– А нынче кого пытали?
– Да ты, моншер, за кого меня считаешь? Ты вправду, кажется, думаешь, что я здесь распоряжаюсь? Почем мне знать? Смотри, благодари Бога (ну, без скромности, и меня немного можешь поблагодарить), благодари Бога, что отсюда ноги унес. Теперь ни за что пропасть – все одно что плюнуть. Прежде дворян и духовных редко пытали. А теперь и с нами не шутят. Ведь полковника Грузинова насмерть засекли… А пастор Зейдер, слышал?.. Кнутом приказано было драть за то, что немецкие книжки без цензуры получал. Нет, право, безобразие, – говорил убедительно Иванчук, точно это все оспаривали. – И книги самые, можно сказать, невинные. Открывай ворота, кобылья голова! – сердито закричал он на сторожа.
Старик сторож положил на скамью кулек с семечками, отодвинул запоры, равнодушно отпер и тотчас же запер за вышедшими тяжелые ворота, от скрипа которых невольно поморщился Штааль. Отойдя немного от ворот, расчувствовавшийся Иванчук обнял Штааля, поздравляя его, и хотел расцеловаться с ним по-русски, трижды. Но поцеловал только один раз: Штааль энергично высвободился из его объятий:
– Прощай, прощай…
– Деньги в бане не потеряй, красивец, – отеческим тоном закричал ему вдогонку Иванчук.
Час был неурочный. В чистой, удобно и хорошо обставленной (как весь дом военного губернатора) приемной никого не было. Чиновник, вежливый и деловитый, попросил Штааля подождать – его сиятельство скоро освободится. Штааль заметил небрежно в ответ, что ему совершенно не к спеху. Это замечание было не очень уместно, но все мысли Штааля спутались. Он был чрезвычайно утомлен. Из бани он успел съездить домой, спрятал золото и переоделся. Теперь Штааль с наслаждением ощущал только то, что по нем не ползают насекомые. Ему хотелось спать. Впечатления последних двух дней сказались в нем лишь большой усталостью. Он не думал ни о прошлом, ни о будущем. Его даже не очень теперь занимало, для чего он понадобился военному губернатору Петербурга. Лишь бы скорее кончилось еще и это. В темном углу приемной стоял большой диван; Штааль думал, что хорошо было бы лечь, сняв сапоги и натиравший шею, наспех завязанный, галстух. Он уселся в кресло у стены под канделябром и едва не заснул. Из соседнего кабинета доносились голоса. Разобрать слова было, однако, невозможно.
Штааль вышел из оцепенения и поспешно поднялся, когда высокая дверь кабинета распахнулась. На пороге, в блеснувшей полосе света, появился князь Платон Зубов. Штааль сразу его узнал, хоть не видел несколько лет (князь не жил в Петербурге). Зубов с порога быстро взглянул на Штааля, очень любезно ответил на его нерешительный полупоклон и, повернувшись, замахал руками в открытую дверь.
– Нет, пожалуйста, не провожайте меня далее, граф, ради Бога, – с жеманной улыбкой почти пропел он, видимо, любуясь своим, действительно прекрасным, голосом, и кокетливым жестом притворил за собою дверь кабинета. В сопровождении поспешно подошедшего к нему чиновника он направился к выходу. Поравнявшись с Штаалем, Зубов остановился и протянул руку.
– Простите, пожалуйста, – учтиво сказал он. – Ведь мы с вами встречались, правда?
Штааль, польщенный, назвал свою фамилию.
– Ну да, конечно, – сказал Зубов радостно, точно случайно забыл имя доброго приятеля (хоть он совершенно не помнил фамилии Штааля). – Я оч-чень, оч-чень рад был снова встретиться.
Он, видимо, не знал, что сказать. После неловкого молчания он снова пожал руку Штаалю и простился. «Какой любезный стал, вернувшись, – подумал Штааль не без удовольствия. – И щуриться перестал».
Чиновник пробежал по приемной, вошел в кабинет и через минуту позвал Штааля. В ярко освещенной комнате за столом сидел граф Пален. Он сухо, без обычной усмешки, ответил на поклон молодого человека и с минуту молча его осматривал с головы до ног.
