– Не так ты бьешь, – наставительно говорил Насков, поправляя инструментом кончик кия. – Не так бьешь, сын мой. Надо было играть легонько от красного – вот так. Тогда бы они у тебя и остались в уголочке. А ты жаришь изо всей силы, только разбросал шары. Сила, сын мой, и хорохоренье при игре в карамболь не требуются… Вот, сам видишь, конечно, а могла бы быть серия. Dixi.[45]
Он говорил быстро и оживленно, но изредка как-то странно спотыкался в слогах.
– Ну, уж это мое дело, – сердито ответил промахнувшийся Штааль, отходя от биллиарда и садясь к столику.
– Твое, разумеется, – согласился Насков. – Но зачем же, сын мой, ты сердишься, аки тигра лютая?
«Совсем это не остроумно, “аки тигра лютая”, – подумал Штааль, почти с ненавистью рассматривая лысую голову, помятое лицо без ресниц и бровей, неряшливый костюм своего партнера. – И ведет себя скоморохом, и говорит, как скоморох. Вечно острит, вечно лжет».
Насков вынул мелок из кармана, намелил кий и нескладно опрокинулся туловищем на биллиард. Руки у него всегда немного дрожали. Но по покачиванию прицела, по особой легкости удара, по тому, как Насков, в неудобной позе, держал между указательным и большим пальцами передний конец кия, сразу виден был мастер. Все три шара сошлись в углу. Насков спустил правую ногу с борта, опять намелил кий кубиком и легонько повел шары по борту. «Четыре, пять, шесть, – считал мысленно Штааль. – Теперь до десяти дойдет! Опять я проиграл…»
Он как бы равнодушно отвернулся и взялся обеими руками за кий, поставленный толстым концом на некрашеный дощатый пол. В длинной узкой комнате дневной свет слабо сопротивлялся свету ламп в стеклянных шарах, спускавшихся с потолка к биллиардам. У окна на узеньком кожаном диване, прижавшись тесно друг к другу, скромно сидели два зрителя, стараясь не касаться плечами висевших около них на стене чужих кафтанов и шинелей. В грязноватых зеркалах отражались лампы, стойки с киями по стенам, озабоченные раскрасневшиеся лица и белые рукава игроков. Все три биллиарда были заняты. Отовсюду, вперемежку с неровными голосами и смехом, слышался сухой стук шаров, более громкий при первом ударе и слабый, иного тона, при втором. В биллиардной в одни и те же часы неизменно собирались одни и те же люди. Эта длинная, темноватая по углам зала, на чужой взгляд неприветливая и неуютная, для них была родным домом, и всякое явление мира они расценивали главным образом по тому, как к нему здесь отнесутся. По истечении двух-трех лет, по вечным законам биллиардных, одна группа завсегдатаев внезапно куда-то исчезала, уступая место другой такой же. Только редкие люди были связаны с биллиардной раз навсегда: до ее закрытия или до своей смерти. К таким одиночкам относился Насков, давно уволенный со службы дипломат и опустившийся человек. Штааль принадлежал к предшествовавшему поколению завсегдатаев. Теперь, в этой зале, кроме Наскова, он не знал, даже в лицо, почти никого. Ему было грустно.
«Неужели не дойдет больше до меня очередь?.. За десять перевалило. Этот может, однако, не выйти, – думал Штааль, невольно поводя плечом, как бы помогая своим движением шару Наскова уклониться от цели. – Нет, сделал и этот…»
Насков столкнулся задом с игроком соседнего стола и остановился, рассеянным мутным взором глядя на игру соседа. Затем опять наклонился над биллиардом.
– Два всего осталось. Плакали, сын мой, твои денежки, – сказал Насков, опять нагибаясь над биллиардом. – Так… И этак… Напоследок три борта… Пребезмерно мне сие любезно.
Он положил в карман протянутый Штаалем золотой.
