bannerbannerbanner
Одиссей Полихрониадес

Константин Николаевич Леонтьев
Одиссей Полихрониадес

X.

Отец в конаке узнал многое и устроил кое-что по мере сил своих. Он виделся с Сабри-беем и Чувалиди; говорил с ними долго; встретил там Абдурраим-эффенди и от него узнал некоторые подробности. Сабри-бей нашел возможность свести его и к гордому Ибрагиму, зятю паши.

Одни желали защитить чауша; другие хотели принести его в жертву, сохраняя достоинство Порты и полковника.

Сабри-бей говорил отцу:

– Несчастье наше, кир-Йоргаки, в простоте нашего народа. Этот чауш должен был сам понять, что такой порядок не для консулов и их чиновников, а для пьяниц и побродяг, которые возвращаются с острова ночью в нетрезвом виде. Полковник не может извиняться за простого солдата.

Чувалиди, напротив того, по секрету сообщил отцу, что чауш клянется, будто сам полковник ему так сказал: «Хоть бы бей, хоть имам, хоть сам дьявол выйдет на берег, кричи: «ясак» и силой не пускай в город. Я отвечаю…» А теперь он от этого отрекается…

Абдурраим-эффенди говорил так:

– Девлет это, эффенди мой, или не Девлет? До чего же дойдет наше унижение, когда каждый босоногий пришлец из Франции или России будет полагать на все свои законы? Если наш Девлет не Девлет, то зачем же Англия и Франция погубили столько людей и денег в Крыму? Россия не искала взять Константинополя. Они из могучего нашего соседа создали нам непримиримого врага; тогда как Россия два раза уже доказала нам свою умеренность: в 29-м и в 40-м году… Они не для нас, эффенди мой, воевали с Россиею, а для своих торговых выгод и для своей славы. Да! и теперь они больше русских командуют нами. «Мы друзья!» Аллах! Пусть лучше мы от русского штыка потеряем с честью то, что́ мы приобрели мечом Османа, Амурата и султан-Магомета… чем видеть каждый день злобу и интриги наших европейских друзей… Аллах! Аллах! Как не понять этого!.. Как не понять; но сказано давно: «Баш бостанда́ бетме́с!» (Головы не растут в садах; не скоро их найдешь.)

Потом прямой и независимый бей прибавлял с презрением:

– Полковник наш бедный хотел устрашить всех, а теперь сам боится… Паша расположен послать его с извинением; но Ибрагим-бей и Ферик его отстаивают…

Таким образом отец мой узнал, что есть надежда заставить полковника извиниться. Он сказал и Чувалиди, и Абдурраим-эффенди, и Сабри-бею (каждому особенно и по секрету), что Бреше решился во что́ бы то ни стало поддерживать Бакеева. Отец, сообщая это и застращивая французским консулом турок, надеялся избавить г. Бакеева от необходимости спустить флаг. Драгоманы французский и австрийский уже были по этому делу в конаке: но австрийский наедине с Ибрагим-беем сказал, что он не собственно по этому делу, а по другим, «хотя г. Ашенбрехер очень сожалеет, что столкновение» и т. д.

Драгоман французский говорил прямо и сначала по этому делу самому паше; но он был итальянец; мягкий и сладкий человек, портной при этом и шил на турок платье. Грозные речи Бреше были: «Подите, скажите этим ослам, чтоб они не забывали о солидарности всех консульств по некоторым вопросам и… что они будут иметь дело со мной, если Бакеев не будет удовлетворен…»

Но вместо свирепого, худого и сморщенного лица Бреше, вместо его твердого взгляда и решительной поступи турки видели пред собою сладкогласного, румяного и подобострастного синьора Кака́чио, и речь его выходила вовсе иная: «Паша-эффенди мой!.. Г. Бреше свидетельствует вам свое почтение. Он очень жалеет, что давно не имел счастья вас видеть. Он и сам хотел зайти и спросить, что́ такое за неприятность случилась… Он полагает, что надо удовлетворить русское консульство. Паша-эффенди мой…»

