– Музыка! – с задором открывает он новый раздел интервью. – По итогам уходящего года твой дебютный – акустический, – поднимает палец, смотря в камеру, – альбом стал самым продаваемым в России. И это без баттлов, клипов, диссов и инстаграмов, – выдерживает долгую паузу. – Как?
– Понимаете… я бы долго мог затирать вам про всяких Кшиштофов Пендерецких и Карлхайнцев Штогхаузенов, которыми я вдохновлялся, и наверняка эти труднопроизносимые имена добавили бы моей музыке изыска и утонченности в глазах зрителей, но все это не будет правильным ответом на ваш вопрос. Правильным же ответом будет то, что я оказался певчей птичкой, которая прошла естественный отбор, потому что у других оказались не достаточно длинные крылья или недостаточно звонкие голоса. Но их здесь не показывают. Они сидят по комнатам в окраинных районах. И творят для себя и для друзей. Это и есть естественный отбор. Нужно понимать, что на каждый такой «правильный» ключик от сердец миллионов типа меня есть тысячи таких, у которых неправильная всего одна загогулина в бородке, но дверь уже не поддастся. Нет умения, но есть харизма. Есть харизма, но нет умения. Я всегда смотрел на звезду на пиксельном небосклоне как на венец эволюции. И очень, понимаете, тоскливо думать о тех жирафах, которые не вытянули шею достаточно высоко.
– Хорошо, тогда так: чем ты объясняешь успех твоей музыки, которая, скажем так, всегда считалась музыкой «не-для-всех»? Люди устали от пошлости?
– Извините, это такое забавное слово – «пошлость». Что вы под ним имеете в виду? Надеюсь, не голые сиськи.
Он глумливо фыркнул, будто его ниспровергают до объяснения очень простых вещей.
– Ну, я всегда понимал под ним что-то настолько расхожее и затертое до приторного душка, что самому это трогать как-то противно.
– Что ж, в таком случае, я тоже пошлость, а вы – ее штатный обозреватель.
– Пошлость… ну, это всегда какая-то смешная самонадеянность, нелепые попытки плебса что-то из себя изобразить. Я тоже литературой занимался. Тримальхион пошл, двойники Базарова пошлы, Туркины пошляки… Хорошо, а что тогда, по-твоему, пошлость? – сраженный чем-то в лице собеседника, он нагнулся к коленям, положил подбородок на ладони и прищурился.
– На самом деле все намного проще. Пошлость – это все то, что гложет слух и нюх боящегося собственных пуков эстета.
После нескольких секунд тишины он залился каким-то кудахтающим смехом. Цитатная рамочка обеспечена.
– Ух… ну, хорошо, с пошлостью, вроде, разобрались – теперь к вопросу: как думаешь, чем все-таки цепляет твоя музыка?
– Цепляет? Извините, но я никогда не понимал этого слова. Мы что, рыбки в пруду, чтобы нас цеплять на крючок? Или мы цыплята? Все музыкальные гуру, эти доморощенные ютуб-коучеры, учат, что слушателя надо удивить, увлечь, зацепить. Броский имидж, эпатаж, въедающиеся мелодии, хуки – все это навязчиво жужжит и цепляется, пытаясь тебе понравиться. А россыпь рецензентствующих опарышей надрессирована восхищаться этой пенетрацией и советовать ее остальным. И то, что у тебя потом мозг прошит насквозь и кишит ментальными тараканами – это такой же побочный эффект от чьего-то «ничего личного», как закопченные легкие оттого, что кто-то своим джипом заперживает воздух в каждодневной погоне за мечтой. И, естественно, с этого крючка больше не хочется слезать – пустота начинает болеть и мерзнуть. И все из-за безразличия. Это вот действительно самое страшное зло, а не всякие его попсовые суррогаты. Ни один злобный пассионарий типа Гитлера никогда не убьет столько, сколько оно. Он убил… ну, около двадцати миллионов человек. Но сколько каждый год забирают жизней все сорта рака из-за грязного воздуха, отравленной воды, пластиковой курятины из KFC, постоянного шума и нервного напряжения, снимаемого никотином, порнухой, играми и прочими доилками? Табачная индустрия – это самая крупная экономическая манипуляция в человеческой истории. И не только если понимать слово «манипуляция» как кальку с английского, означающую наполнение бассейна деньгами. Это искусственно созданный спрос на смерть. В мировых масштабах. Мне иногда кажется, что города придумали только для того, чтобы было кому продавать сигареты, – и еще цитата в рамочке. – А сколько загибается за мягкими стенами или истекает кровью в теплых ваннах из-за информационного компостирования, из-за крючка в мозгу? Тебе могут очень долго и красочно про него рассказывать. Альбом посвящен таким-то проблемам, фильм-высказывание, такие-то вопросы автор задает. «Куда мы уходим, когда засыпаем?», «Есть ли жизнь на Марсе?», «Мечтают ли андроиды об электроовцах?». Но все это просто профанация, жалко, как бы сказал Лукашенко, перетрахивающая духовный и прочий опыт, который начинается только тогда, когда из ушей вытаскиваются бананы. Все это имеет отношение только к наживке, которая становится с каждым разом все жирнее, чтобы ты ее заглотил. Крючок же всегда остается прежний – это чей-то очередной бизнес-оффер. Понимаете, мы можем делать вид, будто наш разговор – это не такой же крючок, будто мы в нем к чему-то придем, обсуждая мой тернистый путь, заработок или всякие модные проблемы: запреты, распреты, меньшинства, большинства. Но ведь мы ходим кругами, а разговор об этой заслоняющей космический покой суете может длиться вечно. И ведется он даже не для зрителей. Их и вовсе нет – остались только просмотры, обезличенные серые глазки, которые надо насадить на крючок, чтобы обменять на валюту. И когда вы разъезжаете по отдаленным уголкам России и снимаете репортажи, проливая свет на правду, пытаясь докопаться до сути, на метафизическом уровне вы выполняете вполне себе чичиковскую миссию. А сейчас прошу меня извинить – я должен отнести маме котлеты.
Уже за кадром подбегает миловидная девушка и, как обезьяна в тайских джунглях, натасканная на туристов, легким и точным движением срывает с воротника петличку.
Из-за спины доносится его запальчивый голос:
– Экспресс-блиц! Оказавшись перед Путиным, что ты ему скажешь?
Тишина, во время которой он успел пожалеть о своем вопросе.
– Пиф-паф!
Когда они с мамой приехали домой, было что-то около трех часов ночи. Паня разделся и лег в кровать, с особенной сладостью отдаваясь уже долго томившей его сонной тяжести. В комнату, встав на пороге, вошла мама. Она была пьяна и ложиться спать не собиралась, а потому завела свою пьяную шарманку: Пане давно пора переехать к ба-а-бушке (это слово мама протягивала с особенным весельем, практически пропевала), в то время, как сама она переедет к одному из своих иностранных благодетелей в Германию, а лучше – в Англию.
Обычно, когда такое начиналось, Паня без лишних слов выпихивал маму из комнаты и закрывал дверь, кляня первую за ее пьянство, а последнюю – за то, что она стеклянная и без замка. Но в этот раз он вслух подосадовал на то, что здесь нет папы, который преуспел в этом деле настолько, что однажды оно закончилось маминой сломанной рукой и разбитой дверью. И тогда мама рассказала все про Паниного отца.
Он был мерзавец, преступник, развратник и шизофреник. Подростком он совершил с друзьями налет на офис, после чего, чтобы не загреметь в тюрьму, катался по психушкам. Благо, с его наследственностью было за что зацепиться. Друзьям же дали сроки.
По молодости он как-то изнасиловал девушку. Но сделал это не так, как плащеносные обитатели заблеванных подворотен, берущие свое ножом у горла. А так, что с определенного ракурса это могло выглядеть и как грубый секс. Он все-таки был на машине и при деньгах.
Работая таможенным брокером (Паня всегда с гордостью говорил об этом на уроках языка, робко перед тем интересуясь, как перевести это сложное слово) в фирме, где они с мамой и познакомились, он не просто брал взятки – он дурил руководство и клиентов, будучи, так сказать, оператором «сломанного телефона». Когда же «телефон» починили, папа со внесением в трудовую книжку полетел с работы. А когда он снова «нагнул» эту контору по бумагам с липовыми печатями, его подвесили на дыбы, избили и сломали бедро. «У всех есть свои профессиональные травмы, Паня».
Аккурат после Паниного рождения папа пошел налево и до развода возвращался уже только по делам формальным и скандальным. После же он забрал Паню у мамы, буквально выкрав его из детского садика. В судах, на пару со своей матерью, папа очернял бывшую жену всеми правдами и неправдами (в основном, вторым), и перед Фемидой с повязкой на глазах, чуть приспущенной денежной дланью, она предстала алкоголичкой, которой противопоказанно иметь детей.
К маме Паня вернулся – вернее, перешел ей – чуть перед первым классом, когда папа с бабушкой поняли, что «маленькое орудие большой мести», помимо того, что пинать от ворот к воротам на поле с подкупленными арбитрами, нужно еще и в школу водить.
Кое-что Паня замечал и сам, когда виделся с папой по выходным и на каникулах, – во время свиданий, которые при первом же пропуске грозили стать установленными. Банки от «рэд булла» с прожженным дном, глаза, красные от бычьей ярости или травы, его выглядывающее из-за двери потное запыхавшееся лицо, когда он выгонял Паню на целый день из квартиры в Коктебеле, запираясь в ней с очередной «телкой», которая потом, уже при Пане, по этой самой квартире летала под тумаками; аскорбинки, не указанные в чеке из аптечного ларька, и уже купленные там темно-синие квадратики «Contex».
Но сейчас, лежа на кровати в том липком оцепенении, какое бывает только на самом краю сна, Паня чувствовал, как внутри него гаснет что-то такое, что до самого угасания было незаметным, но очень и очень важным. Оно было самым важным. Паня чувствовал, как в померкший простор заползает густая холодная тень, от которой ныло в груди, и он даже мог указать пальцем, где именно, если бы вместо себя мама вдруг решила пожалеть его. «Наверно, это и есть взросление» – подумал Паня перед тем, как навсегда повзрослеть.
– Кладите чехол на ленту. Выступаете? – спросил мужчина в форме с грубым деревенским лицом, на котором изобразилось некое подобие вежливости.
– Нет, я киллер, а в чехле винтовка, – ответил Паня. Но охранник, судя по его скользнувшей к кобуре руке и взгляду, в котором за мгновение промелькнул код чрезвычайной ситуации, шутки не понял. – Извините, я Пантелеймон Вымпелов… меня ждут в фойе… – промямлил Паня.
Охранник, прищурившись, с оскорбительным вниманием вгляделся в рентгеновское изображение акустического Fender'а, всегда напоминавшее Пане древнюю игру «Gravity Defied», после чего процедил:
– Проходите.
Паня не был уязвлен такой подозрительностью – все-таки здесь еще совсем недавно за такие шутки в демографии бывали промежутки. А может, и до сих пор бывают… Но додумать эту мысль Паня не успел – к нему подскочила какая-то женщина.
– Пантелеймон Артамонович, здравствуйте!
– Здравствуйте. Вы, наверно, Светлана?..
– Так точно, – иронично скосила глаза она, будто этикет силовиков был старой туристической уловкой. – Но вы можете звать меня Светой. Пойдемте, я ответу вас в гримерку и покажу, где сцена.
Ее темные волосы сверкали лаком в свете хрустальной люстры под лепным потолком и, нарочито небрежно разбросанные короткими витыми прядками, напоминали морские водоросли. Лицо, густо заштукатуренное косметикой, переливалось перламутром. На ней был костюм с синим, цвета морской глуби, жакетом и брюками на высокой талии в черно-белую полоску.
Лифта не было, поэтому из фойе, сияющего мрамором и гранитом, цокающего каблуками сотен людей и урчащего их речами, они взошли на широкую, устланную красным ковром лестницу с чуть щербатыми гипсовыми перилами.
Несколько пролетов шли молча, после чего Света, немного запинаясь, заговорила:
– Уверена, вас позвали не случайно… То есть, конечно, вас позвали не случайно!.. – нервно усмехнулась она. – Я хочу сказать, ваша музыка… я ваш большой поклонник…
Паня мелко кивал, вжав голову в плечи и чувствуя какое-то неприятное натяжение в шее; его лицо сморщилось в вымученной улыбке – он помнил себя в такие моменты и сейчас рефлекторно пытался переложить часть Светиной неловкости на себя, хотя за годы практики научился осекаться и усилием воли черстветь хотя бы внешне.
– Спасибо большое, очень польщен, что моя музыка… как бы это сказать… вызывает отклик даже наверху.
Светлана декоративно усмехнулась.
– Вот мы и пришли, – сказа она и открыла одну из дверей в самом начале коридора, куда они свернули, поднявшись по последнему лестничному маршу.
Света нажала на выключатель, и под потолком колокольчиками зазвенели пробуждающиеся лампы, мерцая и отбивая у темноты все больше пространства, пока их звон не ускорился до мерного жужжания. Посередине просторной комнаты стоял большой овальный стол, на котором была накрыта типичная корпоративная поляна для заказных гостей: бутылки с минералкой, пакеты сока, вазоны с фруктами, подносы с канапе и бутербродами и большая миска с салатом. Паня внутренне улыбнулся, увидев в ней «Цезарь» – обычно кладут оливье (что тоже неплохо) какой-нибудь витаминный с морковью и капустой, как в садике, или, не дай Бог, винегрет. Высокие кожаные кресла на колесиках откатили от стола и расставили вдоль стены слева от входа. Там же, только ближе к углу, была простая казенная дверь с перекошенной золотистой ручкой. «Хотя позолота эта, – подумал вполголоса Паня, – больше походит на ржавчину от прикосновений потных, сознающих свою лживость рук». «Скорее всего, – заключил он, – это зал для заседаний».
– Вы извините, сами понимаете – гостей у нас не часто принимают, особенно вашего уровня… – Света смущенно улыбнулась. – Но зато какой вид, – она указала на занимавшее всю противоположную стену окно, за которым виднелся весьма обширный актовый зал со светло-коричневыми, цвета взбаламученной в луже воды, кулисами, красными бархатистыми сидениями, сценой, устланной серым, будто волчья шерсть, ковролином и кафедрой с гербом Москвы на лицевой ее стороне.
– Да здесь прямо VIP-ложе, – восхитился Паня, расчехляя гитару и доставая из кармашков чехла гитарные принадлежности.
– Что ж, располагайтесь, а мне пора, – сказала Света, бегло взглянув в звякнувший телефон, – чтобы пройти в зал, один пролет вниз и дверь прям напротив лестницы; не перепутаете – она большая, с двумя створками, – Света уже было закрыла за собой дверь, но вдруг выглянула из-за нее и добавила тоном хозяина дешевого хостела, предупреждающего о клопах или тараканах, – со смущением перед гостем и тихой злобой к хитинистым нелегалам:
– Да-а, и-и… если вы вдруг услышите или увидите что-то… что-то… ну, в общем, странное, не пугайтесь… Вряд ли, конечно, что случится, но не могла не предупредить, сами понимаете – место такое… – Света вздохнула, – вот. Ну, хорошо вам выступить, до встречи.
– До свидания, большое спасибо за помощь. И Свет… поверьте, я справлюсь. В темной комнате же как-то вырос, – подмигнул Паня.
На это Света только улыбнулась, но как-то скорбно, опустив глаза в пол, а затем ушла.
Только дверь закрылась, Паня услышал голос.
– Значит, все-таки клоун и пидарасов… – разочарованно сказал он.
Паня принял бы его за свой, внутренний, если бы он не донесся из-за спины. Он обернулся и увидел Дениса, сидящего в одном из кожаных кресел у стены.
– Ну… – сказал он, согнувшись и уперев руки в колени, – пойдем, на крышу, проветримся.
Денис рывком встал с кресла, словно уже давно ждал здесь Паню и порядком измаялся, а затем уверенно, не оглядываясь, пошел к двери с перекошенной ручкой.
– Хорошо, меня хоть предупредили… – проворчал Паня и пошел следом.
Дверь вела на лестничную клетку, залитую пыльным светом зарешеченных ламп, с зелеными стенами в волдырях и трещинах и ступеньками из бетона со вкраплением камня. Подняться надо было всего на один марш, дальше была еще одна дверь – железная. Она оказалась открытой, и Паня с Денисом очутились на крыше, откуда виднелись очертания далеких домов, точно тени неведомых исполинов, мерцающие сквозь сумрачную мглу новогодними амулетами, толстые раздвоенные жилы, несущие в город белые тельца, а из города – красные, и зубцы Кремля, напоминавшие хребет какого-то древнего змея, притаившегося в лиловом тумане. Небо, казалось, норовило чем-то разразиться – дождем, снегом или градом – но было истощено до бесплодия. Оно, черное и укутанное, как цыганка, уводящая своих чумазых детей по пыльной дороге, бегло озираясь, несло куда-то вдаль клоки замаранных городским светом облаков.
– Здесь, говорят, самое высокое место во всем городе, крыша мира, – говорил Денис.
– Да? А «Москва-Сити» как же?
– Вид там, конечно, хороший и обзор широкий – но отсюда, говорят, глаз видел аж до Магадана – усмехнулся Денис.
– Однако…
Оба стояли с минуту молча, завороженные городским пейзажем, а затем Денис заговорил вполголоса, словно бы отрезвленный его безотрадностью.
– Тебе, наверно, кажется, что все это тебе только снится, что все вокруг – сплошной морок от плохого кино, под которое ты засыпал.
– Иногда я действительно так думаю, – отвечал Паня, потирая от холода плечи. – Но иногда мне кажется, что моя жизнь просто течет между плоским и неуютным настоящим и наоборот – слишком глубоким и навязчивым прошлым. Знаешь, как река, которая на порогах просачивается через мелководье, а потом, уже вдоль широких берегов, глубока и полноводна. В настоящем нет ничего, кроме болезненного отчета в том, что оно стало прошлым.
– Wish we could turn back time to the good old days, – пел нарочито фальшиво Денис. Впрочем, и не нарочито у него бы вышло не лучше. – Знаешь, есть один способ исключить первое. Вот, видишь, там, внизу…
Паня нагнулся над парапетом, пытаясь разглядеть среди мельтешащихся точек прохожих и медленно расхаживающих ДПСников куда показывает Денис.
– Вон, вон, видишь?..
И тут он ощутил непреодолимое притяжение простертого внизу тротуара, словно бы тот, увидев выглянувшего из засады Паню, молниеносно метнул в него холодный зазубренный крюк на цепи, который, вцепившись в Панино сердце и сдавив его, понесся обратно к хозяину. Но продлилось это буквально одно мгновение, потому что Денис, толкнувший Паню в спину, тут же ухватил его за плечи и удержал на месте.
– Что б тебя!.. Ты что творишь?.. – кряхтел Паня не в силах продохнуть.
– Да ладно, ладно, шучу я… – успокаивал его Денис и, помолчав, добавил: – Тогда второй вариант тоже отпадет.
Паня развернулся и молча пошел к двери в маленькой кирпичной постройке с диагонально скошенной задней стеной.
В «гримерке» Паня подошел к столу, намереваясь перекусить. Времени, как ему казалось, еще предостаточно – в зале по-прежнему тихо и гости, видимо, только сходятся. Но, прислушавшись, Паня нашел эту тишину несколько напряженной. Кроме того, ее прерывал чей-то усиленный микрофоном и дробящийся эхом голос. Паня подошел к стеклянной стене. Все уже расселись по местам и замерли – президент произносил поздравительную речь. Паня поморщился, бросил на стол миску с «Цезарем», так что та звякнула и чуть не перевернулась, и кинулся расчехлять гитару. Он мог бы успеть пройти за кулисы и слушать президента, смотреть на него оттуда, с этой исключительной, никому не доступной позиции. Это было бы все равно что увидеть Звезду Смерти с темной стороны, где нет той самой лунки, откуда стреляет поп-культурный лазер и вонзается в мозги миллионов. А сейчас ему придется ползти между рядами, корячась, задевая всех гитарой и бубня извинения.
Однако, расстегнув одну только верхушку чехла, Паня отдернул руки от молнии и отшатнулся – оттуда выглядывало черное дуло «Сайги». С холодным, опомнившимся взглядом он повернулся к Денису.
– Многие почему-то думают, – говорил он, – что после долгих лет «пламенной молитвы» или медитации в горах к ним прилетит волшебник в голубом вертолете и покажет какое-то кино, которое они еще не видели.
Паня проверил магазин.
– Или болтают о сверхцивилизациях, нас породивших, что напоминает дифирамбы повару и его титановой лопатке, когда ты спросил у официанта, из чего сделано блюдо в твоей тарелке.
Воздел карабин, перехватил поудобнее и снял с предохранителя.
– Единственное, к чему приходит любой маг, мудрец или святой после долгих пыхтений, – это к умению без колебаний и лишней мимики принять смерть. Потому что они как никто другой понимают, что смерть – это единственное реальное и самое интересное, что может произойти с нами, если за таковых мы считаем наши тела и личности, с ними спаянные.
Руки от напряжения сильно тряслись, а дуло вело в сторону. Поняв, что так наверняка промажет, Паня смел со стола еду и напитки, опер на него «Сайгу», выставив сошки, а сам встал на одно колено, прильнул к прицелу и прищурился.
– После смерти мы не становимся ничем, как пугают нас четырехглазые солдаты маркетинга, – мы становимся тем, чем были еще до того, как материя вспучилась в форму эмбриона, – то есть всем.
Как рекламный баннер за окном мчащейся в ночи машины, в Панином сознании мелькнула мысль, что все это до боли похоже на снайперскую миссию в «Колде» – только нет этой темноты с круглым вырезом, перекрестием и зумом, а есть только мушка в полукруглом ободе и размытая цель, которую нужно ей закрыть. От этого наложения игры на реальность Паню всегда охватывала какая-то крадущая дыхание эйфория, от которой, чувствуя себя героем игры, сильным, ловким и неуязвимым, он и впрямь иногда мог превзойти свои возможности.
– Но тут никаких «мы» уже и нет, потому что любые местоимения относятся только к песчинкам, но не к самому пляжу.
Хорошенько прицелившись, Паня еще пару секунд колебался, нажать ли ему на курок, задержав дыхание, как учили игры, или на выдохе – как наставлял ОБЖшник. Послушавшись хоть и подпитого, но все-таки реального вояку, а не кучку сутулых прихвостней Бобби Котика, знающих войну только с шведами из Dice за кошельки школьников, он выстрелил на выдохе. Цель, будто стая спугнутых птиц, разлетелась по сторонам сверкающими осколками. Всеобщее раскатистое оханье, не успев прокатиться по всему залу, разрезалось чередой ответных выстрелов. Стреляли в Панину VIP-ложу – разбитое стекло быстро выдало Паню. Рефлекторно прижав карабин к груди, он попятился к двери. Следы от пуль, мелко, но быстро шагая по потолку, подбирались к нему все ближе – стрелки взбирались на сцену, срезая мешающий угол. Паня уткнулся спиной в дверь, от страха издав сдавленный стон. Но именно этот испуг будто бы вывел его из оцепенения – быстро нашарив за спиной ручку и ухватившись за нее, он провернулся, как танцовщица – под рукой партнера, и выбежал в коридор. А в следующую секунду с лестницы в него влетел здоровяк в шлеме, бронежилете и с автоматом в руках. Паня понял, что застигнут врасплох. Это понимание, как всегда бывает в дурных снах, где на тебя мчится поезд, его парализовало, но выстрелов почему-то все не было. Схватившись за ручку противоположной двери, точнее даже поймав ее, внезапно ожившую, Паня, надавив всем телом, ввалился в другую комнату и захлопнул за собой дверь. Когда спустя миг коридор захлопал выстрелами, Паня для себя с ехидством отметил, что за артистом – даже со стволом в руках – террориста в нем увидели не сразу. Комната оказалась тесным кабинетом с цветочными горшками на подоконнике, рабочим столом посередине и стеллажами с разноцветными папками вдоль стен.
Не увидев никаких защелок под ручкой двери, Паня заметался глазами по кабинету, примеряясь, с чего начать постройку баррикады. У стола, приставленный к нему боком, стоял стул с черной тканевой обшивкой, но у Пани не было времени, чтобы прилаживать его к двери – в объятую паникой голову лезли только мысли о чем-то большом и тяжелом.
Положив «Сайгу» на стол и вышвырнув с полок первые попавшиеся папки, Паня развернул один из стеллажей и стал двигать его к двери. Когда оставалось лишь плотно его прислонить, кто-то снаружи со всей силы толкнул дверь, так что баррикада, принявшая удар, чуть не повалилась на Паню. От испуга, смешанного со внезапно нахлынувшей злостью, Паня, вложив в это движение всю оставшуюся силу, влетел плечом в стеллаж, так что тот, чуть ее не вышибав, впечатался в дверь. Через секунду по ней задолбили, но не прикладом, а, кажется, кулаками.
– В здании стрельба, срочно выходите! – кричали за ней.
Надежда, что все это только пригрезилось Пане, что если он упал, то не с небоскреба и не со скалы, а с кровати, затмила всяческие подозрения и заставила забыть об осторожности. Паня хотел было двигать шкаф, чтобы выйти навстречу этому заботливому человеку, но позади кто-то проворчал:
– Ишь хитрые какие…
Если раньше липкий холод содеянного не был столь мучительным, потому что Паня, как водяная мельница, переносил его порывы порциями, то сейчас он, секунду повисев в воздухе, обрушился каскадом на его голову. Он повернулся к Денису, сидевшему в кресле за рабочим столом. На руках, облокоченных на стол и широко расставленных, как на подставке, покоился карабин.
– Паня, а ты знаешь, что такое смерть? – по-отцовски сурово спросил Денис, как бы затевая разговор о тех последствиях, к которым неминуемо приведут Панины проказы.
Паня подошел и, не сказав и слова, взял из его рук «Сайгу». В дверь продолжали настойчиво стучать.
– Посмотри в окно.
– Окна, окна… – ворчал Паня, – сегодня случайно не день рождения Билла Гейтса? – и все же он, по-прежнему стоя перед Денисом, посмотрел в окно за его спиной.
За ним была комната, освещенная такой же, как в предыдущем помещении, лампой, с заслоненной стеллажом дверью, сваленными на полу папками скучных строгих цветов и стоящим посередине черным человеком с длинными растрепанными волосами и оружием в руках. Его силуэт был словно бы вырезом в пространстве, в котором зиял космос полупрозрачных уличных огней.
– Что ты видишь? – спросил Денис.
– Я вижу себя.
– Нет – взгляни за окно.
– Ничего, – только я и комната – даже тебя нет.
– А как… вернее, когда ты сможешь увидеть улицу за окном? – спросил Денис.
– Не знаю… наверно, когда свет погаснет.
– Но когда погаснет свет, сможешь ли ты вообще что-нибудь видеть?
– Ну… только если он есть там, за окном.
Денис встал с кресла, обошел стол и встал рядом с Паней, обняв его за плечо и словно бы вместе с ним любуясь видами ночной Москвы.
– Чтобы увидеть темноту за окном, чтобы увидеть смерть, нужно приглушишь свет, это так. Проблема лишь в том, что мы что-то видим и вообще существуем только пока есть этот засвет, пока стекло – это зеркало, в котором ты отражаешься. Куда бы ты ни пошел, на кого бы ни посмотрел, везде ты увидишь лишь свое собственное отражение – ты увидишь, как ты смотришь. Потому что вся реальность, включая тебя самого – это просто королевство кривых зеркал, по которому блуждает свет и, искажаясь, становится чем-то другим. Через несколько минут спецназовцы пришьют тебя в соседнем переулке, и это печально. Но это не значит, что свет померкнет во всем королевстве – он просто перестанет отражаться в одном из бесконечности зеркал. Свет пронизывает нас, как стеклянный шарик, но наше «я» делает этот шарик зеркальной ловушкой. Так всю жизнь секунду за секундой мы ощущаем свое собственное присутствие, и не можем хоть на мгновение выйти из себя, стать кем-то или чем-то другим – свет, отражаясь от зеркальных стенок ума, неотрывно смотрит сам на себя. Именно поэтому просветленные и умирающие видят ослепительный свет – угасающее сознание перестает отсвечивать – оно стекленеет… И я не знаю, правда не знаю, зачем и кому нужен этот стеклянный балаганчик. Я только знаю, что в нем есть свет, бесконечно к нему привязанный…
– Дэн.
– Что?
– Смерти больше нет, – сказал Паня и выстрелил в окно.
Разлетелись скучные папки, исчез стеллаж, рассыпался кабинет, но черный человек почему-то по-прежнему стоял перед Паней и смотрел на него через прицел «Сайги». Только выглядел он теперь намного меньше, словно бы Паня смотрел на него в бинокль, поднесенный к глазам обратной стороной. И черным был не он, а все вокруг – его же тускло освещали уличные фонари. По мере того, как Паня все острее вглядывался в стрелка, тот, словно оптическая иллюзия или картинка для расслабления зрения, из абсолютной плоскости и бессмысленности обретал перспективу и значение, которые, разматываясь все больше, подобно платку в пиджачном кармашке фокусника, как бы дурачили наблюдателя – разница была лишь в том, что раскрывали они смешной обман всего того, что было до этого, причем каждый новый вывод будто бы высмеивал предыдущий за его близорукость. Сначала Паня стоял в оцепенении, не смея даже двинуть взглядом, готовый увидеть красную струйку, ползущую по его зеленому свитеру. Но вскоре стало ясно, что ему нечего бояться, ведь перед Паниными глазами лишь его собственное отражение. Однако в конце концов ясность стала настолько полной, что Паня понял – точнее, просто констатировал, принял очередное разоблачение – это он там, снаружи – стоит посреди Лубянки и палит по окнам здания ФСБ.
На повороте в Фуркасовский переулок со служебной парковки на Паню двинулись двое ГИБДДшников, как-то совсем не по службе вооруженных. Спрятавшиеся за дулами автоматов, в нем они уже видели только цель. Паня, обежавший две стороны здания, остановился и, еле дыша, взвел карабин. Когда с их стороны загремели выстрелы, он, напуганный, объятый безумством загнанного зверя, принялся палить во все стороны. В морозном воздухе Паню заволокло густым облаком из дыма и пара; сквозь него смутно мерцали светоотражающие полоски на рукавах и голенях ГИБДДшников, пульсируя в такт бесконтрольным выстрелам. Паня опустошил весь магазин и, не дожидаясь ответной стрельбы (которая, впрочем, давно стихла) свернул в переулок, оставив на тротуаре сочащуюся дымом издохшую «Сайгу».
По левую руку тянулось длинное бежевое здание со сдвоенными колоннами, похожими на слипшиеся, зауженные кверху свечи. Между ними промелькнули вывески «Седьмой», «Континент», «24 часа». Центральная часть дома значительно выступала вперед, а поддерживающие ее одиночные колонны были уже куда толще. Кроме того, в отличие от предыдущих, плотно прилегающих к фасаду, эти отстояли от входа метра на два. Паня забежал за среднюю и притаился, почувствовав, что долго он так, открытый со всех сторон, не протянет. И не зря – в ту же секунду в колонну что-то со свистом вонзилось, выбив из нее облачко белой пыли. Стрелял снайпер. Паня медленно, выкрадывая у страха каждый миллиметр, выглянул из-за колонны. Начало переулка уже закупорили ограждениями, углы домов то краснели, то синели от мигалок, а из-за них показывались черные угловатые очертания силовиков. Вдруг оттуда ударила вспышка такого яркого света, что Паня, тут же спрятавшись обратно, первые мгновения был уверен, что новая пуля попала в цель и пора умирать. Но тьма понемногу рассеялась, и он увидел, что колонна разрезает этот свет на два густых, почти осязаемых потока, в которых, как в лунном коридоре у отцовского гаража, вились серебряные пылинки. Теперь он больше не мог видеть своих карателей. Послышался еще один выстрел. Пуля пролетела мимо колонны по касательной, там, откуда секунду назад высунулся Паня, и разбила витрину за его спиной. У него задрожали ноги, в животе и в груди завязывался и трепетал какой-то истерический спазм, словно кто-то аккуратно водил перышком по ребрам, только изнутри. Голова с топорщащимися от пота волосами, казалась холодной и липкой, как старая резина на чердаке. Паня, стиснув локтями торс и плотно сведя ноги, казалось, отчаянно хотел сузиться, затеряться, укрыться за колонной, как в холодную ночь ребенок сквозь сон растягивает мысками слишком короткое одеяло. И в то же время он был готов зарыдать и броситься к дядям в бронежилетах и шлемах в ноги, прося пощады и обливая их сапоги слезами. Пусть они его накажут резиновыми палками или поставят в угол лет эдак на пятнадцать – лишь бы не убивали. Но, кажется, ничего другого они не хотели или не могли уже сделать с Паней. Кто-то легонько положил руку ему на плечо.