«Теперь заговорит о своем фамильном происхождении или глупые анекдоты начнет рассказывать… И конец каждого анекдота повторит два раза», – подумал Штааль.
– Больше не желаешь играть? На дискрецию? – спросил Насков.
– Не желаю.
– Не сердись, светик. Мне всего дороже соблюдение твоего здоровья… Позволь, ради Бога, мне пойти вымыть руки.
Он надел кафтан и энергичной, подрагивающей походкой направился в уборную, нескладно размахивая руками и странно сгибая колени, точно он все время шагал через препятствия. Штааль смотрел ему вслед и не без удовольствия думал, что Насков болел дурной болезнью: он сам всем об этом рассказывал со смехом, как о случившейся с ним когда-то забавной истории, которой, по-видимому, он не придавал никакого значения. «А нос у тебя и очень может провалиться», – думал Штааль, сожалея, что неудобно напомнить об этом Наскову.
– Время мое, Кирилл, – сказал он лакею, убиравшему шары. – Принеси-ка мне бутылку портеру, – добавил он неожиданно для самого себя: ему не хотелось ни пить, ни оставаться в накуренной биллиардной.
– Слушаю-с.
На третьем биллиарде играли в пять шаров игроки-завсегдатаи, звезды нового поколения. На их партию смотрело человек десять. Спиной к Штаалю, с любопытством следя за игрою, стоял сгорбленный старик. Штааль бегло скользнул взглядом по его спине и желто-седому затылку.
«В Париже биллиарды больше наших, – подумал он почему-то. – И кии там кривые, шары толкают толстым концом…»
– А, ты портеру потребовал, тигра лютая, – весело сказал вернувшийся Насков. – Увлекательная мысль.
Он вытер руки о панталоны, налил полный бокал и выпил залпом.
– Будь здоров!..
«Из этого стакана не пить», – отметил в уме Штааль.
– Послушай, как влачатся твои дела с божественной Шевалье? – спросил развязно Насков, очевидно желавший развеселить проигравшего приятеля. – Мне говорил Бальмен…
– Никак.
– Рифма: чудак! Есть еще рифма, но об оной умолчу (он приложил палец к губе и сделал испуганное лицо, затем быстро засмеялся).
– Ты думаешь, так легко сойтись с госпожой Шевалье?
– А ты думаешь, так трудно? У тебя есть сто рублей?
«Нет», – хотел было ответить Штааль и утвердительно кивнул головой.
– Тогда завтра, часов в пять, поезжай к ней с посещеньем.
– Да я не знаком!
– Сие не требуется, сын мой. Ты приказываешь доложить. Божественная тебя принимает. «Madame, je suis très malheureux…)[46] – (Насков хорошо владел французским языком и считал необходимым грассировать; однако грассированье у него, как у всех нарочно картавящих людей, совершенно не походило на французское). «Сударыня, мне до смерти хочется попасть на ваш бенефис, но, увы, все билеты расписаны за два месяца. Вы одни можете ввергнуть меня в блаженство…» Тут ты бросаешь на стол сто рублей.
– Не видала она моих ста рублей.
– Видала, натурально. Но она бережлива, как всякая француженка, и жадна, как всякая актерка. Ста рублей за билет, стоящий три, рядовой дурак не даст. Кроме того, ты красивый мальчик. Я вижу отсель ее благосклонную улыбку.
– А дальше что? – спросил заинтересованный Штааль.
– Дальше ты можешь, например, сказать, что ты видел в Париже в ее роли знаменитую Нунчиати. Разумеется, ты ее и во сне не видал, но это не имеет никакого значения. «Ах, вы бывали в Париже?.. Простите, мосье, я не разобрала вашу фамилию». Ты называешь. Она ничего не понимает в русских фамилиях: ей все одно – что Шереметев (у него неожиданно вышло: Шемеретев), что Штааль…
– Или что Насков.
– Pardon, я Бархатной книги…
– А я шелковой, – сказал Штааль и сам покраснел от того, что так глупо сострил. – К тому же у нас нет под рукою Бархатной книги.
– Позволь. Я тебе докажу. Мой пращур…
– Не трудись.
– Впрочем, не в этом дело. Повторяю, божественная ничего не понимает. Ты горячо восклицаешь, что Нунчиати и Давиа не достойны быть у ней служанками. Она мило и конфузливо улыбается: «Мосье, вы преувеличиваете…» – «Сударыня, я клянусь…» Клянись всем, что придет в голову, это тоже не имеет значения. Если хочешь, моей жизнью, не препятствую. Цени любезность, потому что по правде Давиа много лучше твоей Шевалье. Кому и знать, как не мне: не скрою, дело прошлое, прелестная Давиа дарила меня своей милостью…
– Об этом я что-то не слыхал.
– Cher ami,[47] ты тогда бегал под столом. Я потратил на нее более ста тысяч.
– И того не слыхал. Я думал, ты и десяти тысяч не имел сроду.
– Ты думал? Так ты не думай. Ежели ты будешь думать, то что будут делать Аристотель, Платон, Фукидид? Кстати, ты знаешь, как звали жену Фукидида? Фукибаба… Понимаешь: жена Фуки-дида Фуки-баба.
Он залился мелким смехом.
– Старо! Еще в училище слышал.
– Старый друг лучше новых двух. И даже лучше новых трех… Passons…[48] Я продолжаю. Божественная улыбается еще милее и безмолвственно взирает на тебя с вожделением. На твоей очаровательной фигуре, к счастью, ничего не написано: может быть, у тебя, опричь наличного капиталу, сто тысяч душ. Ты просишь дозволения бывать в доме. «Ах, я буду очень рада…» Dixi.
– Скорее всего, меня просто не примут: «Барыня велели узнать, что вам угодно?»
– Tiens,[49] об этом я не сделал рефлексии… Впрочем, это не беда. Ты становишься нахален: «Скажи, что имею важнейшее персональное дело». Девять шансов из ста… я хочу сказать, девять шансов из десяти: тебя примут.
– Ну а ежели у меня нет сейчас свободных ста рублей? – краснея, сказал Штааль.
– Ах вот что, – разочарованно протянул Насков. – Тогда другое дело. К сожалению моему, я беру назад все ценное и мудрое, что было мною сказано. Тогда проклинай свою столь плачевную судьбу. Человек, не имеющий ста рублей, не достоин звания человека. Dixi.
– Предположим, я мог бы взять взаймы.
– Не будем предполагать, сын мой. Достать взаймы сто рублей в этой развратной себялюбивой столице! Не льстись несбыточным сном… Разве что жалованья подождешь? Поголодай, правда: нет беды в том, чтоб поголодать для любимой женщины. C’est une noble attitude[50] (слово «attitude» тоже у него не вышло). Кстати, прости, я выпил весь твой портер. Не заказываю для тебя другой бутылки: ты, натурально, обиделся бы, и ты был бы прав… Теперь видишь, как это просто? Вперед всегда слушай дяденьку… Ты еще остаешься? Тогда прощай, я бегу. Еще надо быть во дворце. Я обещал одному человеку (он назвал громкую фамилию). Скоро придешь сюда опять?
– Едва ли… Впрочем, может, завтра приду.
– Приходи, отыграешься. Ты сделал успехи, сын мой, я тебе говорю. Прощай, расцеловываю тебя, однако лишь мысленно.
Он застегнул плащ на одну пуговицу и своей бодрой лошадиной походкой вышел из биллиардной.
«Куда же мне пойти? Скука какая! – подумал тоскливо Штааль. Наклонившись к столику – так, чтобы никто не видел, – он заглянул в кошелек. – Три, шесть, семь рублей… Потом опять буду в ресторации обедать в долг… Господи, когда же придет конец этой нищете!»
Дела его не улучшались от того, что он постоянно размышлял и говорил о преимуществах богатых людей перед бедными. Зорич умер и ничего ему не оставил. Штааль, стыдясь, ловил себя на том, что вспоминал о своем воспитателе не иначе как со злобой.
Он встал, сердито протянул руку поверх головы скромного посетителя, который робко искоса на него смотрел с дивана, и снял с гвоздя шинель. Освободившийся биллиард уже снова был занят; лакей с обреченным видом нес назад только что убранные шары. Штааль повернулся, надевая шинель, и опять ему у третьего биллиарда попался на глаза тот же желто-седой затылок.
«Что денег я тогда извел в Париже! – подумал он. – Ведь и Семен Гаврилович немало прислал, и Безбородко дал на ту дурацкую командировку. Обоих более нет в живых. Прошла и моя молодость, – верно, и я скоро околею… Питт тоже тогда предлагал денег, я сблагородничал, отказался. Теперь пригодились бы… Глупый я был мальчишка!»
Он вздохнул и направился к двери. Проход мимо третьего биллиарда был занят игравшим с борта чиновником. Штааль остановился, пренебрежительно глядя на новую знаменитость. Удар вышел очень искусный.
– Ну и молодец! – воскликнул восторженно один из зрителей. – Такого шара сам Яков не сделает.
– Bien joué,[51] – пробормотал кто-то у стены.
Штааль оглянулся – и вздрогнул.
«Да нет, быть не может!.. Ужели Пьер Ламор?..»
Старик показывал лакею на стакан, стоявший перед ним на столике.
– Полтинничек с вас, барин. Полтинник, – особенно внятно и вразумительно говорил лакей.
– Vous ferez porter ca sur ma note. Je suis au numéro douze.[52]
Лакей улыбался глупой улыбкой непонимающего человека.
«Разумеется, Ламор… Господи!..»
Штааль быстро подошел к старику.
– Вы меня не узнаете? – по-французски спросил он дрогнувшим голосом.
Старик смотрел на него удивленно. Вдруг улыбка пробежала в его глазах.
– Quel heureux hasard![53] – сказал он, протягивая приветливо руку.
– Вы? В Петербурге? Какими судьбами?
– Да, я здесь живу, у Демута.
– В Петербурге?
Ламор рассмеялся:
– Как видите… В самом деле, какая странная встреча! Так вы военный? Как же вы поживаете?
– Да ничего…
Они смотрели друг на друга, не зная, что сказать.
– Вы мало изменились…
– Будто? А вас я едва узнал… Ведь лет шесть прошло? Вы тогда были совсем мальчиком. Очень это много в вашем возрасте, шесть лет… Вот не думал встретить здесь старого приятеля. Я зашел из столовой сюда в биллиардную, не хотелось подниматься в свою комнату. Да вы что ж, спешите? Посидите со мною…
– С удовольствием.
– Ну и прекрасно, я рад! Хотите, сядем в том углу, там никого нет… И вина велите подать.
– Принеси бутылку бордо, Кирилл, вон туда, – приказал Штааль лакею, стоявшему около них с недоверчивым видом.
– В три рубли или в четыре прикажете?
– В три.
Они сели за стол в темном углу комнаты.
– Я когда-то очень любил биллиард, – сказал Ламор.
«Предложить ему сыграть партию? Нет, неловко такому старику», – подумал Штааль.
– А мосье Борегар?.. Ведь его казнили? – вдруг вскрикнул он.
Проходивший мимо гость на них оглянулся. Ламор пожал плечами.
– Comme tout le monde, mon jeune ami, comme tout le monde,[54] – сказал он.
За кулисами Каменного театра было полутемно, холодно и неуютно. Кое-где уже горели лампы. В огромных пустых пространствах позади сцены бродило несколько посетителей репетиций. Штааль, впервые попавший за кулисы, осторожно ступал по доскам пола, боясь провалиться в люк или ущемить ногу в пересекавших пол узких щелях. Он растерянно смотрел на канаты, уходившие куда-то вверх, на огромные зубчатые колеса, на торчавшие повсюду деревянные рамы. Все здесь было непонятно и таинственно, но нисколько не поэтично: Штааль иначе себе представлял кулисы. Пахло пылью и крысами.
За стеной кто-то пел одну и ту же музыкальную фразу. Штааль прислушался: «Ни принцесса, ни дюшесса, ни княгиня, ни графиня», – пел хриплый баритон и вдруг – без всякой злобы в выражении – разразился отчаянной бранью. Из боковых помещений постоянно пробегали по направлению к сцене необычайно торопившиеся, часто полуодетые, люди с крайне озабоченными лицами. Другие неслись вверх и вниз по узким боковым лестницам. Штааль понимал, что где-то по сторонам идет напряженная подготовительная работа. Вдруг около того места, где он стоял, огромная рама со скрипом пришла в движение и поплыла по щели прямо на него. Штааль растерянно отступил. Декорация прижала его к лесенке. Он поднялся по ступенькам и попал на сцену. Там зажигали фонари. Кто-то вколачивал молотком гвозди. Темный пустой зрительный зал теперь казался маленьким по сравнению с огромными пространствами позади сцены. Это особенно удивило Штааля. Прежде ему представлялось, что зрительный зал и составляет почти весь театр.
«Да что же никого из них нет?» – с досадой подумал Штааль. Компания, к которой он принадлежал в последнее время, должна была собраться за кулисами в четыре часа. Ему там и назначили свидание, указав, как пройти. Но еще никого не было. Он все боялся, что его спросят, зачем он здесь. «Или они где-нибудь собрались в другом месте?» Морщась от резких ударов молотка, Штааль направился назад.
– Ваше благородие, к нам пожаловали? – окликнул его кто-то. Штааль быстро оглянулся и не без труда, больше по голосу, узнал знакомого старичка-актера.
– А, здравствуйте, – радостно сказал Штааль. – Вы что ж это так нарядились?
– Наша роль: Бахус, древний бог Бахус, – сказал робко актер.
– У вас что нынче играется?
– «Радость душеньки», лирическая комедия, последуемая балетом, в одном действии, сочинение господина Богдановича, – скороговоркой ответил актер. – Изволите по поддуге видеть, – добавил он, показывая рукой на странное раскрашенное полотно, висевшее на раме. – Волшебные чертоги Амуровы-с.
Штааль взглянул на декорацию: вблизи она совершенно не походила на чертоги.
– А это что? – спросил он, показывая на сложное сооружение у потолка.
– Это Нептунова машина, – пояснил актер.
Штааль сделал вид, будто понял.
– Наверху машинное отделение. Если угодно, покажу-с?..
– Нет, не стоит, – устало сказал Штааль. – Да, так что же… – Он запнулся, не зная, о чем спросить актера, и боясь, как бы тот его не покинул. – Говорят, прекрасная комедия?
– Весьма прекрасная, – тотчас согласился актер.
– Ну а так у вас все идет, как следует?
– Ничего-с… Все как следует-с… Говорят, Яков Емельянович опять у нас будут играть. Не изволили слыхать?
– Кто это Яков Емельянович?
– Шушерин, как же, Яков Емельянович Шушерин, – удивленно пояснил актер. – Они из Москвы, слышно, к нам переводятся.
– Да?.. Скажите, французы тут же играют?
– Как же-с, здесь все: и они, и мы.
– А госпожа Шевалье?
– Как же-с, оне каждый день здесь бывают… Попозже только, часам к пяти. Их уборная по коридору первая…
– Ах, вот что… Да вообще где у вас тут комнаты артисток?.. И артистов.
– Везде-с. Общих теперича две-с. Одна мужская – нынче в ней хор зефиров. А женская наверху, там сейчас нимфы одеваются.
– Да… Вы хотели показать мне машинное отделение. Это должно быть интересно.
– Слушаю-с.
В эту минуту на сцене послышались голоса, и у лесенки показалось несколько театральных завсегдатаев. Среди них Штааль увидел Наскова, де Бальмена, Иванчука.
– А, Бахус, – воскликнул Насков. – Бахус Моцартус… Mes enfants,[55] представляю вам бога Бахуса.
Напились неосторожно.
Пьяным мыслить невозможно,
Что же делать? Как же быть? —
запел он хриплым голосом.
– Фальшь, фальшь, – воскликнул, затыкая уши, Иванчук и как-то особенно бойко перескочил через низко висевшую веревку, хотя через нее можно было просто перешагнуть.
– Никак нет, верно поют-с, – сказал, улыбаясь. Бахус.
Иванчук очень холодно поздоровался с Штаалем.
– Вчера не были, сударь, – сказал актер. – Новостей нет ли-с? Верно, все штафеты читать изволите, и те что по телеграфам?
– Новостей? – переспросил польщенный Иванчук. – Какие же новости? Скоро воевать будем.
– С турками-с?
– С турками-с, – передразнил Иванчук. – Уж не с гишпанцами ли? С Англией, а не с турками-с. Сдается мне, Бонапарт начинает нами вертеть!
– Дерзновенного духа человек, – вздохнул актер.
– Ну, насчет войны еще гадания розны, – пренебрежительно сказал Штааль, не глядя на Иванчука.
– В самом деле, вряд ли мы заключим аллианс с Бонапартом, – вставил де Бальмен.
– А почему бы и нет?
– С республиканским правительством? Это при суждениях государя императора?
Я люблю вино не ложно,
Трезвым быть мне невозможно.
Что же делать? Как же быть? —
пел Насков, бывший сильно навеселе.
– Я, впрочем, не утверждаю положительно, – сказал, спохватившись, Иванчук и заговорил вполголоса с де Бальменом об артистках театра, сообщая о них самые интимные сведения.
– Откуда ты знаешь? Откуда ты знаешь? – все больше краснея, беспрестанно спрашивал де Бальмен. Иванчук только пожимал плечами. Штааль усиленно зевал. Ему очень хотелось послушать.
– Да быть не может!
– Верно тебе говорю.
Де Бальмен вдруг толкнул его в бок, показывая глазами в сторону. К ним неторопливо подходил седой как лунь красивый старик с очень умным и привлекательным лицом, в коричневом суконном кафтане, с шитым шелковым жилетом, манжетами и брыжами. Голова у него слегка тряслась. Это был знаменитый актер Дмитревский.
– Здравствуй, здравствуй, дуся моя, – ласково говорил он каждому. – Что, инспектора не видал? Где инспектор?
– Они у краскотеров, Иван Афанасьевич, – сказал почтительно Бахус. – А Алексей Семеныч в своей уборной.
– Пьян? – деловито спросил Дмитревский.
– Не иначе как, Иван Афанасьевич.
Дмитревский вздохнул.
– Жаль, талант какой, – сказал он. – Так я к нему пройду. Скажи инспектору, чтоб засел, дуся моя, – добавил он, исчезая за декорациями.
– Экой маркиз! – сказал с жаром де Бальмен, очень довольный тем, что увидел вблизи Дмитревского.
– Помаркизистее настоящих маркизов, – подтвердил Штааль.
– Кто это пьян? Яковлев? – спросил Бахуса Иванчук.
– Они-с.
– Как ты умный человек, Бахус, – сказал с таинственным видом Насков, – то разреши мне сию задачу: ежели б в реке разом тонули турок и иудей, то которого нужно спасать первым?
Он засмеялся, окинув всех веселым взглядом, и затянул:
У меня гортань устала.
