bannerbannerbanner
Одиссей Полихрониадес

Константин Николаевич Леонтьев
Одиссей Полихрониадес

– Разойдитесь, животные. Прочь!

За ним бежала и Гайдуша с криком:

– Бей, бей их, Маноли! Режь их, Ставри!

Солдаты расступились… Чауш молчал…

Кавассы наши и Гайдуша продолжали их ругать.

– Я что́ ж, – сказал наконец чауш угрюмо. – Я не знал, кто это. Мне приказано не пускать; сказано ясак, я и говорю ясак.

– Дурак, – возразил ему Ставри. – Разве ваши законы для консулов писаны…

– Ты мне ответишь за это завтра, – сказал чаушу г. Бакеев сильным, уже спокойным голосом.

И мы пошли… Исаакидес и Чувалиди скоро догнали нас.

Исаакидес был в негодовании и говорил, что простить этого невозможно. Чувалиди молчал.

При входе в город мы расстались с ними. Нам с отцом и Гайдуше нужно было повернуть к доктору.

К счастью ключ от дверей был не у доктора, а у Гайдуши, и мы могли отпереть дом без него.

Сам Коэвино вспомнил о ключе только подходя к дому. Делать ему было нечего. Он ушел к Абдурраим-эффенди и там провел целый вечер, понося Исаакидеса и расхваливая турок. Так он сам говорил нам радостно на другой день.

Когда мы раздевались и ложились спать, отец мой сказал мне:

– Много, сынок мой, видели мы вещей сегодня, очень много…

– Да, отец, – сказал я, – много мы видели. А ты не огорчен ли, отец?

– Нет, сынок мой, нет. С Божьей помощью все будет хорошо. Бакеев, я вижу, не сердится на меня.

– А знаешь, отец, – сказал я еще, – ты, не знаю, как об этом думаешь… А я думаю, что Бакеев Благова не любит. Все он как будто не рад, когда ты о Благове ему говоришь.

– Вот ты какой хитрый, – отвечал мне отец смеясь. – Несториди наш бедный порадовался бы на это. Сказано: грек, да еще загорский.

– А послушай, отец, как ты скажешь, а ведь величия дипломатического у Бакеева больше, чем у Благова. Рост какой…

Отец засмеялся опять.

– Плоть сильна, но дух немощен у него, – сказал он. – Ты смотри только об этом никому не говори, дитя мое. Я тебе скажу, что русскому чиновнику не надо бы и кавассов ждать, а самому бы чауша этого сегодня крепко ударить… Я думаю, Благов хоть и раздушенный как барышня, а сделал бы так. Я слышал о нем уже такие дела. Только все-таки нам по городу смеяться над русскими чиновниками не следует. И ты смотри, историю эту для г. Бакеева выгоднее рассказывай. Русские все, каковы бы они ни были, наши первые благодетели. А ума и мужества не всем уделил Бог в одной мере. Покойной ночи тебе, сынок. Бедному этому чаушу, я думаю, завтра будет худо. Судьба, все судьба… А ты помолись Богу и спи спокойно, дитя мое.

Я помолился, поблагодарил Бога за спасение от воды и от турок, снял с отца сапоги и платье и мирно уснул.

IX.

На другой день весть о том, что турки оскорбили управляющего русским консульством, разнеслась по всему городу.

Иные говорили, что Бакеева ударили турки прикладом, другие, напротив того, что он ударил в лицо чауша и сказал ему: «О необразованный, дикий ты человек! Ты не знаешь о трактатах великих держав».

Я с утра выпросил у отца позволение сходить в русское консульство в гости к Бостанджи-Оглу, который еще прежде приглашал меня, и там был свидетелем многого.

Чауш с рассвета пришел в консульство и ждал г. Бакеева, чтобы просить у него прощения. Его послал сам полковник. Но у Бакеева на квартире был также уже с утра Исаакидес. Когда чауша допустили к г. Бакееву, Исаакидес уже успел раздражить его.

