Когда-то издавался журнал под названием «Любитель». Он задавался благородной целью – научить читателя самостоятельности, самопомощи.
Так, например, в одной из своих статей он наставлял, как делать цветочные горшки из австралийского сахарного тростника: в другой – как превращать бочонки из-под масла в табуретки к рояли; в третьей – как делать из лучинок шторы, и т. д. Вообще этот журнал учил, как делать что-нибудь из самых неподходящих материалов и превращать в совершенно негодное то, что в своем естественном виде все-таки на что-нибудь годилось.
Две страницы этого журнала были посвящены выделке из сломанных газовых трубочек стоек для шляп, зонтиков и тростей.
Трудно было придумать что-нибудь еще более неудобное, а гениальный журнальный изобретатель все-таки придумал.
По наставлению этого «общеполезного» журнала вы могли выделывать картинные рамы из… пивных пробок. Сколько нужно было выпить бутылок пива, раньше чем набрать достаточное количество пробок, – это, по-видимому, совсем не интересовало добросердечных светодателей. Я высчитал, что для рамки картины средних размеров нужно, по крайней мере, шестнадцать дюжин пробок. Очень сомнительно, что человек, потребивший шестнадцать дюжин крепкого пива (пробки которого особенно рекомендовались), может оказаться способным к выделке рамы; после такого подвига у него, вернее всего, пропадет сам интерес к картинам, и он не захочет не только делать для них рамки, а даже и смотреть на них. Но «Любитель» глядел на свою задачу не с этой точки зрения.
Один знакомый мне молодой человек устроил было из пробок рамку для портрета своего деда. Но результат получился далеко не блестящий. По крайней мере, его мать очень неодобрительно отнеслась к этому произведению, состряпанному по рецепту «Любителя». Увидев «рамку», она с удивлением воскликнула:
– Боже мой! Это что такое?.. Что ты сделал с портретом дедушки?
– Разве вы не видите? – немного свысока отозвался сын: – Новая рамка.
– Рамка?.. Но для чего же понатыканы эти пробки?
– Да из них-то и сделана рамка, как сказано в журнале.
– Совсем не похоже стало на отца! – горестно качая головой, вздохнула почтенная женщина.
– На кого же он похож, по-вашему? – раздражительно спросил сын, оскорбленный в своих лучших чувствах.
– На ежа, утыканного сливами! – безапелляционно решила мать.
И она, наверное, была права. Самому мне этой рамки видеть не пришлось, и я знаю о ней лишь понаслышке, зато я имел случай полюбоваться одной свадебного пригласительной карточкой, утопавшей в глубокой тени «изящной» пробковой рамки; из-за этой рамки довольно красивая виньетка, украшавшая карточку, совершенно теряла свой вид. Вообще выходило более чем аляповато.
Другой знакомый, сделавший такую рамку к одной из своих лучших картин, сам сознался мне, что вся картина испорчена этим изделием, и он доволен только сознанием, что это дело его собственных рук, утешает это сознание – и благо им!
Третий из моих знакомых устроил себе, по совету все того же «Любителя», из двух пивных бочек качалку. Эта качалка была очень плоха со всех практических точек зрения. Она чересчур сильно качалась и вдобавок в нескольких направлениях зараз. Мне кажется, человек, сидящий в качалке, вовсе не требует, чтобы его беспрерывно качало. Должен же наступить момент, когда он скажет себе: «Довольно, однако, качаться; посижу немножко спокойно и отдохну». Но в описываемой мною самодельной качалке нельзя было сидеть спокойно. Это была качалка в высшей степени упрямая, очевидно находившая, что она создана исключительно для качания и окажется недобросовестной исполнительницей своих обязанностей, если перестанет качаться хоть на одно мгновение. Поэтому раз она была пущена в ход, ее ничто уж не могло остановить, пока она не перевертывалась вверх тормашками вместе со своим седоком.
Как-то раз я пришел к своему приятелю в гости, и меня ввели в пустую гостиную. Качалка заинтересовала меня своей обширностью, и я, не зная еще, что она самодельная, доверчиво плюхнулся в нее. Но едва я успел усесться в эту предательскую штуку, как тут же чуть не ткнулся носом в потолок. Инстинктивно я наклонился вперед, и в то же мгновение перед моими глазами заплясали все предметы находившегося пред окнами ландшафта. Вслед за тем я увидел свои ноги вверху, а свою голову внизу. Я усиливался привести себя в надлежащий порядок, но качалка, двигавшаяся со скоростью ста миль в час, представила мне всю комнату со всей ее обстановкой совершающей вокруг меня самый бешеный галоп. Вдруг мне показалось, что на меня налетает открытый рояль, злорадно ощерив свои белые и черные зубы. В ужасе я зажмурился и немного спустя, после двух-трех головокружительных оборотов, очутился на ковре, между тем как освободившаяся от меня качалка с торжеством понеслась в противоположную сторону – к стене, в которую и уперлась.
К счастью, я все еще был один в комнате, поэтому мог подняться на ноги, не чувствуя жгучего смущения, а испытывая лишь одно удивление, мог оправить свой костюм, пригладить волосы и даже водворить качалку на прежнее место, прежде чем был вынужден разыгрывать «приятного» кавалера для вышедшей ко мне хозяйки дома. Сына ее, которого я пришел было навестить, не было дома, и его мать пожелала своей беседой сократить мне скуку ожидания его возвращения. Обменявшись обычными приветственными фразами и выразив надежду, что сын скоро вернется, так как обещал быть непременно к тому часу, к которому уже двигалась стрелка времеизмерителя, она предложила мне взглянуть на качалку.
– Ее сделал сам Билли, – пояснила она. – Не правда ли, какой он у меня искусник?
– О да! – убежденно воскликнул я.
– И сделал из простых пивных бочек. А взгляните, как хорошо вышло, – с гордостью продолжала любящая мать.
– Из пивных бочек? – повторил я. – Гм… Ну, он мог бы сделать из них более подходящее применение.
– Какое же именно?
– Да хоть вновь наполнить их пивом.
Моя собеседница с недоумением вытаращила на меня глаза.
– Уверяю вас, что так, – прибавил я, косвенно давая волю наполнявшему мое сердце недоброму чувству к коварной качалке. – Видите ли, эта вещь сделана не совсем верно. Одни полозья слишком длинны, а другие чересчур согнуты. Кроме того, если приглядеться, то окажется, что они даже неодинаковых размеров. Благодаря этим недочетам лишь только вы усядетесь в эту качалку, как центр ее тяжести перемешается…
– Ах, должно быть, вы уже садились в нее? – прервала меня хозяйка испуганным возгласом.
– Да… попробовал было, – нехотя пришлось мне сознаться.
– Ах, боже мой!.. Жаль, очень жаль, что я не успела вас предупредить, – говорила мать моего приятеля совершенно изменившимся голосом. – Да, действительно, качалка не совсем удобна в практическом отношении, зато так приятно смотреть на нее.
– Кроме того, – успокоительно проговорил я, – эта качалка может оказаться и очень полезною, если ее употреблять в качестве показателя бренности человеческого величия и прививателя скромности и осторожности. Опыт убедил меня, что едва ли найдется на всей земле хоть один человек, который не почувствовал бы себя ничтожным, хоть на минуту доверившись этому искусному сооружению Билли.
Моя собеседница слабо улыбалась, наверное, более из врожденной вежливости, нежели от восторга пред моими откровениями.
– Ну, вы уж слишком строго судите, – произнесла она все с той же улыбкой. – Вы забываете, что Билли раньше никогда ничего не мастерил, и, как первое изделие его рук, эта вещь вовсе не так плоха, как могла бы быть, если бы он не был таким…
– Искусником, – договорил я. – О да, конечно.
Вскоре вернулся и сам Билли. Я прошел с ним в его комнату и старался там доказать ему все неудобство фабрикации, так сказать, ответственных предметов неопытными руками. Билли, разумеется, очень обиделся на меня, и наша дружба надолго расстроилась.
«Любитель» особенно пропагандировал идею устройства целой квартирной обстановки из ящиков из-под яиц. Не знаю, почему журнал настаивал именно на этих ящиках, а не рекомендовал какие-нибудь другие, вообще всякого рода ящики, лишь бы они подходили размерами. Но он кроме ящиков из-под яиц никаких иных не признавал и только в них видел основу семейного благополучия. По его мнению, благодаря ящикам из-под яиц и «природному искусству» совершенно отпадала угнетающая забота о меблировке гнездышка для небогатых новобрачных.
Обстановка столовой требовала двух ящиков для буфета, четырех для стола и нескольких для сидения. Кабинет: три ящика для письменного стола, один для сидения, несколько для книг, бумаг и прочих принадлежностей. Гостиная: четыре ящика для преддиванного стола, шесть ящиков, немного ваты и несколько ярдов кретона для дивана, – вот и готов «уютный» уголок.
Впрочем, что касается «уголков», то их было сколько угодно в квартирах, обставленных по совету «Любителя» яичными ящиками: вы сидели на уголке, облокачивались об уголок, чувствовали уголки при каждом вашем положении и движении. Что же касается «уютности», то, по моему незыблемому убеждению, она совершенно не согласуется с ящичной обстановкой. Яичные ящики могут быть очень полезными; я готов даже признать за ними возможность быть «орнаментальными», если их приукрасить, но чтобы они могли дать понятие о какой бы то ни было «уютности» – с этим я, воля ваша, никак не в состоянии согласиться. В свое время я был очень близко знаком с ними в виде квартирной обстановки. Мое верхнее платье висело от субботы до понедельника в яичном ящике; я пил чай, обедал, ужинал, завтракал, сидя на яичном ящике за несколькими другими, составленными вместе; спал в яичном ящике. Я и теперь готов был бы повторить это удовольствие, лишь бы вновь почувствовать себя таким веселым и довольным, как именно в то время; готов бы при этом условии пользоваться одними яичными ящиками вплоть до того момента, когда мне пришлось бы умереть в яичном ящике, быть похороненным в яичном ящике и иметь над собой вместо обычного каменного памятника яичный же ящик. Это все верно, но, тем не менее, я все-таки утверждаю, что для «уютности» они никуда не годятся.
Как причудливы были эти жилища с самодельной обстановкой. Они вновь восстают из тени прошлого и до иллюзии ясно обрисовываются пред моими глазами. Вижу шишковатый диван; кресла, устроенные словно по указаниям какого-нибудь сверхинквизитора; длинное и широкое, сколоченное из ящиков корыто с зубчатыми краями, служившее постелью; эмалированную скамеечку для ног, о которую всегда все стукались; убогое, обрамленное шелком, зеркальце; синий обеденный и чайный сервизы, купленные в закоулках Уордур-стрит; плохонькое пианино, покрытое чехлом, вышитым руками молодой хозяйки; скатерть, связанную руками сестры хозяйки, и т. п. «обстановку».
Сидя среди этой убогой обстановки, мы, все тогда еще желтоносые птенцы, так сладко мечтали о тех блаженных днях, когда будем обедать в роскошных палатах, потягивать душистый кофе в гостиных, убранных в стиле Людовика XIV, и будем «счастливы». Положим, некоторым из нас впоследствии удалось отчасти осуществить эти мечты, но счастья, того настоящего счастья, о котором мы грезили в те юные дни нашей весны, все-таки не было.
Было чувство минутного удовлетворения, гордости, чванства – и больше ничего. Судьба так ужасно пристрастна к равновесию: давая одной рукой, она отнимает что-нибудь другой; швыряя нам надежду, она отнимает у нас радость осуществления этой надежды; отнимая надежду, дает страх, Вот, например, мой приятель Дик. Он издает большую ежедневную газету и распространяет то, что заставляет распространять его вдохновитель, сэр Джозеф Голдберг, который, как говорят, в будущем году будет проведен в пэры, причем, наверное, очистится какое-нибудь приятное местечко и Дику.
А приятель Том. Слышу, что он наконец догадался перестать писать свои непродаваемые аллегории. В самом деле, какому же богачу-меценату интересно постоянно видеть на своих стенах напоминание об ослиных ушах царя Мидаса или о стерегущем его за воротами нищем Лазаре, который должен попасть в рай, между тем как он, богач, станет мучиться в адском пекле и будет вынужден обратиться за помощью к тому же Лазарю? Теперь мой приятель принялся писать портреты, и на него стали указывать как на восходящее светило живописи. Еще бы! Ведь он вернул леди Джезевел на портрете молодость и красоту.
Но среди ваших успехов, дорогие друзья моих юношеских дней, не схватывает ли временами ваше сердце тоскливое желание вернуть из прошлого обитые дешевеньким кретоном яичные ящики вместе с заключавшимися в них волшебными дарами: радужными мечтами, надеждами и ожиданиями?
Недавно я как бы совершенно реально был на время перенесен назад в прекрасное прошлое, которое, когда оно было для нас настоящим, рассматривалось нами лишь как ступень к «счастливому» будущему.
Дело в том, что я случайно завязал знакомство с одним актером, и он пригласил меня посетить его скромное жилище, где он жил вместе со своим стариком отцом. Я был крайне поражен, увидев весь дом загроможденный бочонками из-под масла, ящиками из-под яиц и из-под других товаров. Я думал, что увлечение, навеянное когда-то «Любителем», давно уже кончилось. Актер получал двадцать фунтов в неделю, так что мог бы приобрести себе и «настоящую» обстановку, но оказалось, что его отец все еще цепко держится за бочоночные и ящичные изделия своей юности и даже очень гордится ими.
Старик ввел меня в столовую и показал мне свое последнее изделие – книжный шкафчик. Трудно себе представить, до какой степени этот шкафчик уродовал всю комнату, которая одна во всей квартире была снабжена настоящей мебелью, и то по настоянию сына. Старик напрасно тратил свое красноречие, уверяя, что шкафчик сделан им из яичных ящиков: это и так сразу было видно.
Сам актер повел меня наверх в свою спальню. Он отворял дверь в это помещение с таким благоговением, точно это был вход в какой-нибудь королевский музей бесценных редкостей; уже по одному этому я понял, что он и сам не менее своего отца восторгается «любительской» самодельной обстановкой, находившейся в спальне. И действительно, едва мы переступили порог, как мой спутник с радостной дрожью в голосе вскричал:
– Посмотрите, все это сделал отец своими собственными руками и почти из ничего!.. Видите, какой гардероб?.. Постойте, я попридержу его немножко, пока вы будете отворять дверцы. Должно быть, пол неровен в этом месте: гардероб шатается, если открывать его без известных предосторожностей.
Да, если бы не принять предосторожностей, то это оригинальное сооружение наверняка свалилось бы нам на голову. Я рискнул открыть его и заглянул внутрь. К немалому моему удивленно, «гардероб» был почти пуст, чего я никак не ожидал, так как мой новый приятель всегда был отлично одет и притом в разные костюмы. Когда я спросил, почему он так мало пользуется этим «образцовым» платьехранилищем, актер пояснил:
– Да, видите ли, я обыкновенно всегда очень тороплюсь, а этот чудак, – он слегка стукнул пальцем в стену «гардероба», – требует особенно бережного к себе отношения. Поэтому большую часть своих вещей я держу в ванной, где и одеваюсь… Конечно, отец об этом не знает.
Потом он показал мне самодельный комод, все ящики которого были наполовину выдвинуты.
– Да, приходится оставлять их в таком виде, – заметил собственник этих «любительских» изделий. – Задвигаться-то они задвигаются сразу, а выдвигаются с трудом… по крайней мере, не так быстро, как мне нужно. Над каждым приходится копаться минут десять. Только в самую жаркую погоду они не капризничают: ссыхаются и идут легко. Тогда я держу их закрытыми.
Но гордостью этого помещения был умывальник. Владелец подвел меня и к нему и с торжеством произнес:
– Роскошный умывальник, с настоящим мраморным верхом!
В своем увлечении он неосторожно надавил рукой на «мраморную» обшивку, и она с треском вся осела. Лишь чудом мне удалось подхватить стоявшую на углу красивую и уж настоящую мыльницу, иначе она разлетелась бы на куски.
– Гм! – промычал я. – Удивительно «живой» мрамор… А где вы умываетесь? – вдруг спросил я.
Молодой человек страшно покраснел, отворил дверку маленького ночного столика, скрытого за кроватью, и показал мне тазик с кувшином, помещавшиеся внутри столика.
– Беру вот это потихоньку в ванную, – шепнул он мне на ухо. – Но, конечно, отец и об этом не должен знать. Зачем его зря огорчать? Он, бедный, вложил столько труда и любви в выделку всех этих вещей, да они ведь, в сущности, очень не дурны, если принять во внимание то, из чего они сделаны и какими непривычными руками.
Что меня более всего умилило в этом доме – это сыновняя любовь, которая редка в наши дни. Воображаю себе, как этот любящий сын крался, прятался, подвергался из дня в день разным неудобствам и трясся, как бы отец не заметил, что все его изделия никуда не годятся, а был бы вполне уверен, что сын, для которого все это было им сделано с такой чисто отцовской любовью, пользуется этим и чувствует себя вполне комфортно.
Я знал одного мальчика, который был велик в делании того, чего от него не спрашивалось, и очень плох во всем, что обязан был делать. Я, пожалуй, расскажу вам его историю, потому что она очень поучительна, а это главное достоинство каждой истории. Те истории, которые не поучительны, ничего не стоят; они нечто вроде дорог, никуда не ведущих, протаптываемых больными людьми для «движения». Мальчик этот однажды разобрал дорогие стенные часы, чтобы превратить их в пароходик. Положим, пароходик вышел очень неважный, но, принимая во внимание возникшие при работе затруднения (малую приспособленность частей часового механизма к потребностям парохода, необходимость спешной работы ввиду возможности встретить препятствие к окончанию ее со стороны людей, не сочувствующих таким научным экспериментам, и недостаток многих нужных инструментов), приходилось согласиться с мнением его строителя, что могло бы быть и хуже. С помощью гладильной доски – лишь бы она в данное время не требовалась в хозяйстве – и нескольких тычинок он устроил клетку для кроликов. Из зонтика и нескольких предметов для газового освещения он смастерил пушку, хотя и уступавшую тем пушкам, которые выделываются на специальных заводах, зато гораздо более «убийственную». С помощью половины садовой поливальной кишки, медной кастрюли, утащенной из кладовой, и нескольких дрезденских фарфоровых фигурок, похищенных с каминной доски в гостиной, он соорудил на одной из клумб в цветнике «римский» фонтан. Он умел переделывать кухонные столы в полки для книг, а кринолинные обручи – в самострелы. Он так искусно запруживал ручьи, что создавались настоящие наводнения. Он выделывал прекрасную красную краску и умел добывать кислород. Вообще он делал многое такое, что, по его мнению, всегда было приятно и полезно иметь под рукой в доме.
Между прочим он научился делать фейерверки, и даже очень недурно после ряда опытов, при которых происходили взрывы довольно безобидного характера. И это было очень важно для него. Мальчика, искусно играющего в крокет, принято хвалить. Мальчик, отличающийсяв драке, пользуется уважением. Мальчик, ловко дурачащий своего учителя, любим товарищами. Но мальчик, умеющий делать фейерверки, считается уж существом высшего порядка.
Близилось 5 ноября, и мальчик, о котором я рассказываю, при помощи снисходительной матери собирался в этот день явить миру свои высшие способности. Просторный чулан в кухне был превращен в мастерскую, а весь дом – он был загородный и мог поэтому называться виллою – изливал из себя чисто адский запах.
Вечером 4-го все уже было в порядке, судя по сделанной репетиции. Ракеты взвивались к небу и возвращались на землю звездным дождем; римские свечи метали в темноту свои ослепительные шары, огненные колеса вертелись и горели; шутихи трещали, шумели и лопались.
В эту ночь мальчик видел чарующие сны, сны славы. Он видел себя стоящим среди огненной феерии, им же вызванной, и слышал бурные одобрения огромной толпы восхищенных зрителей. Вся его родня, среди которой многие, как он знал, были склонны видеть в нем урода, без которого будто бы не бывает семьи, присутствовала при его торжестве. Здесь же находились и все его товарищи, часто дразнившие его за то, что он был не такой, как они; все девочки из соседних домов тоже были налицо.
Но вот наступил и день торжества. Прибыли приглашенные гости – несколько десятков теток, дядей, подростков и детей. Когда стемнело, вся эта орава вышла на террасу и, закутавшись потеплее, уселась в ожидании фейерверочных чудес.
Но как нарочно ни одна из так искусно приготовленных гильз не вспыхивала. Почему так случилось – не могу сказать, да и никто не мог объяснить этого: кажется, все было сделано как следует; казалось, сама безжалостная судьба захотела подшутить над бедным пиротехником. Ракеты издавали слабый треск и тут же замирали; римские свечи были ничуть не лучше английских ночников; огненные колеса походили на чуть живых светящихся червячков; гордые змеи превращались в бледное подобие изуродованных черепах, а гвоздь всей этой неудавшейся «феерии» – парусный корабль на море – показал лишь мачту и призрак капитана и с шипением погас. Правда, две-три штучки вышли довольно удачно, но этим только подчеркивалась неудача всего остального.
Девочки хихикали, мальчики гоготали и дразнили своего обескураженного товарища, дяди спрашивали: «Ну, конец, что ли?», тетки и взрослые дочери снисходительно улыбались, мать просила не очень строго судить ее бедного мальчика, который «так старался, да и вчера все шло так отлично, может быть, кое-что отсырело за сутки…», а бедный мальчик, смущенный, пристыженный, полный горчайшего разочарования, потихоньку прокрался в свою комнату и до тех пор ревел там, пока не уснул.
Проснулся он часа два-три спустя, когда гости удалились и в доме все успокоилось. Вспомнив о своем горе, он со всевозможными предосторожностями оделся, спустился вниз и вышел в сад. Усевшись посреди развалин своих лучезарных надежд, он тщетно дознавался в своем уме причины неудачи. Машинально он достал из кармана коробку со спичками, зажег одну спичку и приложил ее к ракете, которую держал в руке. Вдруг ракета со свистом взнеслась на воздух и рассыпалась сотнями красивых огней. Он взял другую гильзу – и та пошла. Таким образом он поштучно перебрал весь фейерверк, и вся окрестность загорелась красивыми разноцветными фигурами. Искры попадали на груду небрежно брошенных других гильз, оказавшихся за несколько часов перед тем негодными; они также все вспыхивали и реяли в окружающей темноте волшебными огненными фигурами. Очевидно, этому несвоевременному успеху благоприятствовал ночной холод. К счастью для мальчика, у него все-таки оказалась хоть одна свидетельница его запоздалого торжества – его мать, которая заметила, как сын встал, оделся и крадучись вышел из общей спальни. Она догадалась, куда и зачем он направлялся, последовала за ним и обрадовала его выражением своего восхищения, когда дело у него наконец пошло на лад.
Впоследствии этот мальчик, когда уже он вырос и вгляделся в жизнь, понял причину своей тогдашней неудачи. Эта причина крылась в законе, управляющем всеми человеческими делами и гласящем, что наши фейерверки никогда не могут удаваться в виду глазеющей толпы.
В самом деле, самые наши блестящие речи складываются у нас в уме обыкновенно лишь тогда, когда мы оставляем многолюдное собрание, которое хотели удивить этими речами; они вспыхивают только в ту минуту, когда мы остаемся одни с самим собою. Среди звона бокалов и устремленных на нас перекрестных огней взглядов наши самые остроумные слова выходят бледными и незначащими. И так во многом.
Я бы желал, чтобы вы, читатель, могли слышать те истории, которые я хотел бы рассказать вам. Вы судите меня по тем историям, которые уже рассказаны мною вам. И это вполне естественно: какое же еще у вас может быть основание для суждения обо мне? Но такое суждение не может быть верно. По рассказанным мною историям меня нельзя верно понять. Это было бы возможно только по тем рассказам, которые до сих пор остались не высказанными мною. Но я надеюсь, что когда-нибудь да выскажу их. Вот тогда вы заглянете на дно моей души и будете смеяться и плакать вместе со мною.
Эти рассказы приходят мне в голову неожиданно и просят быть излитыми на бумагу. Но лишь только я сажусь за стол и беру перо – они вдруг исчезают. Они как будто и желают гласности, и вместе с тем боятся ее. Впрочем, быть может, когда-нибудь мне удастся уловить и запечатлеть их на бумаге. Вот тогда-то, повторяю, я и буду понят вполне. Даже те истории, которые я когда-то начинал, но почему-то не закончил, гораздо лучше оконченных и напечатанных. Когда-нибудь я передам вам некоторые из этих отрывков; наверное, они вам понравятся. Странно только то, что они по большей части трактуют о призраках, духах и тому подобных бреднях. Я, человек, всеми да и самим собой признанный практичным, не должен бы браться за такие рискованные темы, а между тем брался за них, и даже довольно часто, и нахожу, что это было очень хорошо. Чем это объяснить?
Думаю, дело в том, что в душе каждого из нас живет уверенность в действительности призраков. Мир теперь становится для нас, наследников веков, все более и более неинтересным. Год за годом наука срывает со стен источенные молью старые обои, открывает двери тайников, освещает скрытые переходы, исследует мрачные подземелья и везде находит одну пыль. Этот старый извилистый замок, в котором так гулко раздаются шаги и голоса, старый мир, который был полон стольких тайн во дни нашего детства, – этот мир теперь, когда мы стали взрослыми людьми, потерял в наших пытливых глазах почти всякое обаяние. В курганах уже не спят покрытые золотом и драгоценными каменьями цари и короли. Мы проложили тоннели сквозь эти курганы и вытащили оттуда мертвецов, воспользовавшись их драгоценностями и выбросив их кости. Мы прогнали с Олимпа богов. Молот Тора уж не гремит между утесами – его заменил грохот скорых поездов. Мы очистили леса от древних средневековых богинь, волшебниц и фей. Мы изгнали из озер, рек и ручьев прелестных нимф. Даже и призраки покинули нас, отпугнутые светочем науки. С одной стороны, это и отлично; уж очень эти призраки всем надоели своими стонами, скрежетом зубов, воем, лязгом цепей и даже одними своими молчаливыми появлениями. А с другой…
Ах, сколько в них могло бы быть и интересного для нас, лишь бы только мы умели с ними беседовать и вызывать их на откровенность! Возьмите хоть этого старого джентльмена в стальной кольчуге, жившего в царствование короля Иоанна и убитого, как говорят, на опушке того самого леса, на который я сейчас смотрю, сидя за своим письменным столом. Ехал он себе домой, вдруг его убивают предательским ударом в спину и тело его бросают в ров, до сих пор слывущий под названием Могилы Тора. В то время этот глубокий ров был наполнен водою, а теперь он совершенно сухой, и подснежники любят его отлогие края. Но зачем он, как уверяют очевидцы, бродит каждую ночь по лесным тропинкам, наводя ужас на одиноких прохожих и заставляя молодых парней и девушек, возвращающихся с запоздалой танцевальной вечеринки, обрывать смех и веселую болтовню?
В самом деле, отчего бы ему вместо этого не подняться сюда ко мне и не побеседовать со мною? Я предложил бы ему свое покойное кресло и помог бы снять его тяжелую кольчугу, вообще устроиться поудобнее. Сколько он мог бы порассказать мне интересного! Ведь он участвовал в первом Крестовом походе, слышал трубный голос Петра, видел храброго Готфрида, стоял, быть может, при Реннимеде, держа руку на эфесе меча… Вообще один вечер беседы с таким гостем стоил бы дороже целой исторической библиотеки. Что делал он в продолжение восьмисот лет, протекших с вечера его убийства? Где он был за это время? Что видел? Быть может, он посетил Марс и даже видел тех странных существ, который могут существовать в жидком огне Юпитера? Что открыл он в великой тайне? Узнал ли он истину? Или он все еще такой же беспокойный искатель ее, как я сам, и ему открыто не больше моего?
А ты, бледная монахиня в сером призрачном одеянии? О тебе говорят, что в полночь можно видеть твое белое лицо смотрящим в полуразрушенное сводчатое окно, между тем как внизу, в кедровой роще, раздается лязг оружия и гул голосов. Я понимаю, что тебе было очень грустно. Оба твои жениха были убиты, и ты удалилась в монастырь, чтобы молиться за упокой их душ и за успокоение своего собственного мятежного сердца. Но зачем же ты каждую ночь вновь переживаешь былое – те ужасные минуты, когда ты узнала и радостную и вместе с тем горестную весть, что твой первый жених, который был тебе несравненно дороже второго, не погиб во время битвы, а был только сильно ранен. Подобранный сострадательными руками таких же монахинь, как ты, он был исцелен и теперь явился под твое окно, чтобы умолять тебя позволить ему освободить тебя из крепких монастырских стен. Но ты, в тоске и отчаянии, боясь повредить своей душе нарушением религиозного обета, на глазах возлюбленного приняла яд, который всегда имела при себе, и тут же упала мертвою? И если ты присуждена в наказание за самоубийство появляться по ночам на земле, то зачем же ты своим появлением пугаешь мирных людей?
Да, скажите мне, бледные призраки, зачем вы все пугаете нас? Разве мы не ваши дети? Чем же виноваты мы в ваших ошибках и заблуждениях? Отчего бы вам лучше не прийти к нам друзьями и не поговорить с нами, как мы, живые, говорим друг с другом?
Расскажите нам, как любили в ваши дни молодые люди и как отвечали им девушки? Много ли изменился мир с тех пор, как вы перестали в нем участвовать? Были ли среди вас женщины, мечтавшие об эмансипации? Были ли девушки, ненавидевшие свои пяльцы и прялку? Много ли хуже были подвластные слуги вашего отца в сравнении с нынешними «свободными» гражданами, ютящимися в грязных, душных конурках восточной части нашего города, работающими по четырнадцать часов в сутки и получающими за это по девяти шиллингов в неделю? Находите ли вы, что наше общество в течение последнего тысячелетия улучшилось или ухудшилось, или же оно осталось на прежнем месте, воображая, что двинулось вперед по пути совершенствования потому лишь, что заменило кое-какие прежние формы и слова новыми?..
Впрочем, зачем я зову эти призраки назад туда, откуда они, быть может, рады были уйти и куда появляются лишь за тем, чтобы искупить что-нибудь, сделанное ими под влиянием плоти, чтобы пугать нас своим примером или предупреждать о грядущем несчастье?..