Лучше, братцы, отдохнуть.
Отдохнуть, да пососнуть,
Так, так душенька сказала…
– Да вот он, ваш инспектор, – сказал Иванчук. Бахус подтянулся и быстро исчез. По лестнице из машинного отделения спускался, похлопывая себя хлыстиком, осанистый мужчина, с жирным, осевшим складками, лицом. Он поздоровался с главными гостями так, как здороваются на сцене актеры, встречаясь с давно пропавшими без вести друзьями: склонял голову набок, на расстоянии, не выпуская хлыстика, хватал руки знакомых повыше локтей и при этом говорил изумленно радостным тоном: «Ба, кого я вижу!» или: «Сколько лет, сколько зим!» Это он говорил даже тем гостям, которых видел накануне. Впрочем, с людьми малозначительными, как Штааль, инспектор труппы поздоровался гораздо сдержанней, а Наскова даже вовсе не узнал. Особенно любезно он встретил Иванчука.
«Экая противная фигура, – подумал Штааль. – Так и хочется в морду дать… И никто, кроме актеров, не говорит “ба”!»
Иванчук фамильярно охватил за талию инспектора и отвел его к сцене.
– Вы, батюшка, как, Настенькой довольны? – спросил он вполголоса.
– Степановой? – переспросил инспектор. – Старательная девица. Она нынче в хоре нимф.
– Да, я знаю. Правда, отличнейший талант?
– Ничего, ничего.
– Только ход ей давайте… А зефиры к ней не пристают?
– Попробовали бы приставать! С зефирами разговор короткий. Будьте совершенно спокойны.
– Ну спасибо, – сказал Иванчук, горячо пожимая ему руку. – Граф Петр Алексеевич очень доволен вашей труппой.
– Стараюсь, как могу. Просто жалость, что у нас на русские спектакли так смотрят… Ей-Богу, играем не хуже французов.
– Она где сейчас, Настенька? В большой фигурантской? Так я туда пройду?
– Другим не разрешил бы, а вам… Только к нимфам, пожалуйста, не заходите. Не от меня учинено запрещенье. Велите служительнице вызвать.
Иванчук кивнул головой, поднялся, немного волнуясь, по лестнице к фигурантской и приказал вызвать Анастасию Степанову. Через минуту в дверях общей уборной появилась с испуганным видом Настенька в костюме нимфы. За ней показались сквозь полуоткрытую дверь две женские головы и скрылись. Послышался смех.
– Ах, это вы? – сказала Настенька, улыбаясь и прислушиваясь к тому, что говорилось в уборной.
– Ты, а не вы, – поправил Иванчук, восторженно на нее глядя. – Я привез тебе конфет.
– Ну, зачем вы это? Благодарствуйте…
Иванчук вынул из кармана маленькую плоскую коробочку.
– Нарочно взял маленькую, незачем, чтоб болтали. Самые лучшие конфеты, по полтора рубли фунт.
Иванчук знал, что так говорить не следует, но не мог удержаться: с Настенькой ему хотелось разговаривать иначе, чем со всеми.
– Благодарствуйте, зачем вы, право, тратитесь? Это лишнее.
– Без благодарения: для тебя нет лишнего, Настенька.
Она засмеялась.
– Ты и не знаешь, какой я тебе готовлю сюрприз. Нет, нет, не скажу. А вот только что я говорил с инспектором. Он так полагает, что у тебя немалый талант. Увидишь, я тебе устрою карьер. Только слушайся меня во всем.
– Да я и так слушаюсь.
Иванчук оглянулся и быстро поцеловал Настеньку в губы.
– Ты знаешь, Штааль здесь, в театре. Ведь ни-ни, правда? – спросил он, краснея (что с ним бывало редко). – А, ни-ни?
Она вспыхнула:
– Мне все одно… Только вы идите, очень инспектор строгий.
– Так я после репетовки за тобой зайду.
– И то заходите, спасибо.
– Заходи, а не заходите.
Иванчук радостно простился с Настенькой и вернулся к сцене. Там движение усилилось. Слуги поспешно тащили рамы и сдвигали декорации. Волшебные чертоги Амура уже были почти готовы. Поддуги очень плохо изображали звездное небо. Работа кипела. Напряжение передалось и зрителям, которые взошли на сцену и уселись на стульях по ее краям в ожидании начала репетиции. В конце темного зрительного зала блеснул слабый свет. Дверь открылась, из коридора вошла дама в сопровождении лакея и поспешно направилась к сцене. Когда она поравнялась с паркетом, Штааль и Иванчук одновременно узнали Лопухину. Штааль поклонился, Иванчук мимо суфлера бойко сбежал со сцены в зал и остановился с Екатериной Николаевной.
– Пренсесс, – сказал он, целуя ей руку. – Вы в храме Мельпомены?
– Да, да, правда, Мельпомены… Я не помешаю?
– Ради Бога! Вы, можете ли вы помешать? – воскликнул Иванчук, подражая Палену. – Садитесь где вам будет угодно, пренсесс, где вам только будет угодно! – говорил он, точно был в театре хозяином.
– Здесь что сейчас?
– Сейчас начнется репетовка. «Радость душеньки», вы как раз, пренсесс…
– Ах, это русская труппа, – протянула, щурясь на сцену, Лопухина. – А я к дивной Шевалье…
Она вдруг вскрикнула, узнав Штааля, и радостно закивала головой.
– Это тот ваш товарищ, я его знаю. Он такой милый. Позовите его…
Де Бальмен, стоявший рядом с Штаалем, толкнул его локтем. Штааль встал словно нехотя и медленно спустился в зал, искоса взглянув на озадаченного Иванчука.
– Вы, конечно, меня не узнаете? – с томной улыбкой скалала Лопухина. В голосе ее послышались теплые грудные ноты. – Ну да, конечно, не узнаете…
– Помилуйте, – ответил Штааль, досадуя, что не придумал более блестящего ответа.
– Не помилую, – сказала Екатерина Николаевна с ударением на слове не. – Я вас не помилую, молодой человек.
Иванчук отошел очень недовольный. Лопухина быстро приблизила лицо к Штаалю.
– Я сегодня безобразна, правда? Правда, у меня ужасный вид?
– Что вы, помилуйте, – опять сказал Штааль и покраснел.
– Нет, я знаю. У меня голова болит, это оттого…
– Зачем же вы пришли в театр, если у вас голова болит? – спросил Штааль грубоватым тоном.
Лопухина слабо засмеялась:
– Parfait, parfait…[56] Нет, он очарователен. Ему надо ушко надрать. «Зачем вы пришли в театр?..» Я должна видеть прелестную Шевалье, вот зачем, молодой человек. Ах, она такая прелестная. Проводите меня к ней, да, да?
– С удовольствием, – поспешно сказал Штааль. – С моим удовольствием. Ежели только она уже прибыла… Ее уборная там, мы можем пройти коридором.
– Да, да, коридором. Дайте мне руку… Останься здесь, Степан… Ах, она такая прелестная, Шевалье. Ведь, правда, вы не видали женщины лучше? Сознайтесь…
Она терпеть не могла госпожу Шевалье и постоянно ее превозносила по каким-то сложным соображениям.
– Сознаюсь.
– Ах, она обольсти… Вот только фигура у ней нехороша… И плечи… Неужто вы никого не видали лучше? Боже, какой вы молодой! И как вас легко провести! Ведь, правда, вы в нее влюблены?
Она опять слабо засмеялась.
– А помните, вы когда-то говорили, что в меня влюблены до безумия? Да, да, до безумия… Так ведите же меня к ней, изменник. Да, да, изменник! Стыдитесь, молодой человек.