Рауф-паша медлил… Зная это, отец и сказал Сабри-бею: «Предохраните Рауф-пашу от неприятностей с французом, когда вы хотите ему добра. Бреше был в русском консульстве и поклялся придти сюда и сделать скандал… Вы его знаете!.. Бакеев тоже твердо решился спустить к вечеру флаг. У него в консульстве уже укладывают архивы в ящики, кавассы уже торгуются с погонщиками. Быть может завтра запрут консульство и уедут все отсюда… Я слышал, что в подобных случаях им велено не уступать… Вы знаете, русские не дерзки, как эти французы, но они чрезвычайно тверды в государственных делах… А я желаю блага и вам, и Ибрагиму-эффенди, и нашему доброму паше… самые мои интересы того требуют… Берегитесь Бреше… Он при мне был в русском консульстве; и Ашенбрехер, и эллин не отделятся от Бреше и Бакеева в этом случае…»

Сабри-бея эти слова сильно поразили, и он тотчас же пошел к паше.

Отец, узнав и об этом, пошел искать портного Кака́чио и сказал ему: «Какие неприятности, синьор! Что́ будут делать консулы теперь? И чего ждать нам бедным, если их не будут бояться?..»

– О! – сказал портной, – я довольно напугал пашу… имя г. Бреше, его тень достаточна для них!..

– Незаметно, чтобы турки боялись, – сказал ему отец на всякий случай и ушел.

Возвратившись в русское консульство, он передал все это г. Бакееву, который крепко пожал ему руку и сказал: «Благодарю! благодарю! Я не ошибся в вас».

Не прошло и часу, как раздался у ворот стук копыт конских. Г. Бакеев бросился к окну… Это г. Бреше возвращался верхом с прогулки. Он не хотел сходить с лошади. Г. Бакеев радостно сбежал к нему вниз. Я отворил окно и слушал:

– Eh bien? – спросил француз.

Г. Бакеев пожал с отчаянием плечами.

– Если бы вы сами, г. консул, потрудились съездить туда… Ваше появление…

Говоря с французом, г. Бакеев утратил все то величие, которое он имел с отцом, со мной, с чаушем, со старою матерью чауша, с Коэвино, когда на острове делал ему строгия замечания. Мне не понравилось это.

Бреше сухо ответил ему на это: «Nous verrons!» и ускакал.

– Ему хочется, чтобы вы спустили флаг и поссорились с турками, – сказал г. Бакееву отец мой.

Г. Бакеев покраснел и не отвечал на это ни слова.

Отец мой опять пошел в Порту. Он имел получить несколько тысяч пиастров долга с одного села и прикрывал этим делом главную причину своих частых появлений в этот день в конаке.

– Не спрашивай, друг, о делах своих сегодня, – сказал ему Чувалиди. – Весь конак вверх дном… Кто за полковника, кто против… Наскучили и мне. Поди, скажи скорее Бакееву, чтоб он написал скорее ноту о спуске флага, и полковник извинится, я ручаюсь тебе.

Отец пошел, но на лестнице его догнал посланный от Сабри-бея. Сабри-бей свел отца моего к Ибрагиму.

– Что́ есть и чего нет, эффенди мой? – спросил его как будто между другим делом и небрежно сам Ибрагим. – Вы, кажется, друг со всеми консулами… Чего эти люди от нас хотят? Скажите откровенно.

Отец отвечал ему на это так:

– Я, эффенди мой, слишком неважный человек, чтоб иметь вес в глазах дипломатов. Я имел счастье заслужить только личную благосклонность гг. Благова и Бакеева и еще с г. Леси знаком давно, потому что он уже несколько лет нанимает у меня дом.