– Эти фанатики!.. Эти звери… Не верьте, что он не знал, кто вы такой… Не верьте. Они все такого азиатского духа… Все пытаются оскорбить иностранцев на удачу. Если удастся, хорошо, не удастся – просят прощения и лгут… Весь город уже знает о том, что вас вчера оскорбили…

Эти же самые слова повторил Исаакидес и внизу, при мне, в канцелярии.

Напрасно чауш униженно кланялся, напрасно он хватал полу Бакеева, управляющий не обратил на него никакого внимания и приказал оседлать себе лошадь, чтоб ехать ко всем консулам и к паше. Он зашел на минуту в канцелярию и объяснил Бостанджи-Оглу, в каком духе надо приготовить для паши ноту…

Мы все стоя слушали.

– Жестче, понимаете, жестче! – говорил он.

Исаакидес краснел от радости. Бостанджи-Оглу также как будто радовался. Но мне, признаюсь, стало жаль бедного чауша. Я верил его раскаянию, верил и тому, что он ошибся вчера. К тому же он исполнял лишь приказания своего начальства.

Г. Бакеев вышел из канцелярии в сени, чтобы сесть на лошадь; чауш еще раз кинулся к нему…

– Эффенди! – произнес он, прикладывая руку к сердцу.

Г. Бакеев остановился и сказал ему:

– Любезный мой, ты виноват меньше твоего полковника: он должен учить тебя… Но я простить не могу.

В эту минуту в больших дверях консульства показались два чужих кавасса, и за ними вошли сперва г. Бреше, а потом Ашенбрехер, австрийский консул. Оба были в форменных фуражках.

– Quoi! mon très cher monsieur! – воскликнул с первого слова г. Бреше. – Правда ли, что вас осмелились оскорбить вчера?

– Да! вообразите! – отвечал г. Бакеев, с чувством пожимая руки обоим консулам. – Я сбирался ехать ко всем коллегам моим и подвергнуть дело это их беспристрастному суду.

– Montons et racontez nous! – воскликнул Бреше. – Что́ сделала вам эта сволочь?.. Cette racaille! Я выучу их помнит, что такое европейское консульство.

– Мы все солидарны, все солидарны, – говорил толстый Ашенбрехер.

И они ушли наверх.

Старый Ставри сказал тогда чаушу:

– Я говорил тебе вчера, что ты дурак. Видишь, несчастный, что я правду тебе говорил. Если бы ты вчера на месте попросил бы прощения, наш бы простил. А теперь, когда француз вмешался, пропала твоя голова. Жаль и мне тебя, несчастный. Но ты, я сказал тебе, дурак… Слышишь?

– Судьба, – сказал турок, вздохнув, и пошел печальный из консульства.

– Бедный, – сказал я, обращаясь к Бостанджи-Оглу.

– Да, – отвечал Бостанджи-Оглу, – теперь его строже накажут, когда Бреше вмешался… Бреше зверь.

– Не зверь, – возразил ему Исаакидес, – а ловец хороший на диких зверей. Консул, каким должен быть на востоке консул.

Немного погодя оба западные консулы и г. Бакеев сошли сверху и простились у дверей. Г. Бакеев сел на лошадь и поехал к паше, а Бреше и Ашенбрехер пошли в другую сторону.

Я тоже хотел идти домой, но Исаакидес удержал меня на минуту, отвел в сторону и сказал:

– Скажи по секрету отцу, что его дело по драгоманату почти устроено и чтоб он непременно зашел сегодня в консульство. Чем скорее, тем лучше.

Возвратившись домой, я застал доктора еще дома. Он вообще выходил к больным поздно. Хоть в Янине было и кроме его несколько докторов, учившихся в Германии и в Италии, но Коэвино и до сих пор считается у нас лучшим. У него быстрый взгляд, решительность в лечении, находчивость, счастливая рука. Поэтому он и знать никого не хотел. Напрасно было приглашать его рано, напрасно было умолять его и давать ему деньги, чтоб он вышел из дома раньше, чем ему хочется. Ни дружба, ни сострадание, ни корысть не могли изменить его привычек. Он пил кофе и курил не спеша, в турецкой одежде; потом чесался и переделывал себе пробор раз десять по-английски до затылка; вынимал из комода несколько пар французских перчаток, разглаживал их, расправлял, выбирал то коричневую, то зеленую, то серую пару, нюхал их с восторгом, опять прятал. Потом надевал модную, чистую, венскую рубашку, одевался долго с помощью Гайдуши. Чистил долго сам свой новый цилиндр.

– Гайдуша! Что́ я сегодня надену? Я думаю, черный мигре (так звал он сюртук).

– Наденьте мигре или коричневый жакетон.

– А как ты думаешь? А? Или мигре?..

– В жакетоне вы моложе, в мигре серьезнее, – отвечала Гайдуша.

– А! жакетон! жакетон! Я сегодня хочу быть моложе. Великий Дант сказал. Ты помнишь, Гайдуша, тот великий, великий итальянский поэт, который об аде писал: Lasciate ogni speranza. Помнишь? Давай жакет… А! а! а! молодость – весна жизни. Учись, Одиссей, по-итальянски, непременно учись.

Если случался поутру при этом какой-нибудь знакомый или приятель, доктор начинал бесконечные споры об астрономии, религии, любви, поэзии (менее всего он любил говорить о политике). И в это время, когда он чесался, помадился, гляделся в зеркало или говорил то о расстоянии земли от солнца, то об Уголино, грызущем в аду голову врага своего, в это время никакая сила не могла вызвать его к больным из дома.

Раз один богатый албанский бей из дикой и воинственной Чамурьи приехал лечить сына в Янину. Он вошел к доктору весь в золоте, в оружии и гордо потребовал, кладя на стол десять английских золотых, чтобы Коэвино сейчас же спешил к нему на дом.

Это было поутру, и пробор доктора еще был не пробран.

– Я! я! спешить?.. Я? – воскликнул он; швырнул все золото перед беем на пол, ушел и заперся в спальне.

Гордый бей, привыкший повелевать в Чамурье, удивился, что грек не хочет денег; но медицинская слава Коэвино была велика в городе, и он решился ждать в гостиной, пока доктор оденется и соблаговолит выйти.

В это утро, возвращаясь из русского консульства уже довольно поздно, я застал Коэвино еще в халате и феске.

Он был весел, несмотря на вчерашнюю ссору с Исаакидесом и Бакеевым; громко хохотал и шумел и спорил с отцом.

Гайдуша принимала отчасти тоже участие в споре, то стоя у дверей, то прыгая по комнате, то поправляя уголья в мангале. рассуждали о том, освободят ли рабов в России или нет, о том, каково дворянство русское и что́ такое г. Бакеев, дворянин по породе или нет. рассерженный на Бакеева доктор утверждал, что вероятно он не дворянин; что вкусы у него слишком низки, что он проводит слишком много времени с Куско-беем, у которого сюртук блестит как зеркало, и с ослом Исаакидесом, у которого тоже сюртук сален и который выбривает себе криво промежуток между усами. «Он не аристократ!» говорил доктор. Отец возражал ему, что здесь и не знают, что́ такое русское дворянство; что у русских есть благородные люди, у которых есть нечего, несмотря даже на то, что они имеют десятка два-три рабов. В Бессарабии, например, он видел подобных людей очень бедными, но они были горды и рассердясь говорили богатым купцам: «Хоть ты и богат, но я дворянин, а ты все-таки мужик!»

 

Коэвино, услыхав это, пришел в восторг, в исступление:

– А! а! Это испанское! это испанское! Кавалер! Бедный рыцарь! Я не ошибся в русских!.. О! как я люблю эту гордую независимость крови.

Лицо его делалось попеременно то блаженным и сладким, то грозным и воинственным; он носился по комнате то к отцу, то ко мне, то к Гайдуше, выхваляя испанцев и мелких русских чиновников за то, что они не купцы и не банкиры.

На миг он успокоивался и говорил тихо и медленно:

– Когда здешние Би́чо, Куско-беи, Конди и другие янинские так называемые архонты говорят про свой круг «наша местная аристократия», я возражаю им так: «Слушайте! Аристократия происходит или от силы меча, от великих военных подвигов, или дается за высокие гражданские труды на пользу государства… Да! В Европе есть аристократия. Например… (Коэвино вставал и шел через всю комнату к отцу.) Например, Principes, князья! (тихо подходя ко мне). Dúkides!.. Герцоги! (погромче) Cóntides!.. Графы! (Еще громче, обращаясь к Гайдуше. Опять шел к отцу на другой конец комнаты и еще громче и басистее): – Viscóntides!.. Виконты!

И все важно, медленно и гордо; а потом как вдруг взвизгнет, вспрыгнет, захохочет, закричит:

– А вы? Вы все что́ такое, не только здесь, но и в Элладе? А? Семиджи, варкаджи, бояджи, папуджи, лустраджи[42]!.. Ха! ха! ха!..

Мы все трое, отец, Гайдуша и я, умирали от смеха.

Однако и на этот раз веселость наша не была продолжительна; кто-то застучался в дверь. Гайдуша пошла отпереть, возвратилась, и вслед за нею вбежала в комнату старая бедно одетая турчанка и с криком: «Хеким-баши мой, эффенди мой… Аман, эффенди, спаси моего сына…» бросилась к ногам доктора, хватая его полу.

В первую минуту мы все думали, что она просит вылечить бедного сына; но Гайдуша сказала, что она мать тому чаушу, который вчера оскорбил г. Бакеева, и знавши, что доктор очень близок с русским консульством, пришла просить его заступничества.

Старушка была очень жалка. Зеленое фередже́ её было потерто; ямшак стар и груб; рабочия руки жесткия; день был осенний и сырой, и она дрожала и от волнения, и от холода. Она говорила по-гречески так же, как говорят простые наши гречанки; употребляла те же самые ласковые или горькия слова… «Золотой мой доктор». «Бог да благословит тебя, мой сын, мой барашек милый… Спаси мне сына». «Я ему невесту нашла недавно, барашек мой доктор, добрый мой доктор!.. Поди, сын мой, поди, эффенди мой. Русский тебе друг… Попроси его, чтоб он простил моего Мехмеда… Бог наградит тебя, Бог, сынок мой!..»

Мать, все мать… Я с беспокойством смотрел на Коэвино и ждал, что́ он скажет. Доктор был впечатлителен и добр. Он был тоже взволнован и молча, содрогаясь всеми чертами своего оживленного лица, глядел в лорнет на старуху. Она в утомлении села наконец у ног его на ковре и плакала, утираясь старым своим покрывалом.

Гайдуша вопросительно глядела на своего господина. И она хотела помочь старухе. Отец тоже заметно был тронут и сидел на диване задумчиво.

Доктор вздохнул, наконец, и сказал:

– Ты говоришь, Мехмед чауш твой сын!.. Что́ мне делать?

– Эффенди мой! – сказала старушка, складывая пред ним руки.

– Неприятно!.. – воскликнул Коэвино, обращаясь к отцу. Потом он сказал старухе: – Бедная, я не этому консулу друг, а тому, который уехал…

– Эффенди мой, будь жив и здоров! – повторила турчанка необыкновенно ласково и кротко.

Доктор был в большом волнении и долго молчал… Потом он сказал отцу:

– Слушай, Полихрониадес, сделай ты это доброе дело. Видишь, мой друг, Бакеев не джентльмен… Если я пойду… Я готов… Я жалею эту женщину. Но если… если… (Лицо Коэвино налилось кровью.) Если он меня не примет или примет со своими гримасами… Гм! да!.. Гм! да!.. Конечно!.. Может быть… О! о! мой друг… Тогда!.. Нет, поди ты! У тебя и нрав иной, и нервы крепче, и ты не был в ссоре с ним…

Отец пожал плечами…

– Как идти! И я не близок с ним… Что́ значит моя защита в его глазах?.. И меня он может не принять…

В эту минуту я вспомнил о словах Исаакидеса на пороге консульства и с радостью вызвал отца в другую комнату…

Я передал ему там по секрету, что г. Бакеев будет его ждать сегодня и что дело его почти сделано… Так, как сказал Исаакидес.

– Вот и попросишь и за женщину, отец… Будь жив и здоров… Жалко бедную старушку.

Отец сначала не хотел и верить, заставил меня еще раз повторить слова Исаакидеса и, наконец, смеясь сказал:

– Какой интриган этот человек! Когда так, можно пойти…

Турчанку, впрочем, успокоить было не легко; она очень огорчилась, когда узнала, что не доктор пойдет, а неизвестный ей человек, мой отец. Гайдуша, однако, сумела объяснить ей, что доктор с этим консулом не друг, а будто бы первый друг ему именно мой отец…

Отец оделся и пошел в консульство, и я из любопытства за ним; а турчанка шла немного особо вслед за нами.

Неподалеку от консульства отец мой еще раз спросил меня, не ошибся ли я? Он заставил меня повторить еще раз слова Исаакидеса…

Напряжение умов в консульстве продолжалось. Г. Бакеева еще не было дома. Он возвратился на минуту из конака, подписал ту бумагу, которая была им заказана на случай неудачных словесных переговоров с пашой, отправил ее и тотчас же ушел к Бреше.

Бостанджи-Оглу рассказывал нам, что Рауф-паша сначала притворился, будто ничего не знает о вчерашнем, но потом, когда г. Бакеев сказал ему через переводчика, что он дивится, как начальство не знает о том, что простые солдаты оскорбляют иностранных представителей, Рауф-паша смутился и начал извиняться и уверять, что он дело разберет и чауша примерно накажет…

– Дело не в чауше, а в полковнике, который должен был, отдавая полицейское приказание, прибавить: «исключая консулов и чиновников их»!

Бакеев предупредил Рауф-пашу, что если к вечеру полковник не явится просить у него извинения, он должен будет прибегнуть к мерам крайне неприятным.

Паша на это ничего не ответил. Бреше обещал пойти сам, если переговоры Бакеева не приведут к концу… Ашенбрехер сказал, что он сделает то же. Киркориди отговаривался болезнью и обещал послать драгомана, а Корбет де-Леси, у которого Бакеев был вместе с Бреше, сначала стал было защищать чауша, но когда Бреше сердито сказал ему: «Итак, господин де-Леси, я прошу вас сказать мне решительно, желаете ли вы быть солидарны со всем консульским корпусом или нет в этом случае?» Леси отвечал лукаво, что он и сам очень заинтересован этим вопросом, что драгоман его и без того должен идти по делам сегодня в Порту и он прикажет ему «вникнуть между прочим и в то, как намерена местная власть отнестись к поступку чауша».

Вскоре пришел и сам г. Бакеев. Он любезно поздоровался с отцом и позвал его наверх. Там они разговаривали долго, потом отец сошел, и г. Бакеев, провожая его на лестницу, повторял ему:

– Очень вам благодарен… Очень благодарен. Будьте и вы покойны! Я все сделаю, что́ могу.

Отец велел мне ждать и сам поспешно пошел в конак.

В чем же было дело? Ты, я думаю, отчасти уже догадался…

После отец рассказал мне все.

Исаакидес, у которого, как ты знаешь, было дело с Шериф-беем, молодым племянником Абдурраим-эффенди, дело запутанное и не чистое, давно желал перевести тяжбу эту, посредством векселей, на имя какого-нибудь русского подданного или на имя чиновника русского консульства. На искусство и вес эллинского консула он так же мало надеялся, как и отец мой. Людей, записанных в русское подданство, в Эпире было человек шесть-семь, но двое из них были в отсутствии; другие жили не в Янине, а в селах; иные были люди простые и ничтожные. Драгоман, который уехал с Благовым, не хотел мешаться в это дело. Исаакидеса самого Благов не хотел сделать вторым драгоманом и не стесняясь отказал ему, когда Исаакидес предлагал свои услуги. «Вы, я знаю, приверженец великой идеи, отвечал он ему, человек беспокойный и как раз начнете либо ссориться с турками каждый день в суде и конаке, либо будете чуть не с тарелкой ходить по базару и собирать на восстание. К тому же у вас все одна фраза: «Турция и варварство!» а я этого терпеть не могу. Завтракать милости просим; а доверяться я такому фанатику, как вы, не могу».

Исаакидес, узнав откуда-то, что Благову очень понравился мой отец, порешил поскорее устроить его вторым драгоманом при русском консульстве. Он находил удобным начать это дело немедля, при г. Бакееве, по нескольким причинам. Во-первых, потому что он сам на Бакеева имел гораздо больше влияния, чем на Благова, который над ним подсмеивался; во-вторых, потому что Благов, пожалуй, и для Полихрониадеса не захотел бы пустить в ход сомнительную тяжбу, а раз уже отец сделался драгоманом и тяжба признана, то и Благову будет неловко отступиться от тяжбы или удалить отца. И наконец, для того, чтобы вообще времени не терять и пользоваться тем, что отец здесь, а не в Тульче.

Руководясь этими целями, Исаакидес, с одной стороны, уговаривал отца проситься в русские драгоманы, как для того, чтоб иметь лучшую защиту от Петраки-бея, так и для того, чтобы с него, Исаакидеса, взять деньги за перевод векселей Шериф-бея на свое имя… (будто бы то-есть Исаакидес должен отцу и поручает ему взыскать с бея). С другой стороны, он звал Бостанджи-Оглу есть к себе варенье и, уверяя его, что он и умен, и тих, и образован, что жена его даже соскучилась без него, старался, чтоб и он примирил Бакеева с отцом моим. А сам, лаская молодого писца, бросил его наедине с г. Бакеевым. Мы после узнали все в точности, что он говорил Бакееву в этот день так: «Я отчасти жалею, что Бреше вмешался. Хорошо турок пугать. Но вся честь достанется теперь не вам, а французскому консулу. К тому же лучше бы ограничиться наказанием чауша; а теперь с помощью Бреше дело приняло такой оборот, что надо ждать извинений полковника или спустить флаг. Это уж слишком затруднит ваши отношения с Портой надолго».

– Пусть трепещут меня турки так, как они трепещут Бреше… – говорил ему Бакеев. – Разве Россия хуже Франции? или я хуже Бреше?

Исаакидес не говорил ему на это правды, то-есть, что он не сумеет быть так свиреп и решителен, как Бреше, который на его месте зарезал бы чауша может быть сам ятаганом.

– Главное, – говорил он, – без хорошего драгомана невыгодно. Бостанджи-Оглу и молод и неспособен к делам. Без достоинства, без веса в конаке, и ломается, и стыдится. Даже физиономия у него неприятная, такой слабый и худой, и борода уже предлинная; турки зовут его «Москов-Яуды»[43]… Они его не любят. Через дружбу с второстепенными чиновниками можно бо́льшего достичь. Теперь разве можно послать Бостанджи-Оглу в конак и сказать ему просто: – Ну, смотри там, что́ будет. Все узнай и все сделай… Я всех обстоятельств, сидя дома, предусмотреть не могу. Можно? Нет, нельзя. Я бы пошел… Но меня турки ненавидят. То ли дело, если бы Полихрониадес вам служил… Испытайте его; пошлите сегодня его в Порту…

Бакеев послушался совета и послал отца в Порту с просьбой и разузнать как можно больше, и сделать что-нибудь, чтобы дело не доходило без крайности до разрыва.

Отец мой, пользуясь минутой, не забыл о бедной матери чауша и просил г. Бакеева пощадить бедняка, обращаясь прямо с требованиями к его начальству.

– Так и сделано уже, – сказал г. Бакеев.

Когда отец ушел в Порту, г. Бакеев, довольно веселый, сошел к нам вниз, в канцелярию, любезно поздоровался со мною и велел позвать турчанку.

– Только ради Бога, – сказал он, – чтоб она мои нервы пощадила и не выла много.

Мы уговорили старушку не кричать и привели ее в канцелярию.

Г. Бакеев принял ее величественно, но благосклонно, и сказал ей:

– Ваш сын не так виноват, как его полковник. Будьте покойны, я сумею наказать полковника и защитить вашего сына. Идите.

 

– Эффенди мой… – закричала было мать, – Я скажу тебе, эффенди мой…

– Идите! – сказал ей твердо г. Бакеев, и когда мы вышли, он почти упал на диван восклицая:

– Однако, какие тут нужны воловьи нервы. Порядочный человек может ли здесь долго дышать!

Бостанджи-Оглу молчал, а я даже и сесть не смел без приглашения и, почтительно сложив спереди руки, стоял в углу. Хотя и сам отец отозвался о нем и вчера и прежде еще не совсем выгодно, я все еще никак не мог понять, в чем дело… Почему и чем он неспособнее или хуже Благова? Благов был веселее, правда, со мною любезнее и с отцом; но зато этот дипломатичнее, величавее, строже.

Помолчав он спросил:

– Скажите, Бостанджи-Оглу, не цела ли у вас та записка г. Благова, которую он прислал мне из Загор?.. У меня её нет… Там что-то есть о г. Полихрониадесе. А… вы, молодой человек, все еще стоите? Я и не заметил. Стыдитесь, сядьте! Что́ это за гнусное рабство. Нынче не та эпоха… Записка? Где же записка?

Бостанджи-Оглу тотчас же отыскал в бумагах записку. Бакеев начал читать ее, пожимая плечами и презрительно приговаривая:

– Конечно, конечно!.. Кто же будет разбирать эти иероглифы? Это просто невежливо так писать ко мне. Начальству он так не пишет. Вот он что́ пишет под конец, вот об отце его… «Полихрониадес человек… Человек опытный… Рекомендую… знание страны… ум…» А под самый конец ужасно написано… «Если он приедет в Янину без меня с сыном, отведите им одну или две комнаты в доме и вообще устройте, чтоб им было хорошо!» Вот я этого тогда и не разобрал, даже внимания не обратил, признаюсь… Жаль, очень жаль.

Так мы узнали, что не г. Благов забыл о своем обещании принять нас к себе в дом, а г. Бакеев не дал себе труда дочитать до конца его записку.

Чрез час отец мой возвратился из конака и ушел опять с г. Бакеевым наверх.

– Что́ у них за секреты, Одиссей? – спросил меня Москов-Яуды, Бостанджи-Оглу, которому самому хотелось быть вторым драгоманом.

– Я почем знаю! – отвечал я. – Разве отец станет все говорить мне, такому мальчику еще неразумному!

– Лжешь, мошенник, знаешь! Когда знаешь, будь друг как друг и скажи мне. Какие у отца дела с Исаакидесом?

Я поклялся, что ничего не слыхал. И почувствовал тотчас же, что поклялся ложно, мысленно просил прощения у Божией Матери загорского параклиса нашего, Широчайшей Небес.

42Семиджи – разносчик баранок, бубликов. Варкаджи – лодочник. Бояджи – красильщик. Папуджи – башмачник. Лустраджи – décrotteur.
43Москов-Яуды – московский иудей, русский жид.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru