростью мысли. Потому что наше сознание, переживания, чувства создаются внутри тела так же, как ток – в теле электрического угря – это полностью биологический продукт. Без мяса оно – лишь мертвый сигнал, эхо, реликтовое излучение. Но оболочка не будет сидеть и ждать, пока мы настреляемся и надрочимся в виртуальном пространстве. Тот орган, который не тренируется, отмирает. Вычислительный элемент в наших головах не становится просто старым относительно новых моделей, как видеокарты и процессоры, которые давно не освежали, – он устаревает относительно самого себя. Люди еще две тысячи лет назад были намного смышленее, сильнее и здоровее нас, хотя нам с нашей смывающейся втулкой и ядерной бомбой кажется, что это не так, что мы осведомленнее этих дикарей с прялками, а значит, и умнее. Близорукие, ущербные, слабые, вечно болеющие, но умеющие готовить пиццу в микроволновке. Ты посмотри на нынешних детей, Пань, на каких-нибудь первоклашек, поквадратноголовно очкастых. Их родители разучились, как поет Киркоров, смотреть в даль и считать до ста, приковав свой взгляд к прямоугольной стекляшке в руке, а сами они делать этого уже не могут. Вся наша реальность – это программа, которая запускается и работает в зависимости от железа, то есть вычислительных органов и ПО, то есть психики. Это понятно даже потому, что, когда кто-то из непосвященных случайно разворачивает программу на полный экран, страдает именно последняя: начинаются вылеты, краши, лаги и прочие гештальты, против которых иным помогает только принудительное выключение… Так вот, в одно прекрасное, пьющее кофе и чистящее за нас зубы утро мы не потянем эту программу даже в том урезанном лайт-варианте, в котором она работала раньше, в котором в ней работал человек.

 

– Да, я и сам это уже давно заметил и смутно, но понимал, куда все оно ведет. Деградация, стеклянные ванночки, как в «Матрице», и все такое… Сегодня за пределами сети не растет уже почти ничего, а то, что растет, запержено копотью мемов, как жалкие кустики – у широкой автомагистрали. Всякие там концерты, вечера поэзии, премьеры стали просто сходкой подписчиков. Художник, писатель, музыкант, режиссер – это теперь паблик в ВК, а их творения – это посты, зажатые с двух сторон рекламой педикюра и делирий клаба. Но можно же что-то сделать, чтобы не обнулиться вместе со всеми?

– Когда новое Солнце только назревает, – говорил Денис, – только одним глазком выглядывает из-за горизонта, с нами общаются те, кто пережил его смену.

– Кто они?..

– Они приносят нам учения, духовные практики, – продолжал Денис после нескольких секунд внимательного молчания, – но слишком много из стада они не уводят – Солнцу нужны жертвы. Известно про них даже меньше, чем написано в священных книгах – те сплошь переписаны под нужды нынешних акционеров. Знаю только, что затмения они пережидали в горах, после чего расселялись все ниже и ниже по мере того, как напасть отступала. А иначе почему у армян, живущих под Араратом, куда причалил Ной, были уже университеты, пока мы, дольние, еще по веткам прыгали? Почему все известные мировой литературе сюжеты, сильнейшая медицина, духовные практики зародились на Тибете? Почему, наконец, Моисей поднялся за скрижалями на гору, а греки поклонялись Олимпу как жилищу богов? Я скажу очень простую, но почему-то мало кем мыслимую вещь: Боги, которым мы поклоняемся, – наши создатели в самом прямом смысле – они наши праотцы, наши предки…

– Хорошо, но что делать-то? – Паня сказал это с каким-то взрослым пренебрежительным нетерпением, которое он против воли перенял у тех, кто задавал ему этот же вопрос в ответ на его пространно-горние базары.

– Ты еще спроси, кто виноват… – усмехнулся Денис. – Ничего не делать. Тебе, наверно, кажется, что за этими метаморфозами стоят какие-то люди в пиджаках и черных очках, которые собираются каждый год в Богемской Роще; что отшелушивание целых цивилизаций происходит по чьей-то злой воле. На деле же это полностью обезличенный, стихийный процесс, как приливы и отливы, как опадение листвы осенью. А серьезные люди с портфельчиками вроде нас, совещающиеся за стеклянными стенами о разделе полушарий твоего мозга, – лишь ее посланники. Как жухлые листики или прохладное дуновение августовским вечером. Паня, выйди на улицу и посмотри вокруг – мир стареет: гарь и копоть – его отдышка, а стекло и асфальт – его артрит.

Они подошли к концу коридора. На поперечной стене в величавом одиночестве висела «Сайга», черная и глянцевитая, как нефть, для отжима которой ее и придумали.

