Самое важное и необычайное событие всей жизни Сузи случилось вечером. Граф де Бальмен долго разговаривал с ее родителями, запершись с ними в кабинете губернатора. Затем он уехал, причем сэр Гудсон Лоу проводил его до ворот, у которых стоял экипаж графа с негром и русским грумом. Там они еще довольно долго разговаривали. Между тем леди Лоу вышла к дочери и сказала ей смущенно и взволнованно, что де Бальмен просит ее руки. Леди Лоу было неловко: она сама вышла замуж на четыре года раньше своей дочери и предчувствовала, что над этим будут смеяться. Мать сказала Сузи, что граф де Бальмен – прекрасная партия. Правда, странно выходить за русского и придется, к сожалению, если не жить, то подолгу оставаться в России. Но, впрочем, граф шотландского происхождения, и часть их семьи еще недавно жила в Англии: леди Лоу лично знала последнего в шотландской линии этого знаменитого рода, Рамсэй Босвелль де Бальмена, имевшего права на имение и замок Балмораль. А главное – граф прекрасный человек и совершенный джентльмен.
– You are so young, Suzy, arn’t you?[215] – сказала леди Лоу, вздохнув.
– I am, mother,[216] – ответила мисс Сузанна, сама не понимая своих слов.
– God bless you![217]
На этом они обе заплакали. Затем пришла мисс Мэри, которая тоже заплакала. Затем появился сэр Гудсон и сказал, что надо не плакать, а радоваться. А через день мисс Сузанна Джонсон стала невестой графа Александра де Бальмена: безумно счастливой и по уши влюбленной в жениха. Русский комиссар ждал разрешения своего правительства для того, чтобы покинуть остров Святой Елены. Перед отъездом должна была состояться свадьба.
Александр Антонович де Бальмен, стоя перед зеркалом, в третий раз завязывал галстук. Выходило все не то. Надо было сделать точно такой узел, какой носил в последнее время Джордж-Брайан Бруммель. Граф часто встречал первого из европейских dandy (тогда это слово только что пришло на смену прежних кличек: «petits-maîtres, roués, incroyables[218]) в ту пору, когда служил в русском посольстве в Лондоне. Пряжку на ботинках, знаменитую бруммелевскую пряжку, он воспринял давно и хорошо. Но с галстуками дело не совсем ладилось. Де Бальмену казалось к тому же, что на острове Святой Елены общество по неопытности не сумеет оценить гениальную простоту бруммелевского стиля, – и он подумывал, не усвоить ли ему другой, более смелый тон туалета – вроде, например, костюмов лорда Байрона.
«Перейти разве от одного би к другому», – спрашивал себя Александр Антонович, вспоминая ходившее в лондонском свете изречение, по которому существовало в мире три настоящих человека и все с фамилиями на букву Б: Бонапарт, Байрон и Бруммель.
Байрона граф де Бальмен также встречал в Лондоне: периоды пребывания Александра Антоновича в Англии совпадали с расцветом славы и светского успеха молодого автора «Чайльд Гарольда». В первый раз де Бальмен увидел поэта на вечере у леди Гарроуби. Байрон неподвижно сидел в кресле, хмуро рассматривая гостей и почти не поднимаясь при появлении дам. Мужчины недоброжелательно поглядывали на его прозрачное лицо, напоминавшее мертвую красоту статуи, и на черный фрак, который он носил вместо принятого синего. Кто-то объяснял неучтивую неподвижность лорда его болезненным желанием скрыть свою хромоту. Несколько дам, забыв приличие, впилось глазами в красавца. Сам Бруммель, появившийся ненадолго в салоне, провожаемый завистливыми взглядами молодых денди, которые старались запомнить и усвоить каждую мелочь его простого костюма, окинул Байрона беглым взором и, хотя это был не его стиль, одобрительно кивнул головой: ему никакое соперничество не было страшно, – он был Бруммель. Рядом с Байроном сидел известный лидер тори и пространно излагал молодому пэру намерения консервативной политики в предвиденье поражения Бонапарта. Байрон внимательно слушал, не глядя на собеседника, и затем, помолчав, выразил надежду, что эти виды не сбудутся: сам он от всей души желает победы Наполеону – назло монахам, партии тори и редакторам газеты «Morning Post». Де Бальмен не мог без смеха вспомнить мигающие глаза консервативного лорда, растерявшегося при этом ответе. В продолжение всего вечера Байрон говорил очень мало – преимущественно о погоде – и, по-видимому, меньше всего думал о том, что сказать. Автор «Чайльд Гарольда» оживился только тогда, когда послышались звуки клавесина: Каталани своим бархатным голосом пела романс Гретри: «Je crains de lui parler la nuit».[219] Сверкающие глаза Байрона расширились. «Рисуется», – сказал себе в утешение де Бальмен, но вместе с тем он подумал, что ничего прекраснее этого лица и этих безумных глаз ему никогда видеть не приходилось. После концерта Байрон тотчас поднялся и незаметно уехал. В обществе его считали гордецом; де Бальмену показалось, что он просто застенчив.
Несколькими днями позже Александр Антонович встретил лорда в другой обстановке, поздно ночью, в модном ресторане Стефена, где они случайно оказались соседями по столикам. Байрон ужинал с двумя друзьями: в одном из них, небольшого роста брюнете с добрыми беспокойными глазами, де Бальмен тотчас узнал знаменитого актера Кина, который по средам и пятницам сводил с ума Лондон трехминутной агонией датского принца в последнем действии «Гамлета», а по понедельникам – словами «And buried, gentle Tyrrel?»[220] в роли Ричарда III. Другой спутник Байрона, чудовищного сложения мужчина, неестественно носивший костюм, как-то особенно бережно прикасавшийся к тарелкам и стаканам, точно боясь их раздробить, и всем своим обликом сильно напоминавший носорога, был король боксеров Джэксон. Стол трех знаменитостей привлекал внимание всего ресторана: дамы и иностранцы смотрели на Байрона, кокотки и англичане – на Джэксона, о котором с почтительным ужасом передавали друг другу, будто он одним ударом кулака сваливает с ног вола. К общему удивлению, Байрон ел исключительно омаров и бисквиты, запивая их крепкой водкой и горячей водой. Метрдотель, знавший привычки знаменитого лорда, раз пять или шесть подносил ему попеременно рюмку водки и стакан горячей воды. Де Бальмен смотрел на поэта и не узнавал молчаливого гостя леди Гарроуби. Лицо Байрона сверкало оживлением, он что-то рассказывал и звонко-добродушно хохотал, слушая художественную речь Кина, который с необыкновенным искусством подражал мистрисс Сиддонс, Кэмблю, Гаррику, Фоксу, принцу-регенту и другим известным людям. Смеху Байрона вторило рычание носорога, обнажавшего чудовищной величины, целые и сломанные зубы. Кин ел ножом, называл поэта «ваша светлость» и беспокойно оглядывался по сторонам, особенно на де Бальмена, уставившегося на них не совсем учтиво. Наконец он не выдержал и что-то тихо сказал своим товарищам. Джэксон поднял голову и сверкнул на Александра Антоновича обломками огромных зубов и белками маленьких глаз: де Бальмен инстинктивно опустил руку в карман, где у него всегда лежал небольшой двуствольный пистолет, сделанный для него по особому заказу Лепажем. Но Байрон быстро сказал несколько слов носорогу, и тот немедленно успокоился.
«Да, очень интересный человек, этот сумасшедший лорд… Необыкновенная смелость в мыслях. “Чайльд Гарольд”, – ну, в стихах я плохой судья… Но черный фрак с этим фантастическим жилетом. Très personnel…[221] Все-таки стиль Бруммеля вернее. Надо быть Байроном, чтобы позволять себе эксцентричность. И Геллеспонт он переплыл, если не врет. Кажется, не врет. Другие ломаются, а у Байрона это все естественно. Глаза у него совершенно необыкновенные… Почему от него сбежала его супруга? Неужели правда, что говорил тот птенец?..»
Не так давно приезжавший на Святую Елену из Англии молодой офицер, краснея и шепотом (хотя дам при разговоре не было), рассказывал де Бальмену ходившие в Лондоне скандальные слухи о причинах развода Байрона с женой.
Де Бальмен снова потянул своими длинными пальцами концы галстука. На этот раз вышло недурно. Александр Антонович открыл небольшую шкатулку, задумался немного при виде десятка лежавших в ней булавок, соображая соответствие каждой галстуку и костюму, старательно вколол одну и стал надевать жилет. Де Бальмен со своим большим опытом жизни отлично знал, какое значение имеет платье. Бруммель, человек без роду и племени, стал первым человеком в самом чопорном обществе мира почти исключительно благодаря своему умению одеваться. И, тщательно это скрывая, де Бальмен ежедневно отдавал часа два туалету: меньше было невозможно. Граф всегда одевался сам, ни вывезенный им из России Тишка, теперь грум, а прежде просто малый, ни лакей-негр не присутствовали при его туалете.
«Сегодня, вероятно, получу и новые произведения Байрона», – подумал де Бальмен, с удовольствием вспоминая, что с минуты на минуту должны принести привезенную вчера кораблем европейскую почту. «И письма непременно получу. Не может быть, чтобы Нессельроде еще не дал ответа… Неужели Люси опять ничего не напишет? Впрочем, черт с ней… Газеты и книги будут во всяком случае. Поменьше бы все-таки стихов. А много умных людей в Европе теперь пишут стихи: Гёте, Делавинь… Чего доброго, я сам скоро начну… И деньги за это платят порядочные. Говорят, Байрону Меррей отвалил за “Чайльд Гарольда” 600 фунтов, а тот кому-то их подарил. Очень бы пригодились – при дороговизне на этом проклятом острове. Сколько еще будет расходов по свадьбе…»
Де Бальмен застегнул жилет и опрыскал себя духами.
«А все-таки есть в этом что-то несерьезное. Не то что несерьезное, а смешное. – «Чем вы занимаетесь?» – «Пишу стихи…» En voilà un métier…[222] Все человеческие занятия не слишком умны – мое в том числе, – но это, пожалуй, поглупее остальных. В службе нет ничего смешного, а в стихотворстве – есть… У нас сочинители еще, впрочем, не вошли в моду. Не будь покойник Державин министром, кто стал бы его читать? «Гляди, Алкид, на гидру дерзку, смири ее ты лютость зверску…» C’est complètement idiot…[223] Кто у нас еще пишет стихи? Ce pauvre bâtard Joukovsky… Un brave homme d’ailleurs…[224] Или Гаргантюа Крылов… Да еще несколько мальчишек. Чаадаев говорил, будто в Сарскосельском лицее два мальчика пишут прекрасные стихи. Энгельгардт тоже их хвалил. Того, что поталантливее, зовут, кажется, Илличевский. А другого… Забыл… Diable!.. Забыл… Скверная становится память. Говорят, что к сорока годам память всегда слабеет… И морщинка, кажется, новая обозначается, вот здесь около носа».
Де Бальмен подошел к другому зеркалу, которое висело в углу, сбоку от окна, и которое он особенно любил. В этом зеркале он всегда выходил моложе и лысина была не так заметна. Осмотр его несколько успокоил.
«Влюбилась же Сузи…»
Александр Антонович осторожно, чтобы не смять костюма, сел в кресло и задумался. В сотый раз он себя спрашивал, не безумно ли он поступает, женясь в сорок лет, да еще после такой жизни, да еще на шестнадцатилетней девочке, да еще на англичанке.
Граф де Бальмен был внук родовитого шотландского выходца, состоявшего сначала на французской, потом на турецкой службе и окончательно устроившегося на русской при императрице Анне Иоанновне. Отец Александра Антоновича занимал пост генерал-губернатора курского наместничества. Де Бальмен, в раннем детстве потерявший отца, девятнадцати лет от роду поступил в конногвардейский полк и в два года достиг чина штаб-ротмистра, когда с ним случилось странное и неожиданное происшествие. За уличный скандал с полицией, после бурно проведенной ночи, он был, внезапным распоряжением императора Павла, лишен дворянства, разжалован в рядовые и немедленно водворен в казармы. Там он оставался только три дня. За это время случилось – уже не с ним одним, а со всей Россией – происшествие еще более странное, хотя и не совсем неожиданное.
На третий день после своего несчастья де Бальмен, убитый тем, что с ним произошло, уничтоженный физической усталостью, беспрестанным унижением, бессонными ночами и грязью павловской казармы, был утром выведен со своей ротой на ученье. Но отряд их не дошел до Царицына луга, а почему-то стал около Невского проспекта. Офицеры в недоумении перешептывались. Вдруг на противоположной стороне Невского появился человек в круглой шляпе. Он что-то взволнованно кричал. Александр Антонович смотрел на него во все глаза: за круглую шляпу при Павле ссылали в Сибирь, ибо от нее и от жилетов произошла, по мнению императора, французская революция. Сердце де Бальмена забилось от радостного и страшного предчувствия. В это время показалась быстро мчащаяся коляска «vis-à-vis», запряженная шестеркой цугом, с кучером в национальном костюме и с форейтором, – все это также было строжайше запрещено. В коляске неподвижно сидел генерал с нахмуренным, умным лицом, бледным и утомленным, точно после веселой ночи. Де Бальмен тотчас узнал военного губернатора Петербурга, графа фон дер Палена. Солдаты стали «смирно». Генерал остановил свой экипаж, подозвал ротного командира и, высунувшись из коляски, что-то ему сказал. Офицер изменился в лице и перекрестился. Де Бальмен не вытерпел мучительного волнения. Он потерял голову.
– Петр Алексеевич, ради Бога, что случилось? – вскрикнул он не своим голосом, выступив к Палену из шеренги.
Ротный командир и солдаты застыли. Пален с недоумением посмотрел на молодого человека, узнал его, усмехнулся и сказал несколько слов ротному командиру, показав на де Бальмена глазами.
– Ребята! – произнес он затем звучным, спокойным голосом. – Его величество император Павел скончался нынче ночью от апоплексического удара. Вас поведут присягать его сыну, императору Александру Первому. Учения сегодня не будет. Вам выдадут по чарке водки.
И, кивнув ротному командиру, Пален тронул рукой кучера. Форейтор заревел страшным голосом; коляска по мокрому снегу понеслась дальше – по направлению к Зимнему дворцу. Оцепеневший де Бальмен мог еще разглядеть, как граф Пален, отъехав, несмотря на холодную дурную погоду, снял с себя шляпу и вытер платком лоб.
Солдаты молчали.
– От чего бы умереть? Кажись, вчера не был хвор, – сказал наконец один.
– Что ж так зря присягать? Этак всякому присягнешь…
– Эх, нам что? Кто ни поп, тот и батька. Водка будет, и на том спасибо.
– Нам, известное дело, все одно, а вот их благородиям… Офицерье-то старый царь не больно жаловал.
Через два часа, провожаемый недобрыми взглядами солдат, де Бальмен ехал из казармы на извозчике в баню, оттуда на свою старую квартиру – пить шампанское (к вечеру в Петербурге не осталось ни одной бутылки шампанского). А на следующий день он, как все, отправился в Михайловский замок проститься с прахом Павла I.
В эти два дня люди в офицерских мундирах входили во дворцы беспрепятственно и делали там что хотели. На царскую семью никто не обращал внимания. В течение нескольких дней офицеры были хозяевами России. Еще накануне перед заговорщиками стоял призрак дыбы и палача. Но 12 марта общее мнение было такое, что убийцам обеспечены не только безопасность, но и почет, и деньги, и власть. Каждый уверял, будто участвовал в заговоре или, по крайней мере, знал о нем с первой минуты, – отрекаться стали лишь через несколько дней. О будущем делались разные предположения. Говорили, что Пален намерен ввести в России конституционный образ правления и что Платон Зубов посылал в библиотеку кадетского корпуса за «Английской Конституцией» Делольма. Говорили также, что полковник Измайловского полка Николай Бибиков предлагает перерезать всю царскую семью.
Через Рождественские ворота де Бальмен вошел в Михайловский замок и поднялся в бельэтаж по той самой винтовой лестнице, по которой шли убийцы. Задушенный император лежал на постели в спальне, одетый в гвардейский мундир. Лицо его, в черно-синих полосах, было тщательно, но плохо загримировано и раскрашено художниками. На голову и левый глаз надвинули огромную шляпу. Шею закрыли широким галстуком.
У тела толпились цареубийцы. Они были все еще пьяны, – после убийства начался разгром дворцовых погребов. Здесь рассказывали разные подробности и слухи, часто сильно преувеличенные. Говорили, что душой всего дела был Пален, который, впрочем, обеспечил себя на случай неудачи покушения: он тогда бы явился с отрядом солдат и арестовал Александра и заговорщиков. Убийцами Павла были Николай Зубов, князь Яшвиль, Татаринов и Скарятин, а распорядителем – генерал Беннигсен. Говорили также, будто деньги на предприятие дал английский посол Уитворт, который действовал через свою любовницу Жеребцову, сестру Платона Зубова. По рассказам других, вездесущий Буонапарте за несколько дней до убийства узнал об английском заговоре против царя и люди первого консула неслись будто бы из Парижа в Петербург – предупредить и уберечь Павла. Не сомневались в том, что теперь с Англией будет заключен мир. Говорили даже, будто какой-то видный француз, отдавая последний долг праху императора, словно нечаянно, а на самом деле нарочно, сдвинул с его шеи галстук, – и страшные следы скарятинского шарфа открылись глазам дежурных гренадеров. С особенным удовольствием рассказывали о роли Александра в деле и еще преувеличивали эту роль, обеспечивавшую всем безопасность. Описывали с разными подробностями ужин у Талызина, экспедицию двух отрядов и зловещее карканье вспуганных ворон на старых липах Летнего сада. Сообщали шепотом, что Платон Зубов сильно струсил, когда камер-гусар Кириллов у дверей царской спальни поднял крик, и что император непременно спасся бы, если б не хладнокровие Беннигсена, который распоряжался убийством, как сражением. Передавали подробности глумления над трупом: слова Палена на ужине заговорщиков «pour faire une omelette, il faut casser les oeufs»[225] – были пьяными офицерами приведены в исполнение буквально.
Де Бальмену стало жутко. Он вышел из спальни и очутился в маленькой голландской кухне, которая в этом странном дворце была устроена рядом со спальней императора. Комната была пуста. Но в углу на табурете, опустив голову на плиту, сидела княгиня Анна Гагарина, любовница убитого императора, и глухо безутешно рыдала. Двадцатилетний де Бальмен вдруг почувствовал неизъяснимую жалость к этой женщине, которая одна во всем мире, если не считать далекого, таинственного Буонапарте, сожалела о смерти безумного царя. Он хотел сказать ей что-либо нежное, утешительное, но ничего не придумал и пошел дальше бродить по переполненным людьми покоям мрачного замка. В овальном зале, где обычно помещался караул от конной гвардии, было особенно шумно и весело. Окруженный почтительною толпою придворных, там стоял, с улыбочкой на крошечных пухлых губах, последний фаворит Екатерины, князь Платон Зубов и отпускал разные шуточки, на которые неизменно отвечал громкий, почти всеобщий хохот. В нескольких шагах от этой группы пошатывался брат Платона, Николай, гусар огромного роста и необычайной силы, зять фельдмаршала Суворова. Он был совершенно пьян; на распухшем лице его виднелся большой синяк. Держа за пуговицу мундира сухого, флегматичного, длинноносого Беннигсена, который благодушно слушал его пьяную болтовню, пересыпанную народными восклицаниями, Николай Зубов доказывал, что у него силы побольше, чем у Алексея Орлова.
– Нет, ты сообрази, немецкая твоя образина, – говорил он… – Ты постой, сообрази: ведь Петра-то Алешке легко было задушить, да еще когда Федька Барятинский на руки навалился. А сынок покрепче был… Вишь, какой синяк мне наставил… Нет, ты постой, ты сообрази сам, да ты слушай меня, жидовская морда!..
Кто-то в группе Платона Зубова процитировал двустишие, только что сочиненное Виельгорским на смерть Павла: «Que la bonté divine, arbitre de son sort, lui donne le repos que nous rendit sa mort».[226] Улыбочка Платона Александровича выразила полное одобрение, и немедленно раздался хохот. Кто-то другой заговорил о новой императорской чете. Все сразу замолчали. Князь Зубов слегка прищурился, услышав имя Александра, и небрежно заметил, что императрица Лизанька – прехорош-шенькая девочка.
– Платоша! – восторженно воскликнул пьяный гусар, выпустив пуговицу Беннигсена. – Ах ты, сукин сын!.. Лизанька!.. Какая она тебе Лизанька? Не со всякой же тебе царицей жить!.. Ты, брат, старух любишь… Эх, жалко Катю-покойницу… Вот, брат, царица была, старая ведьма, а? Немка, а Россию как вознесла, а? Тестя-то моего открыла, а?.. Дай я тебя обниму, хоть ты и сукин сын…
Почувствовав острое отвращение, де Бальмен вышел из овальной залы. В одной из смежных проходных комнат он увидел неизвестного ему маленького мальчика в трауре с заплаканным и испуганным лицом и с ним почтенную нахмуренную даму, с таинственным видом державшую в руке карандаш и клочок белой бумаги. Мальчик был сын Павла,[227] а дама – его гувернантка, госпожа Адлерберг. Кто-то сказал де Бальмену, что вдовствующая императрица Мария Федоровна, желая узнать имена убийц ее мужа, нарочно поставила здесь ребенка с гувернанткой и приказала госпоже Адлерберг записывать всех тех офицеров, которые побледнеют, проходя мимо маленького сына убитого. Эта мелодраматическая затея двух немок позабавила де Бальмена, особенно когда он увидел, как князь Платон Зубов, проходя по комнате, остановился возле ребенка, ласково потрепал его по щеке длинными пальцами своей маленькой красивой руки и сказал:
– Нет, как он на деда похож. Удив-в-вительно…
Александр Антонович уже собирался уходить, как вдруг кто-то сообщил, что в спальню Павла идет приехавшая из Зимнего дворца царская семья. Де Бальмен, вместе с другими офицерами, бросился туда. Впереди шла, истерически взвизгивая по временам и останавливаясь, в красных пятнах на здоровом, полном лице, императрица Мария Федоровна под руку со шталмейстером Мухановым; за ней, пугливо озираясь по сторонам, бледный как смерть, Александр. Нижняя челюсть его необыкновенно миловидного полудетского лица конвульсивно вздрагивала. Войдя в спальню – двери были раскрыты настежь, – Мария Федоровна выпустила руку Муханова, остановилась и, театрально прошептав: «Gott helfe mir ertragen!»[228] – двинулась дальше; но, не доходя постели, с хриплым криком откинулась назад. Лицо Александра из бледного сделалось серым. Внезапно императрица повернулась к сыну и громко, во всеуслышанье, сказала ему по-русски:
– Посдрафляю вам: ви – император.
Шталмейстер Муханов поспешно опустил глаза. Александр шагнул вперед, открыл рот, поднял руки, замахал ими в воздухе – и вдруг грохнулся на пол без чувств. Елизавета Алексеевна и придворные бросились поднимать царя.