Ртуть в трубке термометра поднялась до 212 градусов и дрожа остановилась. Вода бурлила. Баратаев осторожно приподнял реторту, отодвинул водяную баню, заменил ее песчаной, подставил под нее черную лампу. Затем снова опустился на табурет, раскрыл старинную книгу и прочел вслух негромким голосом.
«Sic enim habet virtutem efficacem super omnes alias me-dicorum medicinas, omncm sanandi infirmitatem, eo quod est occultae et subtilis naturae, conservât sanitatem, roborat firmi-tatem, et ex sene facit juvenem et omnem eorum expellit aegri-tudinem…»[185]
Легкая жидкость срывалась по каплям и все быстрее падала в приемник. Баратаев наклонился к концу трубки, жадно вдыхая пары стекавшего вещества.
Штааль всю жизнь помнил вечер в квартире Талызина. Но мучительно-волнующее впечатление это в его памяти навсегда осталось бессвязным. Позже, в рассказах, он не раз (как многие другие) пытался воссоздать картину того, что было. Но это ему не удавалось. Запечатлелись навсегда в его памяти лишь отдельные мгновенья, и они через долгие годы вспоминались так же ярко, как на следующий день. И еще остался в памяти дух тех минут, исполненный тоски, самопожертвования, непонятного наслаждения.
В этот день группы заговорщиков ужинали в разных местах города и к десяти часам съехались к Талызину. Ко времени приезда Штааля общий заключительный ужин кончился. Шла попойка.
Штааль много пил, его заставляли пить другие, и он заставлял пить других. Однако ему потом всегда казалось, что пьян в ту ночь он не был: голова его работала ясно и в мучительно-радостном чувстве, которое он испытывал, не было следов пьяного разгула. За буфетом он запивал семгу шампанским, заедал водку сладким пирогом с вареньем, – ему казалось естественным и есть в этот вечер по-иному, не так, как всегда.
Позже все говорили, что речь Палена была почти перед самым выходом; да и Штааль потом, рассчитывая время, соображал, что оставался в доме Талызина очень недолго, быть может не более четверти часа. Но казалось ему, что был он там долгие часы. «Что же мы делали?» – спрашивал он себя впоследствии и не мог ответить. В воспоминании был яркий, дрожащий свет свечей в высоких литых канделябрах, вино в бокалах, тревожный беспорядочный гул голосов, иногда повышавшийся до крика. Кто говорил, что говорили, – этого Штааль не помнил. Не помнил он точно всех, бывших на ужине. Но неизменно выплывали в его памяти отдельные фигуры: Талызин сидел у стола в расстегнутом мундире с выражением отчаянья и решимости на лице; Николай Зубов что-то орал под люстрой, чуть не касаясь ее головою; князь Яшвиль с налитым кровью лицом рвал зубами из бутылки туго засевшую в ней пробку; Пален, наклонившись у окна, вглядывался в улицу, мимо осторожно отодвинутой желтой штофной шторы, закрывавшей его волосы и лоб неровной круглой складкой.
– Па-кавказски пей! – закричал Яшвиль с яростью, не шедшей к его благодушному облику. В левой руке у него был большой рог. Штааль захохотал и приложил рог к губам. «Неприятно пить всем из одного рога», – мелькнуло у него в уме. Он выпил очень много, но не дотянул до дна, схватился за грудь и пролил вино на шелковый шитый стул. Штааль подумал, что это досадно, особенно ежели видел хозяин. Яшвиль сердито на него закричал: «Пей до дна!»
Проходивший мимо них неторопливой важной походкой барон Беннигсен, в застегнутом на все пуговицы мундире, оглянулся на крик Яшвиля и приятно улыбнулся. «Ах, вот и вы, генерал», – задыхаясь и кашляя, сказал Штааль. Беннигсен утвердительно кивнул головой. «Па-кавказски пей!» – закричал на него Яшвиль, подавая ему до краев наполненный рог. Беннигсен со снисходительной улыбкой взял рог в руку. Яшвиль, шатаясь, отбежал к уставленному бутылками столу. В ту же минуту к Беннигсену подошел Пален и сказал тихим голосом по-немецки:
– Прошу вас, вы не пейте ничего. Помните, вся моя надежда на вас, на ваше хладнокровие.
Беннигсен улыбнулся еще снисходительнее: очевидно, ему была смешна мысль, что вино могло на него подействовать, лишив его хладнокровия. Он кивнул головой, подтверждая, что другие действительно ничего не стоят и что он все сделает. Однако с полной готовностью вставил рог острым концом в тяжелую серебряную братину, предварительно отлив немного вина в стакан, чтоб не залить скатерти: по-видимому, Беннигсену было вполне безразлично, пить или не пить. Они отошли от Штааля.
– Тшто ми ошидаем? – спросил Беннигсен, подходя с Паленом к хозяину дома, который в углу комнаты сидел у небольшого стола, опустив голову на руки. – Слуги могут вислушать и могут на улицу выходить, во дворец побежать и императору доносить. Промедление есть смерти подобное, wie der Peter sagte,[186] – добавил он с улыбкой.
– Я уверен в своих людях, – резко ответил Талызин, подняв голову.
– Дом оцеплен моими агентами, – сказал, пожимая плечами, Пален. – Я велел никого не выпускать, ни слуг, ни господ… Но могут, конечно, проскочить и по воздуху. Дело счастья.
Беннигсен приятно улыбнулся.
– Durchlaucht, Sie denken an alles. Sie sind ein grosser Mann… Aber ein Spieler.[187]
– Ein Hasardeur,[188] – подтвердил с усмешкой Пален.
«Зачем они говорят по-немецки в моем доме?.. Не хочу… – со злобной тоской подумал Талызин. – И как он смел говорить, чтоб не выпускали господ?»
Пален взглянул на часы:
– Половина первого.
– Две минуты после половина первого.
– Пора, – сказал Пален.
– Höchste Zeit,[189] – подтвердил Беннигсен.
…Et liberavit eos qui timoré mortis per totam vitam obnoxii erant servituti…[190]
Штааль помнил, что шли они по лестнице тихо, что он чувствовал странное душевное размягчение и непривычную слабость в ногах, что лакеи, сбившись по углам, смотрели на них с ужасом, что откуда-то вдруг высунулось на мгновенье, перекосилось и исчезло женское лицо, что кто-то из них при этом старательно-весело засмеялся. Штааль потом не мог сообразить, где именно это было – в доме ли или уже на улице у выхода. Но заспанное, мгновенно переменившееся женское лицо запечатлелось в его памяти навеки. Он потом не раз видел это лицо во сне. Штааль помнил еще, что внизу в сенях, когда они бесшумно надевали шинели, черные стоячие, расширявшиеся кверху, часы пробили один удар. Все поспешно оглянулись: длинная стрелка с надломленным кончиком почти ровно продолжала короткую на голубом фоне старинных вызолоченных часов. Штааль успел прочесть и перевести мысленно латинскую надпись, черным ободком обвивавшую циферблат: vidit horam, nescit Horam.[191] Беннигсен в дверях с неудовольствием оглянулся на отстававшие часы. Старый швейцар придерживал рукою дверь. Штаалю запомнились его открытый рот, наклоненная булава, громадные медные пуговицы ливреи. Это было последним впечатлением Штааля в доме генерала Талызина.
Снег больше не падал. Низко повисло беззвездное небо. Было очень холодно. Редкими порывами дул ледяной ветер, свистя, вздымая снежную пыль, крутившуюся в лучах фонарей подъезда. Вдали по Миллионной было темно.
Потом Штаалю подробно рассказывали, как их при выходе делили на два отряда: один шел с Паленом по Морской и Невскому, другой, под начальством Беннигсена, по Миллионной и через Летний сад. Штааль, оказавшийся на улице в числе первых, попал в отряд Беннигсена и чрезвычайно вдруг расстроился оттого, что ему идти не с Паленом. Он тоскливо подумал, что незачем делиться на два отряда: уж если идти на такое дело, то лучше бы всем идти вместе. Он даже пробормотал это вслух (на улице в ту минуту было так тихо, что многие услышали). Пален нетерпеливо на него оглянулся и сказал:
– Господа, прошу ничего не менять в плане. Все обдумано и предусмотрено.
В воротах блеснул зеленовато-желтый свет. Из двора дома выехали запряженные тройкой очень длинные низкие сани. На козлах, к которым прицеплен был фонарь, сидел офицер. Штааль узнал его, слабо улыбнулся тому, что полковой адъютант преображенец Аргамаков оказался кучером, и тут же вспомнил, что именно Аргамаков по долгу службы постоянно бывает у государя, знает пароль, знает также все входы и выходы Михайловского замка. «Он-то нас и проводит», – с радостной благодарностью подумал Штааль. За первыми санями из ворот выехали другие. Барон Беннигсен сел в сани, неторопливо оправляя полы шинели. За ним вскочило еще несколько человек. Штааль подумал, что лучше бы сесть во вторые или в третьи сани. Он снова почувствовал легкую слабость в ногах, но преодолел ее и молодцевато вскочил одним из первых. Он даже помог взобраться Яшвилю.
– Вот как князь спешит: в первые сани сел, – шутливо сказал стоявший у крыльца Пален. – У Яшвиля счеты с Павлом, – улыбаясь, пояснил он громко.
Яшвиль побагровел. Кто-то слабо засмеялся.
– Да, да, pour faire une omelette, il faut casser des oeufs,[192] – со странной интонацией в голосе сказал Пален (все вздрогнули).
– Так у Воскресенских ворот сойдемся. Недалеко…
– Недалеко… – как эхо, повторил кто-то в санях.
– Пароль: «граф Пален»…
– Граф Пален… – повторил голос.
Сани понеслись быстро. Ветер засвистел в ушах. Штааль сидел спиной к фонарю, втянув голову в плечи. Он ничего не видел по сторонам, не видел даже, кто кроме Беннигсена был в санях. «Как на острова едем», – неуверенно пошутил человек, сидевший от него слева. Шутка не была поддержана. Все молчали. Слышался пронзительный скрип полозьев по твердому снегу. Набилось в огромные сани человек восемь или десять. Штааль сидел очень неудобно, на корточках, поджав под себя ногу, которая быстро затекала. Он хотел переменить позу, но раздумал: «Не стоит, недалеко…» – «Холодно очень», – стуча зубами, проговорил кто-то рядом с Беннигсеном. Штааль по голосу признал Платона Зубова. «И вправду холодно», – подумал ежась Штааль. Ветер дул ему в спину. Руки стыли. «Эх, некстати…» Он попробовал достать перчатки, но вспомнил, что одну из них потерял. «Да, волки… Как все странно… Что за ночь!..» Он подумал еще, что теперь не страшно встретить и целую стаю: «Справимся… Впрочем, сюда волки и не забегут… Ерунда какая… Где мы, однако?..» Бешено несшиеся сани замедлили ход. Штааля на кого-то бросило толчком. «Oh, je vous demande pardon»,[193] – сказал он и подумал, что глупо тут просить извинения, да еще по-французски. «Санки скок – Сеньку в лоб», – пошутил сидевший слева (он, видимо, гордился тем, что шутит). «Ii n’y а pas de mal»,[194] – прошептал голос. «Говорит ильньяпа… Тот последний, кажется, Яшвиль… Ведь, правда, государь съездил его палкой, я и забыл про эту историю. Пален науськивает… Убивать нас послал, ясное дело… Ну что ж, убьем… Яшвиль, говорят, фреймазон… И государь тоже фреймазон. Посмотрю, как брат убьет брата… Pour faire une omelette, il faut casser des oeufs… Если шпагой колоть, то ткнуть слева в грудь, чтоб не мучился. Жаль, жаль, что палаша не взял, рубить проще… Зато крови меньше… А стрелять не надо: сбегутся, и оставить нужно пулю про запас для себя…» Сердце у него страшно замерло при мысли, что через четверть часа, даже меньше, через десять минут, он, быть может, – уже не так, не в мыслях, а вправду – пустит себе в рот пулю. «Только бы не на дыбу… Виска и встряска…» Ветер задул в ухо и в щеку Штаалю. Сани свернули. На повороте он увидел фонари мчавшихся за ними других саней. Сани снова понеслись быстро. Он почувствовал облегчение. «Много нас… Нет, застрелиться всегда успею… Только отбежать в сторону, выхватить пистолет, открыть рот – и поминай как звали… Нехитрая штука…» Штааль с трудом перевел дыхание. Он подумал еще, что в такой тесноте, при толчках саней, пистолет его может выстрелить в боковом кармане сам собою. «Вот будет штука, ежели Беннигсена убью и все дело лопнет из-за моего пистолета. Ведь тогда остановятся, не иначе… Куда же его отнесут?.. Нет, Беннигсена никак: дуло вниз. Скорее себе колено прострелю… Хорошо еще, если колено», – подумал он, содрогаясь. Сани сильно замедлили ход. Сердце у Штааля сжалось. Беннигсен привстал, вгляделся в темноту и вышел из остановившихся саней. Все сделали то же самое. Штааль, соскакивая, едва не упал, – нога у него была как деревянная.
Перед ними был вход в Летний сад. Вторые, третьи сани подъезжали. Пристяжная озиралась назад и часто храпела. Из ее ноздрей валил пар. С саней соскакивали люди. «Кто же останется с лошадьми?.. – Штааль подумал, что, пожалуй, хорошо было бы ему остаться с лошадьми. – Нет, теперь ни за что не останусь…» Беннигсен наклонился, отцепил фонарь от козел и высоко его поднял, оглядываясь по сторонам. Внезапно раздалось страшное оглушительное карканье. Штааль задрожал. Кто-то вскрикнул: «Фу-ты, черт!» Стая ворон взлетела над липами Летнего сада. «Sakrament!»[195] – сердито пробормотал Беннигсен (ворон, очевидно, и он не предвидел). Ускорив шаги, он поспешно пошел по аллее. За ним последовал Аргамаков, дальше другие. «Эх, как каркают, проклятые», – прошептал кто-то. «Могут и тревогу поднять в замке… Неспроста… воронью ночью каркать в Летнем саду», – прерывисто сказал другой голос рядом с Штаалем. Протяжное насмешливое карканье ворон продолжалось. Вдали мерцали огоньки. Беннигсен быстро шел, держа фонарь впереди себя в вытянутой руке. Штааль почти бежал, спотыкаясь на обледенелых скользких аллеях. Ветер больно стегал его в лицо, засыпая глаза снежной пылью. Нога понемногу отходила. Штааль больше ни о чем связно не думал, стараясь лишь не растянуться на земле. «Как на параде Беннигсен шагает… Этот высокий Николай Зубов… Он был во вторых санях. Дошел бы только, ведь пьян как зюзя… Это Аргамаков. А это Яшвиль… Слава Богу, стихли вороны! Они триста лет живут… Может, видели убийство короля Генриха III. Его убил монах Клеман, – я еще у Дюкро спрашивал… Память у меня славная… Но то было во Франции. Что ж, вороны и перелететь могли… Дня три им лететь… Нет, что я, больше, и с неделю пролетят… На той стороне сада водомет. Я там гулял раз с Настенькой…»
– Стой!.. – негромко сказал, вдруг останавливаясь, Беннигсен. – Тсс! – протяжно прошептал он, оглянувшись, и передал свой фонарь Аргамакову, что-то ему сказав. Впереди, не очень далеко, горел красный огонь. Аргамаков побежал, хрустя шажками по снегу, и скрылся в темноте, – только двигался быстро бледный огонек его фонаря. В тишине слышно было лишь тяжелое сопенье Николая Зубова. Штааль не дышал. Через минуту впереди послышались голоса, затем лязг железа и тяжелый стук. «Подъемный мост, – сообразил, замирая, Штааль, – ведь Аргамаков знает пароль…»
– Марш! – скомандовал Беннигсен и стремительно бросился вперед. Все рванулись за ним. У красного огня, сбоку от вскочившего первым на мост Беннигсена, метнулась фигура часового. «Ваше благородие, а? Ваша милость… Что же это?.. Помилуйте!..» – говорил часовой, с ужасом глядя на офицеров, то пятясь, то пытаясь загородить дорогу.
– Ничего, брат, это свои, – задыхаясь, сказал Аргамаков.
– Свои! – с пьяным хохотом повторил Николай Зубов. – Идем навестить приятеля.
– Нас вызвал государь! – вскрикнул не своим голосом Штааль, приглашая взглядом всех оценить его находчивость. Беннигсен с неудовольствием на них оглянулся, взял у Аргамакова фонарь и высоко его поднял.
– Смир-но! – холодно скомандовал он часовому, глядя на него вдруг изменившимся, ледяным взором. Часовой вытянулся и окаменел.
– Пусть кто-нибудь останется с ним, чтоб не стрелял, – по-французски сказал Беннигсен и скомандовал:
– За мной! Марш!..
Они побежали вперед. Штааль оглянулся и увидел, что у моста остался не один, а несколько человек. «Стыдно!» – подумал он с гордостью и ускорил бег. Сбоку низко над землей сверкнули редкие огни фонарей. Впереди открылись стены Михайловского замка, темневшие таинственные строения. Перед Штаалем мелькнули вытянувшиеся высокие люди со сведенными набок, исполненными ужаса глазами. «Это семеновцы… Наружный караул… Офицер наш», – успел на бегу подумать Штааль. Он не мог понять, где именно они были. Впереди у фонаря Беннигсен с угрожающим видом говорил что-то Платону Зубову, лицо которого выражало отчаяние. К ним подбегали другие. «Ну да, Палена нет… Предательство… Я говорил… Все пропало!..» – повторял Зубов. Выражение лица Беннигсена вдруг стало страшным.
– Was fällt Ihnen ein?[196] – прошептал он, хватая за руку Зубова. Зубов вскрикнул и беспомощно шатнулся в сторону. Все смотрели на них растерянно. Беннигсен оглянулся. Лицо его снова стало спокойным.
– Тэпэр зависит всо от бистрота… За мной! – проговорил он и бросился вперед. Штааль никак не подумал бы, что этот немолодой, важный, всегда на все пуговицы застегнутый человек может бежать так быстро. Все побежали за Беннигсеном, задыхаясь и обгоняя друг друга. Какие-то низкие своды, дворы, каменные столбы и тумбы промелькнули при неверном красноватом свете фонарей. Сердце у Штааля стучало так, как никогда в жизни. Вдруг Беннигсен на бегу обнажил шпагу. Все сделали то же самое. Аргамаков круто свернул. Блеснул слабый свет, открылась витая лестница. Беннигсен наклонил голову под сводом и первый на цыпочках бросился вверх по расширяющимся сбоку ступеням. Тень, неверно шатаясь, заскользила по стене. Штааль, вбегая, оглянулся и увидел, что их осталось человек десять. «Где же другие? Какая подлость!» – чуть не вскрикнул он. За ним по узкой витой лестнице, загромождая весь проход своей гигантской фигурой, поднимался, тяжело дыша, Николай Зубов. Внизу, у двери, клубился белый пар. В тепле пахло щами, капустой. Штааль, искривив шею, взглянул вверх и схватился озябшей рукой за перила (они слегка дрожали). «Уж не ошибка ли?.. Заблудились… В кухню идем, а не в спальную…» Над ним послышался стук, затем звук голоса. На освещенной верхней площадке Аргамаков что-то говорил перед закрытой дверью, приложив к губам левый указательный палец. Слов Штааль не мог понять, хоть ясно их слышал. Рядом с Аргамаковым, чуть наклонившись вперед, вполоборота стоял Беннигсен со шпагой наголо в правой руке и с фонарем в левой.
– Ну да, ну да, – говорил Аргамаков, с трудом справляясь с дыханием. – Отопри, Кириллов… Это я…
– Скажи ему: пожар… – начал было Николай Зубов, поднявшийся до самой площадки. Беннигсен схватил его за руку. За дверью послышалась возня.
– Чичас… Чичас… – сказал голос. Человек, говоривший за дверью, видимо, еще не вполне проснулся. – Чичас, ваше благородие…
Послышался подавленный зевок, шаркающие шаги, затем звук поворачиваемого в замке ключа. Штааль впился рукой в дрожащие перила, не сводя глаз с финифтяной бляхи замка. Дверь отстала: в ту же секунду Беннигсен поставил ногу так, чтоб нельзя было захлопнуть дверь. Запах капусты усилился.
– Пожалуйте, ваше высокоблагородие, – сказал сбоку от порога камер-гусар Кириллов. – А я думаю, кто та…
Беннигсен рванулся в комнату, за ним Аргамаков, Зубовы. Кириллов ахнул и, вытянув руки, странно застонал, точно негромко засмеялся. Другой камер-гусар спал, сидя на полу, прислонившись спиной к печке.
– А-а-а!.. Кар-ра-ул!.. – ужасным голосом закричал Кириллов, хватаясь за саблю. Этот крик потом казался Штаалю самым страшным из всего, что произошло в ту страшную ночь. Николай Зубов схватил полено из лежавшей у печки груды и, взмахнув им над головой, ринулся на камер-гусара.
– Ваше величество!.. А-а-а!.. – еще отчаяннее прокричал, поднимая саблю, Кириллов. Беннигсен бросился дальше. Комната наполнилась людьми. Не помня себя от ужаса, Штааль пробежал вперед. Рядом с прихожей, в большой полутемной комнате мелькнули глобусы, шкапы с книгами. Он ступил на что-то мягкое, остановился и стал вытирать о ковер мокрые ноги. Затем вскрикнул – и бросился бежать.
Из библиотеки двойные двери вели в спальню императора. Между дверьми, в стене огромной толщины, был узкий коридор. Здесь, как и в библиотеке, горел ночник. В стене коридора белела маленькая боковая дверь.
– Потайный ход… Ушел! – стуча зубами, простонал, подбегая к Беннигсену, Платон Зубов. Беннигсен посмотрел на него тем же ледяным взглядом.
– Ausgeschlossen![197] – сказал он спокойно и оглянулся. С ними никого больше не было. Из прихожей несся гул, рев голосов. Беннигсен пожал плечами, взял шпагу в левую руку, в которой держал фонарь, а правой потянул к себе за ручку вторую дверь. Она не поддавалась. Он толкнул ее в другую сторону и, наклонившись, налег с силой. Фонарь дернулся в левой его руке. Дверь открылась. За ней было темно. Платон Зубов замер. Беннигсен снова взял шпагу в правую руку и, вытянув вперед фонарь, вошел в спальную императора. Зубов отшатнулся, бросил взгляд назад и, слабо застонав, на цыпочках последовал за Беннигсеном.
В комнате, в которую вбежал Штааль, над белой кухонной плитою, мерцая, горел огарок свечи. Штааль безумными глазами взглянул на плиту и кинулся из кухни в набитую людьми прихожую, откуда несся все более глухой гул. Штааль с яростью толкнул кого-то, шарахнулся в сторону, наткнулся на низко наклонившуюся тяжелую фигуру, – ему показалось, что это был Яшвиль. За ним на полу Штааль увидел расходившуюся лужу крови. «Камер-гусара убили!.. Господи!.. Господи, что же это!..» Он отшатнулся и выскочил на площадку. На него пахнуло холодом. Витая лестница была забита людьми. Штааль прокричал что-то непонятное и бросился назад. «Пропало! Спасайся!» – заорал дикий голос. Послышался топот бегущих шагов. Штааль вбежал в библиотеку и остановился, еле переводя дыхание. На одно мгновение все стихло. Из открытых настежь дверей спальной полз на ковер зеленоватый свет. Вдруг в спальной раздался негромкий хриплый крик. Из прохода, шатаясь, выбежал Платон Зубов. За ним пробежал кто-то еще. Слабый крик в спальной повторился. Штааль рванулся к двери и как вкопанный остановился в проходе. Сбоку, в нескольких шагах от него, в тускло освещенной комнате, император, босой, в нижнем белье, прислонившись к ширме, безжизненно опустив руки, ужасным взглядом остановившихся глаз смотрел на Беннигсена, который стоял против него с обнаженной шпагой в руке. На полу, перед ширмами горел фонарь, освещая смятую постель с полусвалившимся одеялом.
В прихожей поднялась волна дикого гула. «Преображенцы идут царю на выручку!» – мелькнуло в голове у Штааля. Он прерывисто закричал, задыхаясь, выбежал из прохода в библиотеку, увидел сбоку какую-то фигуру, вытянувшуюся у книжного шкапа, сам шатнулся в сторону и прижался к другому шкапу. На пороге прихожей вырос Николай Зубов с зверским выражением на лице. Он на секунду остановился, затем тяжелыми, медвежьими, переваливающимися шагами, странно расставив руки, медленно побежал к двери спальной. Штааль впился в него глазами. Зубов замер на пороге, тяжело вдохнул воздух и, низко наклонив голову, ринулся в спальню. Еще несколько человек пробежало по библиотеке. Перед Штаалем мелькнул Яшвиль с окровавленной шпагой в руке. В спальне внезапно потух свет, что-то упало, послышался треск разбившегося стекла, затем долгий отчаянный крик. Штааль завизжал и бросил шпагу на дверцы шкапа. Дикий рев голосов покрыл крик императора. На пороге спальной показался Беннигсен. Он притворил за собой дверь и вложил в ножны шпагу.
…Рев за дверью внезапно понизился, перешел в шипящий шепот и оборвался. На мгновенье настала мертвая тишина.
Несколько человек выбежало из комнаты. Один что-то оживленно бормотал, дергаясь лицом и размахивая руками. Другой, шедший на цыпочках, яростно на него зашикал. Третий выскочил из прохода, схватился за голову и снова вбежал в спальную. Библиотека наполнялась людьми, вбегавшими из спальной, из прихожей, с лестницы. Было, однако, тихо. С зажженной свечой в высоком подсвечнике прошел по библиотеке Беннигсен. Штааль, все еще у шкапа, еле дыша, смотрел на открывавшуюся дверь спальной. Он немного подумал, взял шпагу и, крепко сжимая рукоятку, на цыпочках, неуверенными неровными шагами прошел в спальную.
На полу длинной комнаты горела свеча. Штааль сделал несколько поспешных шагов и прирос к полу, не отводя глаз от лежавшей на ковре страшной белой фигуры с высунутым языком и выпученными глазами на окровавленном синем лице. Быстро колеблющееся пламя дымящей свечи тускло освещало то судорожно сведенные босые желтоватые ступни, то концы шарфа, затянутого узлом на шее, то узкую, криво загибавшуюся черную лужу у стола с лежавшей в ней чернильницей. Кто-то зажег о свечу огарок и, низко наклонившись, старательно прилеплял его к столу, капал воском на дерево, заслоняя пламя дрожащей рукою. Стало чуть светлее. Штааль увидел сорванную со стола решетку, валявшиеся на полу куски слоновой кости, опрокинутые ширмы, стул с повисшим на спинке камзолом, под ним белый шелковый чулок. Человек, засветивший огарок, ахнул и бросился поднимать ширмы. Молодой, бледный офицер без шарфа, ползая на коленях, торопливо подбирал осколки решетки и стекла. Беннигсен двумя пальцами поднял чернильницу, осторожно поставил ее на бумагу и, взяв со стола песочницу, посыпал чернильную лужу. Штааль подвинулся к ширмам, заглянул в лицо офицеру без шарфа и выбежал на цыпочках из комнаты.
Он пробежал, не останавливаясь, по внутренним покоям. Везде вспыхивали огни. Михайловский замок просыпался. Спереди несся гул голосов, крики, тяжелый, быстро приближающийся топот. По зале с ружьями наперевес бежали великаны-преображенцы царского батальона. Впереди их был старый солдат с очень мрачным и решительным выражением на лице. «Поздно!» – захохотал Штааль, высунув язык. Убийцы разбегались. Штааль бежал изо всей мочи, сам не зная куда. Им овладел припадок бурной энергии, все росший от быстрого бега. Он жаждал деятельности, жаждал самоотверженных подвигов и был совершенно готов тотчас пожертвовать жизнью.