– Прекрасный дом! – воскликнул Ибрагим. – И г. Леси наш друг и почтенный человек. Скажите мне, что́ хочет от нас г. Бакеев, который с вами дружен? Умный ли он человек или нет?.. Умный человек должен различить злобу от ошибки. Ошибся чауш, и его накажут.

В эту минуту занавесь на дверях внезапно поднялась, и в дверях предстал г. Бреше, бледный, в сапогах со шпорами и с большим бичом в руке.

Отец говорил, что и его самого, и Сабри-бея подняла вдруг с дивана неведомая сила.

Гордый Ибрагим поднялся медленнее их и сделал было несколько шагов навстречу, не теряя достоинства. Но г. Бреше, звеня шпорами, подошел к нему и сказал, махая ему пред лицом бичом своим.

– Эффенди мой! Вы славитесь вашими интригами против консулов. Советую вам быть осторожнее и не раздражать меня. Если паша не пришлет через час полковника извниться к г. Бакееву, вы будете иметь дело со мной… Вы, а не кто другой.

Отец поскорее вышел. Он боялся, чтобы турки не возненавидели его за то, что он был свидетелем такой унизительной для них сцены.

Все это, конечно, он тотчас же передал г. Бакееву, который был очень рад. Отец объяснил ему, что слово, сказанное им мимоходом сладкому, но самолюбивому портному Кака́чио, принесло плоды. Он должно быть передал г. Бреше, что турки не очень испугались его угроз.

Через час, действительно, послышался опять конский топот. Это был полковник в сопровождении Сабри-бея.

Уверяю тебя, что мне стало жалко этого турка от всей души! Он мне показался добрым человеком; высокий, толстый, пожилой уже, тихий. Он медленно и опустив глаза поднялся мимо всех нас на лестницу. Мы, конечно, поспешили тоже наверх, и Бостанджи-Оглу показал мне внутреннее окошко в стене, из которого была видна вся большая зала Благова.

Г. Бакеев уже успел сесть величественно, как паша, на диване. Он едва приподнялся с него, принимая Сабри-бея и бедного полковника.

Толстый турок подошел к нему, по-моему, с большим достоинством, не улыбаясь и не унижаясь, но, приложив руку к сердцу, сказал печально и серьезно:

– Pardon, консулос-бей, pardon!..

Г. Бакеев тогда попросил их обоих сесть, и Сабри-бей начал по-французски длинную и цветистую речь о трактатах и о взаимной дружбе государств.

Полковник молчал.

Сабри-бей прибавил под конец вставая:

– Что касается до чауша, то он будет лишен должности и пробудет в тюрьме столько, сколько вы желаете, г. консул. Это приказание его превосходительства Рауф-паши…

Г. Бакеев отвечал на это:

– Мое желание, чтоб этого человека простили. Проступок лица столь ничтожного не может унизить нас. К тому же он клянется, что ошибся. И старшие более его виноваты плохими распоряжениями… До свиданья…

Таким образом старания отца способствовали тому, что русское консульство флага не спустило, что честь его была удовлетворена чрез меру, что бедный чауш был спасен и что досада и ненависть турок за события этого дня обратились опять-таки больше на Бреше и Францию, чем на Бакеева и Россию.

Репутация отца была составлена в глазах Бакеева; Чувалиди, кроме того, говорил ему потом, что и турки его хвалят. Они говорят: «бедный Полихрониадес советовал нам утушить скорее. Он предвидел и знал, что Бреше оскорбит и пашу и диван-эффендиса Ибрагим-бея! Хороший человек! Прямой человек Полихрониадес».

 

Вечером отец радовался всему этому и сказал мне:

– Это все за доброе дело, которое я хотел сделать этой бедной турчанке, меня благословил Бог в этот день. Я пошел больше для неё, а выиграл и для себя. Учись этому, сын мой. Добро у Господа Бога не пропадет никогда!

Через три дня после этого пришла нам из Тульчи ужасная весть. Дом наш тульчинский сгорел. Дядя писал отцу, что вещи успели почти все спасти, но от здания осталась только одна стена. Он писал также, что после этого несчастья Петраки-бей стал опять настойчивее и даже, встречаясь с ним в кофейнях или на базаре, говорит ему: «Когда же ваш эллинский консул посадит вас в турецкую тюрьму за Полихрониадеса? Пора бы! У него теперь сгорел дом, который я все сбирался конфисковать. Остается одна надежда на ваши деньги!» «Ответил бы я ему на это, – писал дядя: – но если говорить правду, то надо обвинять и правительство; а я, ты знаешь, оскорблять теперь турок не могу, ибо сбираюсь купить землю для магазинов на берегу Дуная и хочу попробовать паровую мельницу построить. Турки же готовы все для меня сделать, если я сам перейду в турецкое подданство. «Нам таких образованных людей нужно!» сказал мне сам паша. Что́ мне делать, рассуди ты сам? Одна надежда на твой приезд. Новый греческий консул наш личный мне враг, ибо я не хотел подписаться на том прошении, которое многие из тульчинских греков наших подали на его предместника. Человек он ничтожный и мстительный; а главное – жена его очень зла. На позор и всеобщий наш срам, вообрази себе, г. консул послал людей с кавассом своим и музыкой выкапывать мачту с греческим флагом, которая стояла у дома его предместника для того, чтобы перенести ее к себе в дом, желая оскорбить его! Удалил прежнего драгомана и писца, которые были люди очень полезные, и даже одного бедного турка, который служил консульству верно уже несколько лет. За что́ же? За то, что бедный Гуссейн пошел не спросясь провожать на пристань своего прежнего господина! Жаль старика Гуссейна; семейный человек, заслуженный, раненый! Из этой черты ты легко себе представишь, что́ за консула прислало нам наше свободное Ромейское государство! Увы! когда оно было бы свободно от интриг и низостей! При таком консуле, при вражде его ко мне, как к другу его предместника, и при необходимости, в которой я нахожусь, не ссориться с турками, одно спасение – твой скорый приезд в Тульчу. Иначе за добро мое ты заплатишь злом».

Отец так долго плакал, читая это письмо, что доктор Коэвино, опасаясь за его больные глаза, послал за лекарством.

И доктор, и Гайдуша в эту тяжелую минуту показали и отцу и мне очень много доброты. Доктор серьезно придумывал, что́ бы такое посоветовать отцу и где бы достать ему денег на поездку. Гайдуша радушно прислуживала отцу, приносила ему лекарство, ободряла его и, видя мое сокрушение о бедном отце и о расстройстве дел наших, говорила мне ласково:

– Мужайся, мужайся, бедный Одиссей!.. Мужем будь, мальчик мой хороший… Бог велик, помни!

И начинала мне рассказывать о других людях, как страдал тот или другой и как они опять поправились.

– Благодарю вас, кира Гайдуша, – говорил я ей, – что вы нас так утешаете.

И верь, мне всякий раз становилос легче от её слов… Как огонь или железо раскаленное была эта отчаянная женщина! Взгляд её, слова, – все у неё было крепкое, быстрое, жгучее!..

Доктор тоже выражал свое сострадание не одними словами: он оделся (конечно все-таки франтом и вовсе не спеша) и пошел сам отыскать Чувалиди, чтобы тот дал отцу какой-нибудь хороший, практический совет. Чувалиди тотчас же пришел и успокоил отца. Они долго говорили одни и шепотом; я входил и выходил; от меня они как будто не скрывались, но я мог расслышать только отрывки их речей. Позднее мне отец подробно рассказал, о чем у них шла секретная эта беседа. Она шла все о тех же известных тебе делах: о процессе отца с Петраки Стояновичем, о переводе на имя отца векселей Шериф-бея, племянника благородного Абдурраим-эффенди, о совете, который давал отцу господин Благов еще в Загорах, начать дело против Стояновича в уголовном смысле у кади и по шариату, о русском драгоманате и проч.

Пока мы не получили известия о тульчинском пожаре, отец не соглашался на соблазнительные предложения Исаакидеса. Исаакидес давал ему двести золотых лир задатка тотчас же и одну треть всей суммы после взыскания с Шериф-бея, если он приобретет русское подданство или получит должность русского драгомана в Янине и переведет тяжбу эту на свое имя. Отцу не хотелось впутываться в такое сомнительное и нечистое дело. Шериф-бея он знал с хорошей стороны; молодой человек этот был очень расточителен и предан кутежу, но очень добр, откровенен и любим многими христианами, особенно низшего класса. Его старая мать была благочестивая, хорошая христианка, а он был по отношению к ней самый почтительный, любящий и послушный сын. Неприятно и совестно было без всякой причины и личной вражды способствовать разорению такого хорошего человека. О тяжбе Исаакидеса отзывался дурно не один только капризный и страстный Коэвино, многие другие яниоты говорили, что кроме незаконно больших процентов, вписанных в капитал, кроме неслыханного роста всей суммы, в числе расписок у Исаакидеса есть еще две или три, которые он должен был возвратить бею и не возвратил посредством какой-то очень грубой воровской уловки.

Правда, другие утверждали, что это клевета врагов, что это выдумки некоторых эллинов, против политики которых Исаакидес писал анонимные корреспонденции в афинских газетах. Эти защитники Исаакидеса говорили, что его тяжба нейдет вперед, потому что Чувалиди, председатель торгового суда, взял с бея хорошую взятку. «Есть разбойники в горах, прибавляли эти люди; но это те разбойники, которые ходят в звонких сапогах и стучат на весь свет, они не так страшны, а есть другие разбойники более опасные; они носят мягкие чарухи[44]… Их не слышно. Чувалиди носит чарухи и сидит спокойно на широком диване европейски устроенного судилища».

Отец не знал, кто правее, враги или друзья Исаакидеса… Но во всяком случае ему мало было охоты начинать новые дела. «Я хочу, наконец, отдохнуть, говорил он, и часто завидую тем бедным людям в Загорах наших, которые искали на чужбине малого и давно уже успокоились в родном селе. Они сидят теперь у церкви под платаном, наслаждаются здоровьем, женят детей своить и играют с внучатами, а я?.. Я болен, стар, хлопочу и тоскую по родине»…

Однако тяжба Шериф-бея иное дело, и вовсе иное – русский драгоманат. Бог знает еще, откроют ли консульство русское в Тульче и когда откроют, а состоять под русским покровительством в Янине и помогать политике русской было бы отцу очень приятно. Поэтому он не только не мешал Исаакидесу трудиться для доставления отцу драгоманства, но и сам он (если помнишь), на лодке ночью пробовал, хотя и тщетно, заводить об этом исподволь речь с г. Бакеевым.

Отец был также согласен с Исаакидесом вот в чем. Поступить в драгоманы, по мнению Исаакидеса, надобно было именно теперь, при Бакееве; Благов сам принять нового драгомана может быть и не согласится; его взгляд на это неизвестен, иметь влияние на него труднее, чем на Бакеева; он иногда на зло не сделает чего-нибудь, если заметит, что им хотят явно руководить. Однажды Исаакидес очень наскучил ему просьбой дать в другое русское консульство хорошую рекомендацию одному священнику, который уезжал из Эпира. Благов рассердился и написал так. «Рекомендую вам отца Савватия. Он священник. Больше я про него ничего не знаю. Разве только то, что он очень дурно служит литургию, спешит, шаркает туда-сюда по церкви и вовсе неприлично иногда оборачивается и выглядывает на паству из царских дверей». «Что́ с ним делать?.. говорил Исаакидес отцу. Принять он может быть и вас не согласится, но удалить именно вас ему будет, конечно, трудно. Попробуем!» «Попробуем!» говорил и отец сам с собою. «Драгоманство не обяжет меня вмешаться непременно в тяжбу Шериф-бея, но может стать для меня великою опорой против болгарина Стояновича и негодяя Хахамопуло… Не говоря уже об удовольствии помогать Благову в местной политике, когда придется».

События последних дней, история чауша и помощь, которую отец оказал консульству в конаке, еще более укрепили в нем желание стать русским драгоманом. Он уже мечтал продать свой тульчинский дом и магазины, передать все торговые дела на Дунае дяде или вовсе оставить их, нанять квартиру в Янине, перевезти сюда мать и бабушку Евге́нку из села и предпринять какие-нибудь обороты в самом Эпире или разве-разве в соседней хлебородной Фессалии. Пусть ищут его оба Стояновичи, Петраки и Марко-бей! В Тульче у него нет русского консула, а только греческий. Здесь у него будут и греческий консул на защиту подданного свободной Эллады, и русский, на поддержку своего драгомана; вместе они будут всесильны. В Тульче председатель тиджарета, болгарин Марко-бей Стоянович, личный враг и родной брат противной тяжущейся стороны; здесь у него председателем того же торгового суда загорец, товарищ детства и друг, хитрый, умный Чувалиди! Пуст попробуют отсюда вытребовать его на Дунай, если он будет драгоманом! Пусть назначает Петраки Стоянович себе в Янине эпитропа, поверенного, кого хочет и как знает!.. Пусть его судят с ним здесь!..

Отец от этих мыслей очень повеселел было за последние дни. Шутил со мной, с Гайдушей, с доктором, написал матери длинное и радостное письмо и все повторял: «Эта бедняга старая, мать чауша, счастье мне принесла в делах. Если я буду драгоманом, сделаю ей подарок. Одиссей, скажи мне, что́ подарить приличнее турчанке? Скажи, что́ мне ей подарить?»

Письмо дяди расстроило всю эту радость. Надо ехать скорее в Тульчу. Денег мало, сын не устроен, погода вдруг началась зимняя, дождливая; глаза болели, с семьей не простился, драгоманом еще не признан! Быть может надо будет на Дунае или в Константинополе дать что-нибудь не малое тому или другому лицу. Соперник болгарин так влиятелен, так богат и так ловок! Быть может даже придется уступить и помириться на половине, заплатить хоть часть небывалого долга. Что́ теперь делать? что́ предпринять? где деньги на дорогу занять? кто даст? Дом заложить янинский или загорскую землю бабушки? Боже! неужели и до этого дойти после стольких работ, трудов многолетних, лишений и одиночества на чужбине, вдалеке от дорогой и доброй жены, от дома, от родины, от сына единственного?

– Погибель моя! дитя мое, погибель моя! – говорил бедный отец и, облокотившись на стол, плакал.

А я плакал, слушая, еще горче его…

Глаза стали хуже болеть.

– Ослепнешь, отец! – говорил я ему.

– Ослепну, дитя мое, ослепну!.. – отвечал отец.

Боже! Боже мой!.. Ни на какой ступени общественной нет спокойствия людям в этом живом свете… Землю ли ты пашешь, торгуешь ли ты, царством ли правишь – горе ждет тебя, как дикий зверь в логовище своем, чтобы растерзать твое сердце в куски…

Дай Бог здоровья хитрецу Чувалиди! Он устроил тогда дела наши.

Каков бы он ни был, какова бы ни была его разбойничья обувь, а я не мог иногда не благословлять его, видя, как он скоро осушил слезы моего доброго отца…

Позднее из этого добра вышло худо и нам и еще больше другим. Но разве есть добро без худа в этой тщете тщеты, в которой мы боремся все до гроба!

44Мягкая красная и красивая обувь эпиротов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru