bannerbannerbanner
Одиссей Полихрониадес

Константин Николаевич Леонтьев
Одиссей Полихрониадес

VII.

Наконец дождались мы отца. Приехал он под вечер. Как мы были рады, что́ говорить! Он поцеловал руку у коко́ны-Евге́нко, а мы все, и мать, и я, и Константин-старик, у него целовали руку.

Матери от радости дурно сделалось. Она села на диван и держалась за грудь, повторяя со вздохами: «ах, сердце мое! ах, сердце мое!» Отец тоже вздыхал и улыбался и ей, и мне, и всем… и слов не находил. Такая была радость! Такой праздник! Боже! Кинулись мы потом все служить ему. Кто очаг затапливал, кто кофе варить у очага садился, кто рукомойник нес руки ему мыть, двое разом на одну ногу его бросались, чтобы сапоги ему снять. Сосед за соседом в комнату собрались, отец Евлампий, Стилов старик, жена его, дочери, сыновья, Несториди с женой, все село, кажется, сбежалось… Двое цыган пришли, и те сели на полу у дверей… И тем отец жал руки, и тех благодарил.

Все его любили, потому что он не искал никого обидеть и был очень справедливый человек.

Когда отец покушал и отдохнул, он рассказал нам подробно, что́ случилось. Незадолго до отъезда его из Тульчи греческий консул уехал на два месяца в отпуск в Элладу и передал управление своего консульства английскому консулу г. Вальтеру Гею. Вальтер Гей этот родом из Сирии (его мать была, кажется, православная из арабской семьи); человек он отчаянный и капризный, хоть и беден и семьей обременен большою, но всегда грубит всем и даже вовсе не в духе своего правительства пишет и действует. Ему велят турок хвалить, а он их порицает и критикует во всем. Ему велят быть осторожнее, а он, что́ ни шаг, то опрометчивость, ссора, дерзость… Маленький, желтый, сердитый. «Я сам варвар!» кричит он всегда. «Все мы, европейцы, хуже азиатцев варвары! Оттого у нас и законы хороши и строги на Западе, что изверга и разбойника хуже западного человека нет. Дай нам волю, дай нам волю только, и мы сейчас китайца за косу, негра повесим, пытки неслыханные выдумаем, турку дышать не дадим, к Пирею эскадру приведем из-за жида Пачифико. Варвары, изверги мы все, европейцы, и хуже всех англо-саксонское свирепое племя… Дома мы смирны от страха закона… А здесь посмотри на нас, кого мы только не бьем… За что́? За то, что нас здесь не бьют». Однажды случилось, что австрийский драгоман, сидя у него, заметил ему на это: «Невозможно, однако, согласиться безусловно с этим». «Нет», говорит г. Вальтер Гей, «соглашайся безусловно!» «Не могу», говорит драгоман австрийский. «Ну так пошел вон из моего дома! Разве за тем я тебя приглашаю в дом мой, чтобы ты противоречил мне и беспокоил меня этим! Вон! Кавасы! выбросьте этого дурака за ворота!»

Австрийский консул писал, писал по этому делу множество нот и донесений самому Вальтеру Гею и в Вену; а лорду Бульверу, который сам капризен был, нравились, видно, капризы г. Гея, и ничего ему не сделали.

Вот как раз около того времени, как г. Вальтер Гей принял в свои руки греческое консульство, Петраки-бей поссорился с отцом за церковный вопрос и стал хлопотать в Порте, чтоб отца моего в тюрьму посадили. Пока сам паша был тут, дело не подвигалось, потому что паша был человек опытный и осторожный. Г. Вальтер Гей между тем дал моему отцу комнату у себя в консульстве и говорил ему:

– Здесь тебя никто не возьмет, берегись только на улицу днем выходить. Сам знаешь, что твой греческий паспорт неправильный и турки его знать не хотят. Да и правы турки, потому что министры ваши эллинские за двадцать франков взятки сатану самого гражданином признают. Хорошо королевство! Это все Каннинг наш беспутный и сумасшедший лорд Байрон, которого надобно было бы на цепь посадить, наделали! А я уж устал от ссор и больше ни с кем никогда вздорить не буду! И ты на меня и на помощь мою не надейся, издыхай здесь в комнате, как знаешь сам, пока твой консул вернется. Там уж они с пашой хоть в клочки изорви друг друга, так мне уж все равно. Я стар и болен и умирать скоро надо мне; какое мне до вас всех дело!

Так говорил отцу г. Вальтер Гей, и отец около месяца не выходил из английского вице-консульства.

Наконец стал тосковать и начал выходить по вечерам.

– Берегись! – говорил ему Вальтер Гей; – не буду я заступаться.

Заметил Петраки-бей, что отец ходит к родным и друзьям иногда темным вечером. Поставили турки в угоду Петраки человек пять-шесть заптие из самых лихих арнаутов поблизости английского вице-консульства. Только что село солнце, вышел отец тихонько и идет около стенки. «Айда!» и схватили его арнауты и повлекли в конак. Однако отец успел закричать кавассу английскому:

«Осман! море́! Осман! схватили меня!» Осман услыхал, мигом к консулу. А Вальтер Гей в халате и туфлях… Ни шляпы не надо, ни сапог… в туфлях, в халате, с толстою палкой в руке; кавасс за ним едва поспевает. Уж они на площади, на базаре, при всем народе, одного заптие – раз! другого – два! у третьего ружье со штыком из рук вон. Те не знают, что́ делать! Как на консула руку поднять. «Консул!» одно слово. Опустили бедные турки голову, а Вальтер Гей взял отца под руку и кричит:

– А, варвары! годдем! варвары!.. Нет, врете, я хуже вас варвар! Я, варвар, я!.. – И увел отца домой. А на другой день пошел в конак, застал там только того чиновника, который вместо паши векилем[19] был потому, что паша уехал в Галац по делу, и говорит ему:

– А, это ты, ты… посягаешь на чужих подданных… Вас просвещать хотят, а вы анархию варварскую сами заводите. Так вот я вам еще хуже анархии заведу…

– Pardon, мусье консулос, pardon! – говорит ему несчастный векиль: – Кофе, эффенди мой, чубук один, садитесь, садитесь, господин консул.

– Не сяду! не сяду! Сяду я дома и лорду Бульверу самому напишу сейчас, как ты, именно ты меня оскорбил и что я даже здесь больше служить не могу.

– Сядьте, успокойтесь, господин консул. Англия – великая держава.

– Нет, не великая, когда даже ты можешь ее оскорбить.

– Сядьте, умоляю вас. Бре[20], кофе! бре, чубук… Нет! Чего же вы желаете? все будет по-вашему.

– Сяду я, – говорит г. Вальтер Гей, – с тем, чтобы писарь сейчас написал тескере на проезд Полихрониадесу на родину.

– Как турецкому подданому, эффенди мой, извольте…

– Нет, – говорит Вальтер Гей.

– Аман! аман! Что́ же с моею головой будет, господин консул! Что́ с нею будет, если я пропишу на паспорте его эллинским подданным, когда мое государство его таковым не признает, и вы сами знаете, что он райя.

– Да, райя; а ты не пиши и не юнан тебааси, и не Османли тебааси, а просто эпирский уроженец и торговец города Тульчи.

– Извольте, извольте, но что́ скажут его противники? Что́ закричит Петраки-бей после этого? Эффенди мой, эти люди очень сильны у нас! очень сильны!

– Так это у вас девлет? Так это у вас держава, чтобы носильщика, хамала, Стояновича этого, чтобы болгарского мужика Петраки-бея, предателя и вора, трепетать!.. Прочь чубуки! Прочь кофе!

– Пишем, пишем, как вы говорите, эффенди мой! Дружба – великое дело!

– Великое! великое! – говорит Вальтер Гей.

И кончил он так дело и отправил отца на родину, а Петраки-бею от себя велел сказать, чтоб он ему на улице не встречался бы долго, долго, потому что он человек больной и легко раздражается.

Перед отъездом своим отец, однако, чтобы сердце его было в Загорах покойнее, упросил г. Диамантидиса (того двоюродного брата моей матери, который из Афин приехал и в Тульче мельницу собирался строить) остаться за него поручителем перед турецким начальством по делу Стояновича. Не хотелось ему также при этом и турок оскорблять таким видом, что он их знать не хочет и не боится и всю надежду возлагает лишь на г. Вальтера Гея.

Векиль сам ему много жаловался на английского консула и спрашивал:

– Безумный он человек должно быть и очень грубый? Политики никакой не знает, кажется?

Отец смеясь сознавался нам, что он векилю польстил и о своем спасителе отозвался без особых похвал:

– Больной человек, – сказал он и благодарил векиля.

Затруднение процесса нашего состояло в том, что признать отец этого долга небывалого не мог. А тиджарет два раза уже возобновлял дело это и оба раза находил средства решать его в пользу Петраки-бея Стояновича. В Константинополе Стоянович тоже был силен, а греческое посольство слабо. Проценты между тем все росли и росли в счетах Петраки, и мы могли, наконец, если дело протянется еще долго и все-таки решится не в нашу пользу, потерять почти все наше состояние. Были минуты, в которые отец готов был уже и на соглашение; но двоюродный брат моей матери Диамантидис отговорил его. Прошли слухи, что в Тульче откроют скоро русское консульство. «Тогда, советовал ему дядя Диамантидис, постарайся перевести каким-либо изворотом весь этот процесс на имя кого-нибудь из русских подданных на Дунае или сам съезди в Кишинев и возьми себе там русский паспорт. Русские защитить сумеют. А Вальтер Гей хорош, когда бить надо, на тяжбы же, сам ты знаешь, как он безтолков и неспособен».

Послушался отец совета дяди и отложил мысль об уступке и соглашении.

История г. Вальтера Гея, разумеется, всех нас поразвеселила, мы ей весь вечер смеялись; но болезнь глаз отцовских и тяжба эта не только старших огорчали, они и меня страшили; особенно когда отец говорил: «Я прежде не хвалил наш загорский обычай рано жениться; а теперь завидую тем, которые женились почти детьми. Если б я женился не поздно, Одиссею было бы теперь не шестнадцать лет, а двадцать и более лет. И он мог бы уже помогать мне, мог бы на чужбину поехать, а я бы здесь отдохнул, наконец, во святой тишине и ел бы кривой-слепой старик свой домашний хлеб.

 

Очень страшно мне становилось думать о чужбине и о борьбе со злыми и хитрыми чужими людьми.

«Если отцу тяжело, думал я, что́ же я, бессмысленный и стыдливый, и неопытный, что́ ж я с ними, с этими хитрыми людьми сделать могу?.. Нет! лучше бы так, как Несториди учитель советует – дальше Янины мне не ездить и взять бы здесь за себя какую-нибудь красивую, добрую и богатую архонтскую дочку, красную архонтопулу, лампадку расписанную, из вилайета нашего, яниотису благородную, чтобы ходила она нежно, как куропатка ходит!»

Такие вещи, хоть и тих я был, а думал молча!.. И никто бы, я полагаю, и не догадался, как часто я начинал уже мечтать в то время о «гвоздичках» этих, о «лампадах» и о том, как ходит куропатка, красивая птица, и по каким местам.

VIII.

Отцу моему понравился совет Несториди отдать меня в Янинскую гимназию. Но о том, по какому пути меня после вести, по торговому или ученому, он сказал, что времени еще много впереди и что самые недуги, посетившие его, заставляют его колебаться.

– Хорошо бы единственного сына около себя в Загорах или по крайней мере в Янине удержать; хорошо и на чужбину вместо себя отправить для торговли, если болезнь глаз не пройдет.

Так как отец ни в каком деле спешить не любил и очень хвалил турок за их поговорку: «Тихонько, тихонько, – все будет!» (Яваш, яваш, – эпси оладжак!), то может быть и год еще целый мы с ним не собрались бы, если бы не приехал к нам неожиданно в Загоры из Янины новый русский консул, г. Благов.

Затруднение отец находил в том, где меня поместить в городе. Собственный наш дом в Янине был отдан за хорошую цену внаймы английскому консулу, так что чрез это одно вся семья наша с избытком содержалась в Загорах, и отец целых два года на расходы не высылал нам ничего с Дуная и мог употреблять свободно деньги, которые приобретал торговлей, на новые выгодные дела. Он нашел даже возможность, не обременяя ни нас, ни себя, поправить и отделать прекрасно за это время маленький параклис[21] во имя Божьей Матери «Широчайшей Небес»[22], за селом нашим, в небольшой дубовой рощице, на холме. Параклис этот был давно уже разрушен, во времена старинных смут и набегов; и я еще с детства слыхал, как часто отец, вздыхая, восклицал: «Когда бы сподобил меня Господь Бог возобновить этот маленький храм на мое иждивение!» Наконец он этого достиг.

Итак, что́ делать со мной родителям? Нанять мне одну комнату – не трудно. Но у кого? Где? Кто будет смотреть за мной? Мать моя, замечая, что я ростом становлюсь уже высок, начинала ужасно бояться, чтоб я не развратился. Кому в городе поручить меня?

Был у нас в Янине один дальний родственник моей матери, полу-яниот, полу-корфиот, полу-итальянец, полу-грек – доктор Коэвино. Он был холост и занимал один, как слышно было, большой и хороший дом.

Когда я еще был очень мал (до отъезда матери моей с отцом на Дунай), Коэвино жил несколько времени в Загорах, был дружен с отцом, был отцу моему многим обязан и даже должен был ему деньги. Живя во Франга́десе, он почти все вечера просиживал у моих родителей, беседуя иногда далеко за полночь, и считал наш дом почти своим домом.

Отец думал у него попросить для меня одну комнату. Но мать боялась доктора. Я его вовсе почти не помнил но слышал о нем отзывы как о безумном человеке.

Старик Константин говорил о нем, качая головой: «На цепь! на цепь его!» Бабушка Евге́нко осуждала его за безверие и за злой язык. – «Вот рот, так уж рот!» – говорила она, «вот язык, так уж язык!» А мать моя с отчаянием поднимала глаза к небу, восклицая: «Пресвятая Владычица, Заступница ты наша! Избави нас от такой нужды, чтобы ребенка невинного к безумному и исступленному человеку в дом отдавать!» И потом, обращаясь к отцу, упрашивала его так: «Кир Георгий! Муж мой хороший! Я тебе, я, жена твоя, говорю вот какую речь… что́ ты ждешь от человека, который хвалится, что мать его какого-то итальянца (прости мне это слово) любила? «Я, кричит, не янинской, не эпирской крови!» Коэвино к тому же, когда рассердится, может и убить мальчика… Избави нас Боже, избави нас!»

Отец улыбался и отвечал ей успокоительно: «Хорошо. Подумаем, подождем, посоветуемся. Коэвино точно человек своеобычный и немножко безумный, хотя и очень добр. Подумаем, посоветуемся и подождем».

Так мы с месяц все думали, все советовались, все ждали. Пришел и конец октября.

Однажды, в день воскресный утром, отслушав обедню, пошли мы со стариком Константином нашим прогуляться за село. Взяли мы немножко сыра, вина и орехов, погуляли и сели за стенкой одной, на горке. Поели, запили вином, сперва песенки кой-какие пели, а потом Константин мне свои старые рассказы рассказывать стал.

Опять про Севастополь, про великую войну, про то, как целый год, день и ночь, день и ночь гремели пушки; какие русские терпеливые; какие казаки у них молодцы. О том еще, как он сам с моряками и казаками русскими вместе ночью воевать куда-то пошел и как оступался и падал с горы и за кусты держался; как боялся, что прямо к французам в руки попадет… И как он услыхал около себя людей и притаился. Сердце бьется. А когда эти люди заговорили тихо: «Это не грек ли, Пендо́с наш соленый?» как он обрадовался и сказал: «Пендо́с! Пендо́с!»

Я слушал.

И вот увидали мы оба с Константином, вдруг – по Янинской дороге, внизу в долине, со стороны села Джудилы, толпу всадников. Они тихо спускались с горы.

Скоро различили мы, что впереди ехали турецкие сувари, конные жандармы, четыре человека. Их можно было узнать по красным фескам и черным шальварам… За ними два человека в красной верхней одежде и белых фустанеллах. Потом ехал на рыжей лошади кто-то в белой чалме и в длинной одежде, как кади или молла, так мне издали казалось. А за ним еще люди, еще фустанеллы и вьючные мулы; пешие провожатые с боков прыгали по камням.

Константин думал, что это какой-нибудь консул. Я полагал, что турецкий судья или другое мусульманское духовное лицо, судя по одежде. Но старик наш настаивал, что это не турок, а непременно консул какой-нибудь, и советовал мне побежать домой и сказать отцу. – «Может быть и русский, и отец в дом его примет».

Пока мы так совещались, всадники приостановились в долине на минуту, сошли с лошадей, и потом один турок-сувари и с ним один молодец в фустанелле помчались во весь опор вперед по нашей дороге.

Тогда уже не было сомнения.

Константин узнал одного из кавассов русского консульства, Анастасия сулиота. У него и грудь и пояс блистали на солнце серебром и золотом, как огонь.

Видно было, что и консул сел опять. Немного погодя, поскакал и он, а за ним и вся толпа. Только вьючные мулы и пешие люди остались сзади.

Я побежал домой сказать отцу, но на пути уже меня обогнали кавасс и сувари. Я показал им дом отца, и они повернули к нам.

Как пожар у нас сделался в доме! Консула русского у нас в Загорах никогда не видали.

Растворились наши ворота широко со скрипом и со стуком; отец новый сюртук надел; мать пред зеркалом поправлялась; служанка по диванам в большой зале бегала без башмаков и утаптывала их, чтобы ровнее были; старушка Евге́нко новый фартук красный повязывала и кричала служанке, чтоб она в маленькую комнату дрова на очаг несла и чтобы шар-кейский ковер у очага постлала.

А уж по мостовой топот конский все ближе и ближе. У меня от радости сердце билось.

Вышли мы все за ворота и ждем. Отец тихо сказал тогда матери: – «Ты руку у него не целуй. Это теперь уже не делают, а только пожми ему, если он тебе свою подаст».

А я думал: «Какой же он человек этот нам покажется? Гордый и грозный? Старый должно быть; и какими орденами царскими он будет украшен?»

И вот бегут толпой вперед наши сельские дети; бегут тихо и молча; только лица у них изменились от изумления или страха. Въехали шагом на улицу нашу прежде всего два сувари-турка, ружья по форме держали; а за ними еще сувари и другой кавасс; потом и сам консул на прекрасном рыжем жеребце; а за ним драгоман и еще один наш загорец его провожал. И слуги греки. Старик Константин уже успел феску на свою старую русскую фуражку обменить; руку у козырька держал и стоял как каменный у ворот. Отец мой сам стремя и узду консулу держал, когда он сходил с коня; а Евге́нко уже громко кричала ему и со смехом, по своему обычаю: «Добро пожаловать! Добро пожаловать к нам!» Служанка наша успела и руку у него поцеловать, когда он на лестницу входил.

Не старый был г. Благов, а очень молодой, веселый и… мне тогда показалось, – не гордый.

Вовсе не таким я его ожидал видеть!

Орденами царскими он изукрашен не был, а только виден был у него красный бантик в петельке бархатного черного сюртучка. То, что́ я принял издали за чалму, была точно та белая сирийская ткань, расшитая золотистым шелком, которую употребляют некоторые важные мусульмане для головного убора. У консула этою чалмой обвита была соломенная шляпа, и сзади ниспадал длинный конец с прекрасными узорами для защиты шеи от солнца.

Сверх бархатного сюртучка на консуле была надета длинная одежда из небеленого, простого полотна с башлыком на спине; сапоги на нем были большие, даже выше колен; чрез плечо висела на красных шнурках с кистями кривая турецкая сабля, и стан у него был перетянут поверх дорогого бархата обыкновенным сельским болгарским кушаком.

Лицом г. Благов был красив, очень нежен и бледен; бороды не носил, а только маленькие усы; глаза у него были большие, и он ими на всех смело глядел. Ростом он был очень высок и ходил очень прямо.

Разсматривал я его внимательно, как чудо; все хотел я видеть, и все удивляло меня в нем.

Сюртучок показался мне очень короток для важного сановника, сапоги слишком длинны, панталоны слишком узки, сапоги в пыли, а перчатки хорошие. И я заметил еще, что от него чем-то душистым пахло, лучше розы самой!.. Бархат и болгарский кушак! Сирийская чалма и шляпа à la franca; перчатки и духи прекрасные, а длинная одежда из простого полотна.

И что́ за почет этому молодому человеку! Капитан Анастасий сулиот, которому я почтительно подавал варенье и наргиле, бросился с радостью снимать с него грязные сапоги, когда он захотел сесть на диван с ногами… Другой слуга уже бежал за туфлями; турки-жандармы, которых мы боялись и которым сама Евге́нко бабушка внизу прислуживала, угощая их всячески, эти турки трепетали его и просили нас сказать консулу об них доброе слово. Драгоман привставал, когда он начинал говорить с ним…

«Вот жизнь! Вот власть! – думал я. – Только одежда странная!.. Удивительно! Удивительно мне все это!»

В дальних комнатах мы шепотом совещались и делились друг с другом нашими впечатлениями. Старик Константин жалел, что консул очень молод. «Дитя! вчера из училища вышел».

Бабушка жаловалась так же, как и я, что панталоны слишком узки и что сюртучок короток и что на шляпе (как бы и грех это христианину?) сарык[23] арабский, как на турецком попе намотан..

И она так же, как и я говорила, ударяя рукой об руку: «Разве не удивительно это?» Но мать успокоила нас всех тем, что сказала: «Ничего нет удивительного, если между людьми высокого общества такая мода вышла теперь».

Впрочем бабушка Евге́нко, не стесняясь, и самому г. Благову сделала замечание:

– Огорчил ты нас, что так просто приехал к нам. Мы тебя во всех царских украшениях и в форме твоей желали бы встретить и поклониться тебе, а ты приехал смиренно и знать нам в Загорье заранее не дал, чтобы мы по заслугам твоим встретить тебя могли!

 

А консул молодой засмеялся на это и отвечал ей по-гречески: недурно, но с какой-то странной особенностью в произношении.

– Форма наша, кира моя хорошая, уверяю тебя, некрасива… Я чту ее потому, что она царская; а сознаюсь тебе все-таки, что кавассы мои куда как больше на вельмож похожи, чем я. Орденов много я у государя заслужить еще не успел; только этот маленький… Не жалей же, кира моя, что я, как ты говоришь, так смиренно приехал. Право, так лучше.

А Евге́нко ему:

– Где же это ты языку нашему обучился так хорошо?

На это консул отвечал ей так:

– Кира моя! Я хоть и молод, а на Востоке давно уже. Говорить я люблю со всякими людьми. А с кем же нам и говорить здесь, как не с греками? И мы им нужны, и они нам. Молимся мы в одной церкви; одним и тем же молитвам и нас греков с детства матери наши учат. У меня же и отец военный был; был в походах, у турок в плену был долго.

И рассказал нам г. Благов еще, что в доме отца его много было картин, которые он в детстве очень любил и никогда их не забудет. На одной было изображено, как паша египетский хотел Миссолонги взять; на земле под ногами лошадей турецких лежала убитая молодая гречанка с растрепанными волосами. На другой – турок в чалме закалывал тоже прекрасную гречанку; на третьей – сын, почти дитя, защищал раненого отца-грека…

Когда г. Благов был еще мал, то, наглядевшись на эти картинки, часто просил мать свою вырезывать ему из игорных карт гречанок, которые идут на войну за родину, и так как бубновый король на русских картах в чалме, то ему всегда больно доставалось от Бобелины и Елены Боцарис… Иногда матери г. Благова наскучала даже эта игра, и она говорила ему: «оставь этих глупых гречанок; сидели бы и шили дома лучше, чем сражаться, дуры такие!» Отнимала шутя у него карты эти и заставляла бубнового короля в чалме греческих дам прогонять и наказывать… «А я кричал и заступался…» сказал Благов.

Все мы и посмеялись этому рассказу, и тронуты им были сильно. Мать моя вздохнула глубоко и сказала: «Бог да хранит православную нашу Россию!»

Благов помолчал немного и потом прибавил, улыбаясь:

– Оно, сказать правду, не совсем оно так… Пожив здесь, на Востоке, видишь часто, что турки славные люди, простодушные и добрые; а христиане наши иногда такие, что Боже упаси! Но что́ делать.

– Вот вы нас как, ваше сиятельство! – сказал отец мой, смеясь.

Двое суток прогостил у нас г. Благов, и он был очень весел, и все мы были ему рады. Всем он старался понравиться. Служанке нашей денег много за услуги дал. Старику Константину подарил новую русскую фуражку и говорил с ним о Севастополе. «Ты и лицом на русского старого солдата похож. Я рад тебя видеть», – сказал он ему и велел еще купить ему тотчас же новые шаровары. Константин ему в ноги упал.

Старшины наши все ему представлялись; всем он нашел приветливое слово. У отца Евлампия руку почтительно поцеловал; внимательно слушал рассказы старика Стилова о временах султана Махмуда; по селу ходил; в церкви к образам прикладывался и на церковь лиру золотую дал; в школу ходил; у Несториди сам с визитом был и кофе у него пил; беседовал с ним о древних авторах и очень ему этим понравился.

– Древне-эллинская литература, – сказал г. Благов, – это, как магический жезл, сколько раз ни прикасалась она к новым нациям, сейчас же и мысль и поэзия били живым ключом.

Несториди после превозносил его ум. Зубами скрипел и говорил: «О! Кирилл и Мефодий! наделали вы хорошего дела нам, грекам!.. Вот ведь хоть бы этот негодный мальчишка, Благов, знает он, изверг, что́ говорит! Знает, мошенник!»

А поп Евлампий ему: – Видишь, как эллинизм твой в России чтут люди?

– Великий выигрыш! – сказал Несториди. – У тебя же добро возьмут, твоим же добром задушат тебя! Великое счастье!

Но самого г. Благова учитель все-таки очень хвалил и называл его: «паликаром, молодцом-юношей и благороднейшего, высокого воспитания человеком».

– Нет, умна Россия! – долго говорил он после этого свиданья с русским консулом.

Отцу моему г. Благов искал всячески доставить удовольствие и заплатить добром за его гостеприимство и расположение к русским.

Отец рассказал ему о своей тяжбе с Петраки-беем и Хахамопуло и жаловался, что придется, кажется, вовсе напрасно пойти на соглашение и уплатить часть небывалого долга; но г. Благов ободрил его и советовал взять в Одессе или Кишиневе русский паспорт. Он сказал, что, вероятно, в Тульче откроют скоро русское консульство, и тогда он возьмется рекомендовать особенно его дело своему будущему товарищу.

– Это дело будет в таком случае иметь и политический смысл, – сказал г. Благов, – полезно было бы наказать такого предателя, как этот Петраки-бей. Можно будет, я думаю, начать уголовное дело и принести жалобу на ваших противников в мехкеме[24]. Хотя мы официалыю не признаем ни уголовного, ни гражданского суда[25] в Турции, чтобы не потворствовать суду христиан по Корану, однако, ловкий консул всегда может войти в соглашение с моллой или кади и через них выиграть дело.

Отца слова эти очень обрадовали. Потом отец мой упомянул, почти случайно, о том, что скоро хочет везти меня в Янину и затрудняется только тем, где меня оставить и кому поручить. Г. Благов тотчас же воскликнул:

– Пустое! У меня дом большой, и я один в нем живу. Я ему дам хорошую комнату, и пусть живет у меня, пусть и он привыкает к русским, чтобы любить их, как вы их любите. Через неделю путешествие мое кончится; я буду ждать вас с сыном и отсюда людям своим дам знать, чтобы приготовили для вас комнату.

Отец мой почти со слезами благодарил консула; а мать моя обрадовалась этой чести так, как будто бы меня самого в какой-либо русский высокий чин произвели. Отец, который сначала не совсем был тоже доволен молодостью консула и как бы легкомысленною свободой и веселостью его разговора, так после этого разговора с ним расположился к нему, что стал говорить: «Нет, ничего, что молод».

На другой день г. Благов и сам пригласил меня к себе в Янину и вообще обошелся со мной очень братски и ласково, хотя и огорчил меня некоторыми, вовсе неожиданными, замечаниями.

На первый день, когда отец представил меня ему, я ужасно смутился, ничего почти не мог отвечать на вопросы, которые он мне предлагал, и даже сел ошибкой от стыда вместо дивана на очаг. Г. Благов это заметил и сказал: «зачем же ты, г. Одиссей, сел так не хорошо?» Я еще более смутился; однако пересел на диван. Отец мой тоже за меня покраснел и говорит: «это от стыда мальчик сделал; вы ему простите».