– Садитесь, – без обращения сказал наконец Пален.
Штааль сел на край стула. Усталость сразу с него слетела. Он чувствовал большое смущение.
– Ваше дело мне известно, – кратко произнес Пален, так, что нельзя было понять по этим словам, ждет ли он каких-либо объяснений. Штааль что-то пробормотал. Пален продолжал смотреть на него своими тяжелыми глазами.
– Вы воспитывались в Шкловском училище графа Зорича. Были в Париже с миссией (он подчеркнул это слово). Прежде служили в конногвардейском полку. Получили сему полтора года достоинство мальтийского рыцаря…
– Так точно…
– Вы участвовали в походе князя Италийского?
– Так точно, ваше сиятельство.
Пален помолчал еще, не спуская тяжелого взора с Штааля.
– Я мог вас выручить из беды и весьма тому рад, – снова заговорил он. – Но не ручаюсь, что дело так для вас сойдет. Другие лица могут донести о нем его величеству государю императору… Тогда, разумеется, вы можете счесть себя за погибшего человека.
– Ваше сиятельство, но мне сказали…
– Я не знаю, что вам сказали. Я говорю вам это. Равно вам не поручусь, что я сам не вспомню сего дела во всей точности, ежели не буду в полной мере вами доволен, – холодно, с явной угрозой в голосе, произнес Пален, подчеркивая каждое слово.
Штааль молчал.
– Вы прикомандированы к адмиралу де Рибасу?
– Так точно, ваше сиятельство.
– Вам нечего у него делать. Адмиралу де Рибасу поручено укреплять Кронштадт на случай войны с Англией. Но сего безумия не будет…
Он замолчал.
«Какого безумия?» – подумал Штааль. Смущение его все усиливалось.
– В Кронштадте нечего делать молодому человеку, способному и решительному, – сказал с расстановкой Пален, несколько изменив тон и подчеркивая слово «решительный». – Люди, вам подобные, нужны мне здесь.
Штааль взглянул на него с удивлением.
– Я велю отчислить вас в полк. Кавалергарды несут службу при особе его величества государя императора.
В том, что говорил Пален, не было ничего необыкновенного. Но интонации его голоса звучали мрачно и загадочно. Штаалю стало очень жутко.
– Я возьму на себя заботу о вашем карьере, ежели буду в полной мере вами доволен, – сказал медленно, негромким голосом, Пален, с теми же непонятными интонациями. – Помните, я спас вас от Сибири… С вами едва не случилось происшествие, у нас, по несчастью, довольно обычное. Как умный человек, вы, конечно, полагаете, что такие происшествия до той поры неизбежны на нашей родине, пока…
Он вдруг поднялся, не докончив фразы, и резким движением отодвинул кресло. Штааль тоже вскочил и с ужасом на него уставился. Пален перегнулся своей огромной фигурой через стол и, опершись на него руками, несколько театрально приблизил к лицу Штааля свое нахмуренное, мрачное лицо.
– Вполне натурально, – заговорил он снова, еще понизив голос, – что люди умные, решительные, любящие свое отечество, думают так, как вы. Мысли сии делают вам честь… К несчастью, ежели государь император узнает о вашей истории, о вашем образе мыслей, вы погибли… Узнать же может он всякий день… Жаль, жаль… Люди, как вы, нужны России… Прощайте, молодой человек. Помните, что отныне я буду иметь вас в виду. Каждый шаг ваш будет мне известен… Вы далеко пойдете, ежели я буду знать, что во всем могу на вас положиться. Во всем, – повторил он совсем тихо, но с необыкновенным выражением силы в голосе, в упор глядя на Штааля.
Правый угол рта скривился у Палена в его обычную холодную усмешку.
– До свиданья, молодой человек, до свиданья, – сказал он совершенно другим, обыкновенным и любезным, тоном, протягивая руку Штаалю.
У ворот, открывавших доступ к Михайловскому замку, чиновник внимательно проверял документы. Штааль, стоя в небольшой очереди, с беспокойным чувством осматривал портал, гранитные столбы, красные мраморные колонны, затейливый вензель императора в кресте святого Иоанна Иерусалимского, ярко блестевшем на холодных лучах декабрьского солнца. Михайловский замок был уже освящен. Но государь все туда не переезжал: некоторые залы еще отделывались, и в замке, об устройстве и роскоши которого рассказывали чудеса, было очень сыро. Этим временем пользовались для его осмотра люди, не приглашавшиеся ко двору, но имевшие знакомых в дворцовом управлении. Штааль достал пропуск у каштеляна.
Чиновник повертел бумагу в руках, внимательно осмотрел Штааля и велел его пропустить. За воротами открывалась длинная аллея. Слева бесконечно тянулся пустой, скучный экзерциргауз. Штааль отстал от других посетителей и сел на скамейку, чувствуя себя с утра очень усталым.
Он еще не получил никакого назначения, и делать ему было нечего. Недавно скоропостижно скончался Рибас, при котором он числился. О смерти адмирала ходили мрачные слухи. Штааль с жадностью их ловил. Он теперь верил всем мрачным слухам.
В первые два-три дня после своего освобождения из Тайной канцелярии Штааль ездил по лавкам, с наслаждением покупал разные ненужные, дорогие вещи, совсем как когда-то перед отъездом в миссию за границу. Купил новую мебель в кабинет; хотел приобрести и библиотеку, вспоминая свои печальные мысли в заключении (Гиртаннерову «Революцию» он тотчас же убрал со стола). В первую очередь Штааль предполагал купить «Энциклопедию», Декарта и Вольтера, – непременно в темных кожаных переплетах. Но иностранные книги были запрещены. Штааль купил Карамзина, Фонвизина и несколько продававшихся по секрету легкомысленных книжек с картинками. Он собирался даже составить большую коллекцию таких книжек, – уж если нельзя достать Вольтера и Декарта, – но скоро покупки ему надоели. Хотел он переехать на квартиру получше, однако раздумал, решив, что в этом было бы нечто скоро-богатое: как все внезапно разбогатевшие люди, он весело смеялся над внезапно разбогатевшими людьми. Немало денег перебрали у него взаймы приятели. Он давал охотно, деля, по небольшому опыту, приятелей на три разряда: одни отдадут долг; другие не отдадут и сделают вид, будто забыли; третьи тоже никогда не отдадут, но при каждой встрече будут изображать отчаяние от того, что до сих пор не вернули денег. «Они, так сказать, расплачиваются отчаяньем да извинениями», – думал Штааль, с удовольствием вошедший в роль богатого человека. О деньгах, розданных приятелям или потраченных на покупки и кутежи, он не жалел. Но о восьми тысячах, потерянных в Тайной канцелярии, думал с все большей злобой. «Сам я, ослиная башка, виноват: не сказал бы сдуру Иванчуку, что выиграл двадцать тысяч, – выпустили бы меня и так. Точно я его не знал – собачьего нрава не изменишь. Разумеется, это Пален приказал меня освободить, как я ему очень нужен…»
Беспрестанно вспоминая и обдумывая все, что сказал ему граф Пален, Штааль пришел к убеждению, что против государя составлен заговор. Об этом поговаривали давно, В таинственную связь с заговором ставили и скоропостижную смерть адмирала де Рибаса, и другую взволновавшую всех недавно новость: отставку и опалу вице-канцлера Панина. Но положение графа Палена, по общему отзыву, было чрезвычайно крепким. Он считался первым сановником империи и любимцем государя. Штаалю поэтому было трудно поверить, что именно Пален стоит во главе заговора. Пытался он и по-иному, естественным образом, объяснить странную сцену в кабинете военного губернатора, двусмысленные слова и непонятные интонации Палена. Приходило ему в голову, что Пален, быть может, его испытывал, и Штааль с волнением себя спрашивал, что должен был о нем, в таком случае, подумать царский любимец. Но это предположение казалось все же маловероятным Штаалю. «Если б Пален вправду хотел меня испытать, он говорил бы яснее. Верно, он просто предложил бы мне соучаствовать, а то какие же делать резоны из молчания в ответ на намеки?.. Нет, дело сурьезное», – думал Штааль, холодея при этой мысли. После ночи в Тайной экспедиции он особенно ясно представлял себе, чем может грозить такое страшное дело.
Один из посетителей, проходивших в аллее мимо экзерциргауза, посмотрел на Штааля. Штааль беспокойно проводил его глазами. «Нет, это он так посмотрел. Не всякий же человек в Петербурге шпион… Да ведь я еще и не дал согласия… Опять же и не донес по долгу присяги… Конечно, я не доносчик, но эти живодеры в Тайной не будут так рассуждать… Предположим, я их не боюсь… Хотя как их и не бояться? Однако, если мне напрямик предложат участвовать в деле, соглашусь я или не соглашусь?» Он с ужасом чувствовал, что не может ответить. Штааль пробовал рассуждать и взвешивать. Он не любил царя, не прощал своего дела в Тайной экспедиции. Но и ненависти к царю у него не было. Да и в деле этом царь не был, собственно, виноват. «Точно при государыне не было Тайной экспедиции? Ведь Новикова, говорят, пытали, и Княжнина драли за “Вадима”. Не только у нас, везде мучают, истязают почем зря, везде, во всем свете, а всех монархов не опровергнешь… Ведь речь у них, конечно, идет об опровержении царя. Не об убийстве же, в самом деле? Ужель у Палена руки поднимутся на венценосца, который его осчастливил?»
Штааль задумался, припоминая награды, которые в это царствование выпали на долю Палена.
«Да на какого дьявола мне нужна эта штука? – нерешительно спросил он себя… – Ну, не сделаю карьера, умру безвестным, как миллионы других, не все ль одно? Точно мне уж так хочется стать новым Паленом и править Россией! Еще и счастлив ли сам Пален? Может, гораздо лучше прожить свой век богатой приватной персоной…»
Мысли эти сильно его взволновали. Ноги в лакированных сапогах стыли на морозе. Штааль поднялся и пошел к Михайловскому замку. Перед укреплением в конце аллеи стояло несколько человек. Один из них нетерпеливо оглянулся на Штааля. Здесь, у подъемного моста, через который впускали посетителей, другой чиновник снова спросил пропуск и, проверив, оставил его у себя. Штааль почувствовал себя стесненным, оставшись без зеленоватой бумажки: вдруг чиновник не знает, и там опять спросят.
– Пять? – сказал чиновник, пересчитав стоявших. – Опустить!
Дежурный с явным удовольствием стал опускать подъемный мост. Посетители с любопытством и страхом смотрели на невиданную штуку. Первый в очереди, почему-то на цыпочках, перешел через мост. За мостом открывалась перед замком большая площадь. С облегчением соскакивая с моста, посетители нерешительно оглядывались друг на друга. Штааль отстал от кучки, прошел вдоль красной громады, вернулся, заглянул через перистиль во внутренний двор, затем вошел в замок.
Его сразу охватило тяжелое чувство. Пахнуло сыростью. Солнце исчезло. В овальной зале горели огни. В замке стоял густой туман и на небольшом расстоянии ничего не было видно. Штааль, осторожно ступая, медленно шел по залу – и неожиданно поймал себя на том, что старается зачем-то запомнить дорогу. Он вздрогнул и ускорил шаги. В тумане вырисовывались растерянные фигуры посетителей. Штааль шел туда, куда шли все. Он понемногу осваивался с туманом: в других покоях замка сырости было меньше, всюду горели огни. Штааль быстро переходил из одной комнаты в другую, нигде не останавливаясь и ничего не осматривая. Видел только, что все было чрезвычайно богато. Мрамор, порфир, золото, хрусталь, необыкновенная мебель, огромные зеркала, росписные потолки, колонны, вазы, балдахины – обычная нежилая обстановка дворцов – сливались в общее впечатление роскоши и скуки. Стены почти везде были затянуты великолепным бархатом самых ярких цветов, голубым, розовым, пурпурным, то с серебряным, то с золотым шитьем. Этот бархат особенно поразил Штааля. В тех европейских дворцах, которые ему приходилось видеть, стены обычно бывали голые. Штаалю не приходило в голову, что можно затягивать стены бархатом. Бархат местами темнел мокрыми пятнами. Посетители вполголоса обменивались впечатлениями и все куда-то торопились. Тоскливое чувство в душе Штааля нарастало. «Да в чем дело?» – нервно спрашивал он себя, ускоряя шаги.
– Как жаль, что не пускают в покои государя императора, – сказал у дверей кто-то вполголоса. Сердце у Штааля почему-то забилось сильнее. «В самом деле, государь ведь живет в верхнем этаже», – подумал он. Он небрежным тоном спросил служителя, для кого предназначаются эти покои. Оказалось, что в нижнем этаже будет жить наследник престола, а также некоторые высшие лица свиты, как их сиятельства граф Кутайсов и князь Гагарин.
Усталость Штааля все росла от бесконечной вереницы зал. Он чувствовал себя нехорошо: в ногах была слабость, в ушах шумело. В самом мрачном настроении он повернул назад и пошел по направлению к лестнице. Вдруг его по-французски окликнул знакомый старческий голос. Он удивленно оглянулся и увидел Ламора. Штааль подошел к нему и поздоровался.
– Все живописью любуюсь, – сказал Ламор. – Немало дряни, но есть и превосходные картины… Особенно портреты… Лукавые люди ваши портретисты… Рисует человек этакого вельможу: какой блеск, что за величие! А смотришь – чего-то вельможе не хватает. Чего бы? Да кольца в носу – перед тобой точно разодетый дикарь. Я преувеличиваю, конечно, но что-то есть дикое и страшное в некоторых из этих портретов. Может быть, ваши художники обличают высшее общество? У нас перед революцией все обличали двор: писатели обличали, художники обличали, музыканты обличали… Вестрис тот и танцевал не иначе как с обличением и с патриотической скорбью. В вашей гостеприимной стране вдобавок все просвещенные люди думают, что Россия отстала от Европы на целые столетия, Это происходит оттого, что Россию вы знаете, а Европу нет. Конечно, Россия отстала, но так лет на тридцать, не больше.
– Да, у нас теперь есть прекрасные живописцы. Рублей за триста вы можете купить хорошего художника, ежели без жены, – деловито сказал Штааль. Он с напряжением поддерживал разговор.
– Как? Ах, да… Нет, я не торгую художниками. Что ж, пойдем?.. В общем, я должен признать, что этот замок – один из самых прекрасных, своеобразных и поэтических дворцов, какие я когда-либо в жизни видел. Его тоже Растрелли строил?
– Нет, что вы, Растрелли давно умер.
– Да? Я потому, видите ли, спрашиваю, что всю Россию, кажется, выстроил Растрелли. По крайней мере, у всех моих знакомых русских, либо в Петербурге, либо в имении, Растрелли непременно строил дом. Этот архитектор, по моему приблизительному расчету, должен был жить лет триста и все, днем и ночью, строил русским дворцы. А мы в Европе и не слыхали о таком архитекторе… Но кто бы ни строил Михайловский замок, поздравляю. Весь ваш Петербург точно из «Тысячи и одной ночи», а Михайловский замок едва ли не лучше всего. У вашего императора есть то, что в искусстве лучше вкуса: у него есть размах.
– Ну, размаха у покойной государыни было побольше, – сказал Штааль, оглянувшись.
– Я не нахожу. Монархи, как поэты, рождаются; nascuntur, non fiunt.[123] Екатерина II родилась захудалой немецкой принцессой и такой же осталась на русском троне. Вы скажете: ее победы. Но с кем она воевала? С турками, с поляками, со шведами. Турок, поляков побеждала – невелика заслуга. А шведов уж не очень и побеждала. Поверьте, никто в Европе не знает по названию ни одержанных Екатериной побед, ни заключенных ею мирных трактатов. Ведь это очень важно: что такое слава, если ее нельзя обозначить двумя словами? Ну, какой мир заключила она с турками? Ку?.. Кутшу?..
– Кучук-Кайнарджа, – подсказал с улыбкой Штааль.
– Вот видите, разве это можно запомнить? То ли дело император Павел! Воевать – так против французской республики, во главе европейской коалиции. Итальянская кампания, ваш переход через Альпы – это запомнится.
– Да, конечно, – сказал Штааль, вспыхнув от удовольствия.
– И имя хорошее: Суворов. Отличное имя для полководца. Оно звучит как трубный звук. Очень важная вещь… Прекрасное имя у нашего первого консула, у генерала Бонапарта.
– Какое? Ах да, Наполеон.
– Да, прекрасное имя, звучное, необыкновенное и не смешное. Оно очень ему пригодится. Что, если б его звали Жан-Селестен-Мари? Вы за себя не тревожьтесь, молодой человек. У вас фамилия так себе, но жаловаться не на что… Да, мы говорили об Екатерине? Ведь она, кажется, не выстроила ничего особенно грандиозного? Это ее вельможи строили настоящие дворцы: Орлов, Потемкин, Строганов, еще мне называли каких-то князей и графов. Эти точно были люди со вкусом и с размахом. А Екатерина и строила, кажется, больше для того, чтобы от них не отставать…
Они медленно шли по залам. Ламор часто останавливался и не умолкал ни на минуту, объясняя Штаалю достоинства и недостатки всего того, что им попадалось. Эта медленная ходьба с остановками и говорливость старика все больше утомляли Штааля. Богато одетая дама, с тройной длинной ниткой жемчуга на шее, шла им навстречу. Штааль проводил ее взглядом и увидел, что Ламор также смотрел ей вслед. Штааль усмехнулся.
– Вы смотрите на даму, а я на жемчуг, – пояснил Ламор. – Какое изумительное свидетельство человеческой глупости. Вы знаете, что такое жемчуг? Я в молодости был на острове Цейлоне и видел ловлю. Это очень интересное зрелище. Под палящими лучами солнца от берегов Манарского залива отходят десятки лодок. Слышится заунывное пение: это специалисты заклинают акул, которыми кишит в тех местах море. На лодках ловцы, так называемые дайверы, самые несчастные из людей. К ногам их привешивают тяжелый камень – для того, чтоб им было легче нырять. В левой руке у дайвера сигнальный шнурок. В правой – кол для защиты от неверующих акул, не поддавшихся чарам заклинания. Ловец зажимает рот, нос и, зацепив пояс за веревку, бросается в воду. Опустившись на большую глубину, он набирает в сеть раковины, затем дает сигнал. По сигналу дайвера вытаскивают, если на счастье его милует акула. Впрочем, виноват: сначала вытаскивают сеть с драгоценными раковинами (она на особом шнурке), а уж потом самого ловца. К концу рабочего дня у дайвера обычно кровь идет изо рта, из носа, из ушей… Живут ловцы очень недолго: не акула, так апоплексический удар. Затем раковины складываются на берегу и там гниют: пока они не сгнили и не высохли, из них нельзя вытащить жемчужины, не оставив на ней знака, который, видите ли, ее портит. От гниения раковин стоит на милю расстояния такое зловоние, что жители бегут от берегов, пока не пройдет муссон и не очистит воздух. Делается же все это для того, чтобы та толстая дама могла своим великолепием огорчить других дам. Правда, даме все это неизвестно, и, по птичьему своему уму, она ничего такого и не понимает. Но для кого же существуют виселицы, если не для торговцев жемчугом?
– Да вы, сударь, говорите, как эгалитер, – сказал иронически Штааль. «Невелика мудрость толстую купчиху изобличать», – подумал он.
– Нет, какой я эгалитер! Разве коллекционер человеческой глупости, и то нет: надоело и это.
Солнечные лучи вспыхнули, прорезав туман, осветили голубой бархат стены, хрусталь люстры, золото тяжелых канделябров. Штааль невольно сошел с дорожки, проложенной по средине узкой длинной комнаты, и заглянул в окно. День был ослепительно светлый. Вдали на Царицын луг проходил кавалергардский полк. Он шел по новому порядку, «колено с коленом сомкнувшись», с дистанцией в одну лошадь между шеренгами. В первой шеренге в середине каждого эскадрона чуть колыхались штандарты. Люди, в великолепных мундирах, украшенных белыми крестами, на тяжелых гнедых лошадях с красными вальтрапами, двигались медленно, непостижимо ровно. Солнце сверкало на пиках и кирасах.
– Вот это прекрасно! – сказал Ламор, с любопытством вглядываясь в даль утомленными прищуренными глазами. – Сколько красоты и поэзии во всем этом! Вот, мой юный друг, истинное назначение армий: парады. Подумайте, как безобразна война: как на ней все нелепо, бестолково, до ужаса грязно… Не надо больше войн, мой друг, повоевали, и будет. Я неизменно говорю это и другому моему приятелю, генералу Бонапарту. Жаль, что он плохо слушает, как и вы, впрочем… Хорошо идут, а? Удивительный, на редкость красивый полк. Пожалуй, другого такого нигде не сыщешь. В дни моей молодости хорошо ходил наш Royal-Gravates, синяя кроатская кавалерия на французской службе… Мудро, мудро устроена эта отдушина: какая дивная система для уловления молодых душ! Нет человека, который в семнадцать лет всем этим не грезил бы – и слава Богу! Если б вы не грезили этим, то грезили бы чем-нибудь похуже – похождениями Картуша, величием Робеспьера…
Кавалергарды медленно уходили вдаль.
– Не дай Господь, чтоб на это прошла мода, – продолжал Ламор. – Быть может, именно это спасет вас от колеса или гильотины… Впрочем…
Он замолчал и оглянулся. В комнате никого не было.
– Что, мой друг, плачут царские кони?
– Как вы говорите? Я не понимаю…
– Это не я, это Плиний… Плиний говорит, что лошади льют слезы, когда их хозяевам грозит опасность. А другой древний лгун, Светоний, утверждает, что незадолго до мартовских ид заплакали горькими слезами кони, на которых Цезарь перешел Рубикон.
– Что вы хотите сказать?
Ламор пожал плечами.
– То, что говорит, кажется, весь Петербург. Мой друг, носятся упорные слухи о заговоре против императора Павла.
– Я ничего не знаю! Может быть, вам что-либо…
Голос Штааля дрогнул. Ламор посмотрел на него внимательно.
– Это весьма удивительный заговор. Все о нем говорят – и ничего… Я иностранец, по-русски не понимаю ни слова, а слышал. А вот ваша страшная Тайная экспедиция…
Он опять взглянул на побледневшее лицо Штааля и замолчал.
– Вот что, мой милый друг, – заговорил снова Ламор серьезным тоном. – Меня все это не касается, но я втрое старше вас и видел побольше вашего. Ничего я этого не знаю и не хочу знать… Впрочем, нет, очень хочу знать, но не знаю… – Он опять помолчал, вопросительно глядя на Штааля. – Я, конечно, ни о чем вас не спрашиваю, я так говорю, на случай чего: не лезьте вы в это дело, – вы, шальной юноша, господин Питтов агент, – вставил он с усмешкой. – Поверьте, ничего хорошего из этого не выйдет. А выйдет, так вас не очень поблагодарят… Других, может быть, поблагодарят, а вас едва ли… Не напоминаю вам, конечно, о присяге – это пустяки. Когда вас приводили к присяге, то, верно, не спрашивали, согласны ли вы присягать или нет, правда? Вы тотчас присягнете другому царю, и дело с концом… При всех переворотах первым делом те же люди присягают новой власти, и она всегда чрезвычайно этому рада – я никогда не мог понять почему… Однако причины вам лезть в эту петлю я не вижу решительно никакой. Правда, осведомленные люди утверждают, что ваш монарх сошел с ума. Но, во-первых, еще нужно доказать, что страна не может процветать при сумасшедшем монархе. По моим наблюдениям, народы и страны более или менее одинаково процветают при всяких правителях и правлениях. А во-вторых, не во всем верьте и осведомленным людям. Помните мудрое изречение: «Qui veut noyer son chien, l’accuse de la rage».[124] Я вот недавно беседовал с одним либеральным помещиком. Уж так он бранил все ваши порядки – и верно, поделом, – пуще всего бранил разрыв дипломатических сношений с Англией: безумие, кричит. А потом выяснилось, что вследствие разрыва дипломатических сношений с Англией у всех русских помещиков доходы уменьшились втрое; некому продавать хлеб, дерево, лен. Я и думаю: хороший помещик, либеральный помещик, но, может быть, разрыв с Англией и не такое уж безумие, а? С английской точки зрения, конечно, безумие; как с русской, я не знаю, а с мировой – это вещь полезная. Почему не стать на мировую точку зрения? Во всяком деле первая вещь – точка зрения… Будет очень хорошо, если наши монархи назло Англии возьмут и заключат союз.
– Как это монархи? У вас ведь республика.
– Ах да, я забыл… Ну да все равно… Первый консул знает, что делает, стремясь к соглашению с Россией. Надо бы ему помочь в интересах мира… Впрочем, все это – высшая политика, а вам я попросту говорю: по дружбе вам советую стать на такую точку зрения, чтоб не соваться в это дело. Опять же, если оно не выйдет, у вас могут быть серьезные неприятности. Например, колесо. Я это в молодости не раз видал на Гревской площади – помните, недалеко от Notre Dame есть большая площадь? В доброе старое время на казни съезжалось все лучшее общество. Я в жизни не видал сборищ приятнее… Но висеть на колесе, могу вас уверить, вовсе невесело. У вас, кажется, более принято четвертование? Что ж, Берк недавно доказал, что ко всем национальным обычаям следует относиться с полным уважением. Четвертование так четвертование. Вот вы и представьте себе, как вас разденут и начнут привязывать к лошадям и как вы тогда вспомните, что можно было пить вино, ухаживать за хорошенькими женщинами или хоть со мной, стариком, болтать, а? Не лезьте, право… Не говорю уже о мелочах, вроде Тайной экспедиции с кнутом и другими хорошими вещами. В Тайной экспедиции, наверное, сидят изобретательные люди. В этой области есть в любой стране такие Франклины, такие Лавуазье, что невольно гордишься даровитой человеческой породой… Серьезно вам говорю, милый друг, любя вас говорю, не лезьте вы в это дело, и друзьям советуйте не лезть.
– Да о чем вы говорите, не понимаю, – сердито сказал Штааль. – Я не участвую ни в каком заговоре.
– Ну и хорошо, если так, – произнес Ламор с видом полного одобрения и замолчал.
– Вот поживете с мое, – начал он снова, – сами увидите: не стоило ни в какие истории лезть… Ведь сколько мне осталось жить? Год, два, предположим, пять лет, хоть это почти невероятно. Я вспоминаю: что было пять лет назад? Да ведь точно вчера это было!.. Стоит ли стараться, а? Есть люди, – сказал он злобно, – есть люди, которые утешаются тем, что их переживет какое-то дело… Это самые глупые из всех: складывают ноли и радуются воображаемой сумме.
«И то пора тебе, в самом деле, помирать, – подумал Штааль, вспоминая, что Ламор еще семь лет тому назад, при первом их знакомстве, говорил ему о своей тяжелой болезни и о близкой кончине. – Все врал, разумеется…» Ему хотелось напомнить об этом Ламору. Они шли минуты две молча. Штааль искал случая проститься. Им повстречался неторопливо гулявший по залу величавый каштелян замка в странном, очень длинном малиновом мундире с золотыми кистями.
– Вы, что ж, во двор не идете? – спросил он Штааля, покровительственно кивнув головой.
– Зачем во двор?
– Сегодня там представляются его величеству и благодарят. Как погода очень хорошая, то во дворе. Или не интересно посмотреть?
– Очень интересно, да разве можно присутствовать?
– Отчего же? Не воспрещается, ежели вас сюда пустили… Публика всегда есть. Кого даже и приглашают. Высовываться вперед, конечно, не годится.
Штааль не перевел Ламору слов каштеляна. «Еще тоже увяжется. Бог с ним, надоел. Много очень говорит и не в свое дело суется…» Он простился со стариком и направился во двор кратчайшей дорогой, указанной ему каштеляном.