– Президент сейчас в центре, на Лубянке – ФСБшников поздравляет, – говорил Денис, снимая карабин с крючков. – Только ты этим ничего не изменишь – он лишь нахлынувшая с волной вода, которая заполняет ямку на песчаном берегу; ну вычерпни ты воду – со следующей волной принесет новую.

В оцепеневшем Пане за одно мгновение промчался целый табун чувств и мыслей.

Сначала он не понимал и даже возмущался: зачем вообще Денис заговорил вдруг про президента, а сейчас протягивает ему громоздкую холодную железяку, как обращаться с которой, он понятия не имеет. Однако это недоумение смылось смущенным осознанием того, что именно за этим он сюда и шел, но только сейчас, с помощью Дениса, это понял. Как во сне, когда какой-то невнятный нарастающий звук вдруг становится будильником, а своды величественных, давно забытых храмов – потолком в спальне. И тут Паню охватило чувство такой безграничной свободы и окрыляющей вседозволенности, такого отчаянного авантюризма, который ощущаешь разве что летней ночью, выйдя из дома в пижаме и в тапках, или во сне, в котором ты, еще не успев проснуться, замечаешь подвох, что следующий вдох дался ему с большим трудом. Паня взял «Сайгу», немного согнулся под ее весом, но тут же упер приклад в плечо, поправил хватку, скользя ладонями по корпусу, и выпрямился.

Помещение лофта напоминает заброшенные заводские цеха, где в лохбабстерах плохие парни держат в заложниках твой мозг. Кирпичные стены с грубыми швами, пегий бетонный пол, железная винтовая лестница и маленький столик на одной ножке посередине. Вокруг все мельтешатся, мигает и ползает по стенам свет, выпучиваются объективы камер. Подошла миловидная девушка и прицепила на воротник микрофон-петличку. Потом ему. В руках он мусолит телефон, на задней крышке – его фамилия. И это не самовлюбленность – просто мерчендайз. Он будет в него подглядывать, когда потребуется дословно воспроизвести грязные следы, оставленные в информационном пространстве – когда надо будет пояснять за свои слова.

До начала съемки он спрашивал только о самом насущном: чай/кофе, удобно ли сидится. Конечно, дальше вопросы будут того же качества, но он, видимо, просто не хочет раньше времени раскрывать собеседника.

Здесь не будет долгих представлений – вся необходимая информация вынесена в название видео и описание. Еще будет плашка внизу экрана после нарезки лучших моментов с краткой характеристикой гостя и потом – ее исковерканный вариант под интервьюером. Для не особо популярных делают еще перечень заслуг на фоне стоп-кадра с гостем. В этом интервью так, скорее всего, и будет.

Вот все отстроено, и звучит команда «мотор». Все, кто в кадре, выходят на сцену, точнее, оказываются на ней со всем вытекающим лицедейством, хотя внешне ничего не поменялось. Без монтажных склеек это выглядит очень смешно.

– Пантелеймон Вымпелов, – говорит он с фирменным драматизмом, как будто речь идет о каких-то очень крупных суммах. – Давай начнем по порядку. Как ты сюда добрался?

– А, да на метро – мне не очень далеко.

– У тебя нет машины?

– У меня нет прав.

– Как такое произошло?

– Ну… я просто не очень хочу быть частью того белого шума, который я затыкаю наушниками каждый раз, когда иду вдоль дорог.

Он смотрит в камеру, переглядываясь со зрителями с ошеломленной улыбкой. Сегодня, судя по всему, это повторится еще не раз.

– Ладно, давай начнем по еще более порядочному порядку. В школе… кстати, напомни, когда ты ее закончил?

– Пять… пять с половиной лет назад.

– У тебя много было друзей?

– Нет, не очень.

– А врагов?

– Не было совсем.

– Как так?

– Просто я держался в стороне и не давал поводов ни для восторгов, ни для ненависти, хотя чаще всего в школьном зверинце все это может вызвать один и тот же поступок. Мне было как-то… брезгливо что ли.

– Объясни.

– Ну, люди вокруг были, как бы это сказать… обляпаны эпохой и их социальным классом. И даже не видели насколько сильно и насколько одинаково…

Эти слова наверняка выскочат закавыченной цитатой на белой полупрозрачной плашке с характерным «пшш».

– Насколько я знаю, институт ты бросил еще на первом курсе.

– Ну, между первым и вторым.

– Твои сверстники сейчас заканчивают вузы. Куда они пойдут дальше, это уже другая история, но лично ты не чувствуешь нехватки в бумажках?

– Да нет, за туалеткой я регулярно хожу.

Он беззвучно засмеялся, после чего с шелестом втянул воздух.

Рейтинг@Mail.ru