Потом наедине со мною отец сказал мне: «не надо, Одиссей, таким диким быть. Добрый консул с тобою говорит благосклонно, а ты как камень. Уважай, но не бойся. Не хорошо. Он скажет, что ты необразован и глуп, сын мой. Держи ему ответ скромный и почтительный, но свободный».

Я вздохнул и подумал про себя: «правда! я глуп был. Другой раз иной путь изберу. Я ведь знаю столько хороших и возвышенных эллинских слов. Зачем же мне молчать и чего мне стыдиться?»

После разговора с моим отцом г. Благов, как только встретил меня, так сейчась же взял меня дружески за плечо и говорит: «буду ждать тебя, Одиссей, к себе в Янину. Повеселим мы тебя. Только ты меня не бойся и на очаг больше не садись».

А я между тем собрал все мои силы и отвечал ему так:

– Сиятельнейший г. консул! Я не боюсь вас, но люблю и почитаю, как человека, старшего по летам, высокого по званию и прекраснейшей, добродетельной души.

– Ба! – говорит г. Благов, – вот ты какой Демосфен! А душу мою почем ты знаешь?

Я же, все свой новый путь не теряя, восклицаю ему:

– Душа человека, г. консул, начертана неизгладимыми чертами на его челе!

– Слышите? – говорит он. – Вот ты какие, брат, плохие комплименты знаешь! Другой раз, если будешь так мошенничать, я тебе и верить не буду. Ты будь со мною проще. Я не люблю вашего греческого риторства. К чему эта возвышенность? Бабка твоя кирия Евге́нко гораздо лучше говорит. Учись у неё.

Я замолчал, а г. Благов спросил:

– Рад ли ты, что у меня в доме будешь жить?

Я отвечаю ему на это от всего сердца, что «готов последовать за ним на отдаленнейший край света!»

А он опять:

– Ты все свое, терпеть не могу красноречия!

И ушел он от меня с этими словами.

Я остался один в смущении и размышлял долго о том, как трудно вести дела с людьми высокого воспитания.

Уезжая, консул секретно просил отца собрать ему как можно более сведений о стране, о населении, церквах, монастырях, училищах, произведениях края; о правах христиан, о том, чем они довольны и на что́ жалуются; просил изложить все это кратко, но как можно яснее и точнее, с цыфрами, на бумаге, и прибавил: «как можно правдивее, прошу вас, – без гипербол и клеветы…»

Он еще раз повторил, садясь на лошадь, что его янинский дом – наш дом отныне и что он сам через неделю вернется в город.

Мы все, отец мой, я, поп Евлампий и другие священники, некоторые старшины и жители, и все слуги наши, проводили его пешком далеко за село и долго еще смотрели, как он со всем караваном своим подымался на гору.

– Пусть живет, молодец, пусть благословит его Господь Бог, – сказал с чувством отец Евлампий. – Оживил он нас. Теперь иначе дела эпиротов пойдут.

– Дай Бог ему жизни долгой и всего хорошего, – повторили и мы все. Отец же мой сказал, провожая глазами толпу его всадников:

– Вот это царский сановник; и взглянуть приятно: и собой красив, и щедр, и на коне молодец, и весел, и вещи у него все благородные такие, и ковры на вьюках хорошие, и людей при нем многое множество. Душа веселится. Таковы должны быть царские люди. А не то, что вот мой бедный мистер Вальтер Гей. Желтый, больной, детей много, жилище небогатое, тесное! А такой адамант блестящий и юный; и православный к тому же – душу он мою, друзья, веселит!..

19Векиль – исправляющий должность временно.
20Бре – обыкновенно в Турции междометие; то же, что́ и море́, но грубее.
21Параклис – придел или особый небольшой храм, в котором не бывает постоянного богослужения, а лишь от времени до времени. Таких церквей малых на Востоке вне сел довольно много.
22Платитера Урану (Ширшая или широчайшая небес), Знамение Пресвятой Богородицы.
23Сарык – чалма.
24Мехкеме – турецкое судилище по Корану; в нем до последних судебных реформ в Турции судил один молла или кади, без помощи каких бы то ни было гражданских членов.
25Недавно и Россия признала новые суды в Турции для русских подданных.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru