Я попытался отнять у него коробку, но руки Густава не ослабляли хватки.
– Нет-нет, сэр, – произнес он, не открывая глаз. – Я абсолютно здоров.
– Вы уверены?
– О да, я абсолютно здоров.
Секунды две-три он простоял совершенно неподвижно, потом поднял веки и огляделся, издал слабый смешок и снова двинулся вперед.
– Вы не представляете себе, сэр, что это для нас значит, – заговорил он, когда мы прошли несколько шагов. – И после всех этих лет! – Он с улыбкой потряс головой. – При первой же возможности доведу эту новость до ребят. Работы сегодня невпроворот, но достаточно будет просто звякнуть Йозефу. Он известит остальных. Вообразите себе, сэр, как они это воспримут… Ага, здесь вам нужно свернуть. А мне прямо. О, не тревожьтесь, сэр, я в полном порядке. Мисс Коллинз, как вы знаете, живет вон там, справа. Просто выразить не могу, сэр, как я вам благодарен. Уверен, ребята будут ждать этого вечера с таким нетерпением, какого не испытывали за всю свою жизнь.
Пожелав Густаву всего доброго, я свернул туда, куда он указал. Пройдя несколько шагов, я обернулся. Густав стоял там же, на углу, и провожал меня взглядом из-за коробки. Увидев, что я обернулся, он энергично закивал (махнуть рукой мешала коробка), а потом продолжил путь.
Улица, где я оказался, была застроена в основном жилыми домами. Когда я миновал первые несколько кварталов, движение стало менее оживленным; появились дома с балконами в испанском стиле, которые я помнил с того позднего вечера, когда проезжал мимо в автомобиле Штефана. Дома тянулись квартал за кварталом, и я уже начал бояться, что не узнаю тот дом, перед которым мы стояли тогда с Борисом. Но, неожиданно для самого себя, я замер перед одной из дверей, которую определенно узнал. Мгновение помедлив, я поднялся на крыльцо и через узкие окошки по обе стороны двери попытался заглянуть внутрь.
Обстановка холла выглядела опрятно-безликой, и по ней трудно было о чем-либо судить. Затем я вспомнил, как Штефан с мисс Коллинз беседовали в приемной, прежде чем пройти в глубь дома. Рискуя навлечь на себя подозрения, я одной ногой перешагнул низкую оградку и потянулся вперед, чтобы заглянуть в ближайшее окно. Мне мешал яркий солнечный свет, но все же я различил коренастого человечка в белой рубашке и галстуке, который сидел в кресле лицом к окну. Его взгляд, казалось, встретился с моим, но по бесстрастному лицу трудно было определить, заметил он меня или нет. Осмотр холла и передней гостиной почти ничего не дал, но когда я перенес ногу обратно за оградку и снова взглянул на дверь, то убедился, что она та самая, что мне нужна, и нажал звонок нижней квартиры.
После недолгого ожидания я с радостью увидел через стекло мисс Коллинз, идущую к двери.
– А, мистер Райдер! – сказала она, открывая дверь. – А я уже и не знала, ждать ли вас сегодня.
– Здравствуйте, мисс Коллинз. Я поразмыслил немного и решил воспользоваться вашим любезным приглашением. Но, вижу, у вас уже кто-то есть. – Я указал в сторону приемной. – Может, мне лучше зайти в другое время?
– Ни в коем случае. Я решительно настаиваю, чтобы вы вошли, мистер Райдер. Это по-вашему я занята, а на самом деле сегодня утром у меня на удивление пусто. Сами видите, в приемной всего один посетитель. А сейчас я принимаю молодую пару. Я беседую с ними уже час, но у них такие глубоко укоренившиеся проблемы, столь многое нужно обсудить, однако только теперь нашлась для этого возможность. У меня духу не хватает их поторопить. Но если вы согласитесь подождать в приемной, то скоро мы закончим. – Потом, внезапно понизив голос, мисс Коллинз добавила: – А тот господин, что сейчас сидит в приемной, несчастен и одинок, бедняжка, и ему нужно пару минут, чтобы кто-нибудь выслушал его жалобы, только и всего. Я его быстро спроважу. Он бывает здесь практически каждое утро, я трачу на него массу времени, поэтому он не возражает, если когда-никогда приходится свести визит к минимуму. – Перейдя с шепота на обычную речь, она продолжила: – Будьте добры, входите, мистер Райдер, не стойте на пороге, хотя погода сегодня, как я вижу, замечательная. Если вам захочется и если посетителей больше не будет, мы сможем пойти прогуляться в сад Штернберг. Это под боком, а беседовать нам, я уверена, придется долго. Собственно, я уже немало раздумывала о вашем положении.
– Вы очень любезны, мисс Коллинз. Признаюсь, я подозревал, что этим утром у вас будет много работы, и не явился бы, если б не имел оснований торопиться. Видите ли, – я тяжело вздохнул и потряс головой, – по разным причинам не все удалось мне так, как я первоначально задумал, и вот теперь время идет и… Прежде всего, как вы знаете, мне придется этим вечером выступить с речью, и, буду с вами совершенно откровенен, мисс Коллинз… – Я совсем было замолк, но, заметив на ее лице доброжелательное внимание, с усилием продолжил: – Честно говоря, есть ряд предметов – они касаются местных дел, о которых я желал бы с вами посоветоваться, прежде чем… прежде чем придать… – Тут мне пришлось остановиться, чтобы унять дрожь в голосе. – …придать окончательный вид моему обращению к публике. В конце концов, все эти люди так на меня надеются…
– Мистер Райдер, мистер Райдер! – Мисс Коллинз положила руку мне на плечо. – Пожалуйста, успокойтесь. Прошу вас: войдите в дом. И, будьте добры, хватит переживать. Это вполне понятно, в данный момент вы немного взволнованы – что может быть естественней? Вы так близко принимаете к сердцу чужие проблемы – это говорит в вашу пользу. Не волнуйтесь, мы с вами все обсудим – все, что касается местных дел, только потерпите совсем чуть-чуть. Но пока вот что я вам скажу, мистер Райдер. Мне кажется, вы переживаете зря. Да, на ваши плечи легла немалая ответственность, но ведь в подобном положении вы много раз бывали и прежде – и, насколько мне известно, всегда выходили из него с честью. Почему же сегодня должно случиться иначе?
– Но я и пытаюсь объяснить вам, мисс Коллинз, что теперь все совершенно не так, как раньше. В этот раз мне никак не удавалось освободиться от помех… – Я снова тяжело вздохнул. – Беда в том, что у меня не было возможности подготовиться, следуя обычному порядку…
– Очень скоро мы все это обсудим. Но, мистер Райдер, я уверена, вы преувеличиваете ваши неприятности. О чем вам так уж тревожиться? Вы непревзойденный профессионал, ваш талант признан во всем мире – чего же бояться? Истина заключается в том, – мисс Коллинз снова перешла на шепот, – что люди в таком городке, как этот, будут благодарны за любой знак внимания с вашей стороны. Опишете им свои общие впечатления – и они останутся довольны. Вам нечего бояться.
Я кивнул, понимая, что в ее словах и вправду имеется рациональное зерно, и почти в ту же секунду избавился от нервного напряжения.
– Еще немного, и мы все это обсудим в подробностях. – Мисс Коллинз, не снимая руки с моего плеча, повела меня в приемную. – Я не задержусь, обещаю. Пожалуйста, садитесь и располагайтесь поудобнее.
Я вошел в небольшую квадратную комнатку, залитую светом и заставленную свежими цветами. Выстроенные в ряд кресла, а также журналы на кофейном столике придавали ей сходство с приемной стоматолога или другого врача. При виде мисс Коллинз приземистый человечек тут же вскочил – то ли из вежливости, то ли в надежде, что она пригласит его в гостиную. Я ожидал, что нас представят друг другу, но здесь, видимо, действовал тот же протокол, что и в приемных врача: мисс Коллинз, прежде чем исчезнуть за внутренней дверью, улыбнулась посетителю и извиняющимся тоном пробормотала (обращаясь, судя по всему, к нам обоим): «Я ненадолго».
Коротышка снова сел и уставился в пол. Сначала мне показалось, что он вот-вот заговорит, но он не произнес ни звука, поэтому я отвернулся и сел на плетеный диванчик в нише того самого окна, куда прежде заглядывал. Когда я усаживался, диван ободряюще скрипнул. Мне на колени косо падал поток солнечного света, головой я почти касался большой вазы с тюльпанами. Я сразу же почувствовал себя удивительно уютно и стал относиться к предстоящему вечеру уже совсем не так, как всего лишь несколько минут назад, когда звонил в дверь. Конечно, мисс Коллинз была совершенно права. Город, подобный этому, будет благодарен за все, что бы я ему ни предложил. Едва ли кто-нибудь станет вдумываться в тезисы моей речи или критически их анализировать. Опять же, как указала мисс Коллинз, я и прежде тысячу раз бывал в таких ситуациях. Хуже или лучше подготовленная, моя речь не может не произвести на слушателей должного впечатления. Нежась под солнечными лучами, я все больше успокаивался и не понимал уже, как мог довести себя до таких тревог и волнений.
– Я все думаю, – внезапно обратился ко мне коротышка, – общаешься ли ты сейчас с кем-нибудь из старой компании? С Томом Эдвардсом, например? Или с Крисом Фарли? Или с теми двумя девицами, которые жили на «Затопленной Ферме»?
Тут я понял, что передо мной Джонатан Паркхерст, с которым я бьи довольно хорошо знаком в Англии, когда был студентом.
– Нет, – отозвался я. – Жаль, но я потерял связь со всеми тогдашними знакомыми. Иначе и быть не может, если постоянно кочуешь из страны в страну.
Паркхерст кивнул, однако не улыбнулся.
– Да, наверное. А они все тебя помнят. Да-да. В прошлом году я был в Англии и кое-кого повидал. Похоже, все они регулярно собираются – примерно раз в год. Иногда я им завидую, а чаще радуюсь, что не связан с подобным привычным кругом. Потому-то мне и нравится за границей, что здесь я могу быть кем угодно и не обязан все время корчить из себя шута. Но знаешь, когда я вернулся, когда встретился с ними в пабе, они тут же принялись за старое: «Эй, да это старина Паркерс!» – завопили все разом. Они назвали меня прежней кличкой, будто за эти годы ничто не переменилось. «Паркерс! Старина Паркере!» Передать не в силах, какой галдеж поднялся, едва я вошел. О Боже, это было ужасно! И в ту же секунду я почувствовал, что вновь превращаюсь в жалкого клоуна, а я ведь и сюда-то переселился, чтобы им не быть. Местечко, кстати, совсем недурственное: староанглийский загородный паб, с настоящим камином; вокруг всякие медные причиндалы, старинный меч над каминной полкой; веселый и приветливый хозяин – все, как в добрые старые времена; здесь мне этого очень не хватает. Но остальное… Бог мой, как вспомню – так вздрогну. Они загалдели в полной уверенности, что я вприпрыжку кинусь к их столу и начну корчить из себя шута. И весь вечер наперебой они называли то одно имя, то другое – не для того, чтобы поговорить об этом человеке, а просто так, сотрясали воздух. Или еще: упомянут кого-нибудь и загогочут. Скажут, например, «Саманта» – и давай хохотать и улюлюкать. Потом выкрикнут «Роджер Пикок» – и примутся скандировать, как на футболе. Тьфу, мерзость! Еще того гаже: они ожидали, что я опять стану кривляться, и с этим ничего нельзя было поделать. Похоже, другая роль для меня и не мыслилась; пришлось взяться за старое: пищал на разные голоса, строил рожи и обнаружил, что это у меня до сих пор очень неплохо получается. Думаю, им и в голову не пришло, что здесь я ничем подобным не занимался. Собственно, один из них в точности так и высказался. Кажется, это был Том Эдвардс. Когда все уже вдрызг напились, он хлопнул меня по спине и воскликнул: «Паркерс! Там, где ты живешь, народ, наверное, души в тебе не чает! Паркере!» Наверное, как раз перед этим я и исполнил один из своих номеров – быть может, рассказывал о некоторых здешних особенностях, позабавил немного публику; в общем, вот что он сказал, а остальные расхохотались и никак не могли успокоиться. Да, это было грандиозно. Они все твердили, как им меня недостает, меня и моих замечательных шуток. Мне уже столько лет никто ничего подобного не говорил. Я забыл уже, когда меня в последний раз так принимали – по-дружески, тепло. И все же чего ради я взялся за старое? Я поклялся себе никогда больше этого не повторять, потому-то я сейчас и здесь. Даже по пути в паб, когда я шел по переулку (а вечер был промозглый и мглистый, холод пробирал до костей), я не переставал себе твердить: прошлое, мол, поросло быльем, теперь я уже не тот, что прежде, и я им покажу, каков я стал; я повторял это, стараясь укрепиться в своем решении, но едва я только шагнул через порог и увидел пышущий жаром камин, и они, меня приветствуя, загалдели… А ведь здесь мне было так одиноко. Тут не приходится строить рожи и говорить смешным голосом, но прок-то от всего этого был. Нужно было насиловать себя, но в результате они меня любили, эти несчастные полудурки, мои старые университетские друзья, – их нельзя было разочаровывать, они должны были верить, что я все тот же. Им и во сне не могло бы присниться, что для моих соседей я – надутый скучный англичанин. Вежливый, думают они, но большой зануда. Очень одинокий и очень скучный. Что ж, во всяком случае лучше так, чем снова стать Паркерсом. Гомон – и это жалкое зрелище: группа галдящих немолодых мужчин, и я строю рожи и вещаю идиотскими голосами. Боже мой, тошно и вспоминать! Но я ничего не мог поделать, потому что так давно уже не бывал в окружении друзей. А ты, Райдер, не тоскуешь иногда по прежним денькам? Даже ты, при всех своих успехах? Да, вот что я собирался тебе сказать. Ты, наверное, многих уже подзабыл, а они тебя хорошо помнят. Когда собираются всей компанией, часть вечера непременно посвящают тебе. Да, я сам тому свидетель. Сперва они перебирают много-много других имен; с тебя не начинают – им нужен, знаешь ли, основательный разбег. Делают короткие паузы – прикидываются, будто никого больше не могут вспомнить. Потом наконец кто-то один спрашивает: «А как там Райдер? Кто-нибудь слышал о нем в последнее время?» И тут все, словно сорвавшись с цепи, поднимают жуткий гомон: что-то среднее между улюлюканьем и позывами к рвоте. В этом концерте участвуют все – и повторяется он несколько раз. В первую минуту после упоминания твоего имени ничего другого не происходит. Затем они заливаются смехом, начинают изображать мимикой игру на рояле, приблизительно вот так… – Паркхерст скорчил высокомерную мину и весьма манерно прошелся по воображаемой клавиатуре. – А потом снова начинают давиться. Позже идут рассказики, мелкие эпизоды, кто что о тебе помнит, причем ясно, что эти байки все уже знают, знают наизусть, и никто не забывает, в каком месте снова зашуметь, в каком вставить: «Что? Ты шутишь!» – и так далее. О, они этим по-настоящему упиваются. При мне кто-то вспоминал вечер после выпускных экзаменов, как все собирались выйти, чтобы помочиться на ночь, и увидели тебя, с самым серьезным видом идущего по дороге. И они тебе сказали: «Давай сюда, Райдер, иди, помочись с нами в охотку!», а ты будто бы ответил (рассказчик, кто бы он ни был, делает при этом вот такое лицо), – Паркхерст вновь принял гордый вид, тон его голоса сделался нелепо напыщенным, – ты будто бы ответил: «Нет времени. Мне нужно непременно позаниматься. Из-за этих ужасных экзаменов я уже два дня не подходил к фортепьяно!» Потом они опять начинают гоготать, изображать игру на рояле, а дальше… Не стану рассказывать о других их затеях, просто отвратительных; это гадкая компания, состоящая в основном из злых, разочарованных неудачников.
Пока Паркхерст говорил, у меня в мозгу всплыл осколок воспоминания из студенческих времен, и на минуту я ощутил полное, безмятежное спокойствие, так что некоторое время пропускал его слова мимо ушей. Мне вспоминалось прекрасное утро, чем-то похожее на сегодняшнее, когда я тоже отдыхал на диванчике у окна, откуда струился поток солнечного света. Это происходило в небольшой комнатке старого фермерского дома, который я делил с четырьмя другими студентами. На коленях у меня лежала партитура концерта, которую я уже целый час вяло изучал, все время намереваясь ее бросить и взяться за один из романов девятнадцатого века, пачка которых лежала на дощатом полу у моих ног. Окно было открыто, внутрь проникал легкий ветерок и доносились голоса нескольких студентов, которые сидели на нестриженой лужайке и рассуждали о философии, поэзии или еще о чем-то в том же роде. В комнатушке, кроме дивана, имелся минимум мебели: матрас на полу и – в углу – небольшой письменный стол и стул с прямой спинкой, но ко всему этому я был очень привязан. Частенько пол сплошь покрывали разбросанные по нему книги и журналы, которые я рассматривал в долгие вечера; дверь я обычно оставлял нараспашку, чтобы любой проходящий мимо мог зайти ко мне поболтать. На минуту я закрыл глаза – и меня охватило сильнейшее желание вернуться в тот фермерский домик в окружении полей и высоких трав, где, растянувшись, бездельничают мои товарищи. Лишь через некоторое время слова Паркхерста начали просачиваться в мое сознание. И только тут мне пришло в голову, что о тех самых людях, чьи лица одно за другим всплывали у меня в памяти; тех самых, кого я лениво приветствовал, когда они заглядывали в мою дверь и с кем я час-другой беседовал, обсуждая какого-нибудь писателя или испанского гитариста, – о тех самых людях он и говорит. Но даже и тогда я не перестал испытывать почти сладострастное удовольствие, оттого что сижу на плетеном диванчике в оконной нише и греюсь в лучах солнца, и слова Паркхерста доставляли мне не более чем смутное, едва ощутимое беспокойство.
Он говорил и говорил – и я уже давно не воспринимал его речь, но тут вздрогнул, услышав стук в оконное стекло у себя за спиной. Паркхерст, кажется, решил проигнорировать эти звуки и продолжал свой рассказ, и я тоже пытался их не замечать, как бывает, когда будильник не дает досмотреть интересный сон. Но стук не смолк, и Паркхерст наконец остановился и произнес: «Бог ты мой, да ведь это Бродский – собственной персоной».
Я открыл глаза и обернулся. В самом деле, через окно пристально глядел Бродский. Что-то ему мешало: то ли яркое солнце, то ли дефект собственного зрения. Он прижался лицом к стеклу и обеими руками заслонился от света – но, скорее всего, нас так и не разглядел. Я подумал, что ему почудилась мисс Коллинз – и он надеется привлечь ее внимание.
В конце концов Паркхерст поднялся со словами: – Узнаю-ка я, чего он хочет.
Я слышал скрип открываемой Паркхерстом двери и сердитые голоса в прихожей. Наконец Паркхерст вернулся, закатывая глаза и вздыхая.
Следом вошел Бродский. В прошлый раз, в переполненной комнате, он показался мне ниже ростом. Я вновь отметил его странную манеру держаться – слегка склонившись вперед; но видел также, что он совершенно трезв. На нем был алый галстук-бабочка и черный, довольно щегольской костюм, на вид с иголочки. Воротничок белой рубашки стоял торчком: то ли так полагалось по фасону, то ли от избытка крахмала. Бродский держал цветы, взгляд у него был усталый и печальный. На пороге он помедлил и нерешительно оглядел комнату – вероятно, ожидая увидеть мисс Коллинз.
– Она занята, я говорил вам, – произнес Паркхерст. – Знаете, я близко знаком с мисс Коллинз и могу уверенно заявить, что она не захочет вас видеть. – Паркхерст взглянул на меня, ожидая подтверждения своих слов, но я решил не ввязываться и только слабо улыбнулся Бродскому. Лишь после этого Бродский меня узнал.
– Мистер Райдер, – проговорил он и торжественно наклонил голову. Затем снова обратился к Паркхерсту. – Если она там, будьте добры, приведите ее сюда. – Он указал на букет, словно бы тот сам по себе объяснял его настойчивое желание немедленно увидеть мисс Коллинз. – Пожалуйста.
– Я уже объяснил, что ничем не могу вам помочь. Она не захочет вас видеть. Кроме того, она сейчас беседует с другими посетителями.
– Ладно, – пробурчал Бродский. – Ладно. Вы не хотите мне помочь. Ладно.
Он начал медленно подбираться к внутренней двери, за которой прежде скрылась мисс Коллинз. Паркхерст проворно преградил ему дорогу, и на минуту высокая нескладная фигура Бродского и маленькая коренастая Паркхерста пришли в соприкосновение. Паркхерст прибег к самому простому приему: он толкал Бродского руками в грудь. Бродский тем временем положил ладонь Паркхерсту на плечо и смотрел на Дверь, словно бы, находясь в толпе, осторожно выглядывал поверх голов. Все это время он не переставал шаркающими шажками мерно продвигаться вперед, постоянно бормоча при этом «пожалуйста».
– Ну ладно! – крикнул наконец Паркхерст. – Ладно, я пойду и поговорю с ней. Я знаю, что она скажет, но ладно, ладно!
Они разъединились. Потом Паркхерст воскликнул, грозя пальцем:
– Но вы ждите здесь! И ни шагу с места!
Еще раз сверкнув на Бродского глазами, Паркхерст повернулся и вошел в дверь, плотно затворив ее за собой.
Вначале Бродский стоял неподвижно и смотрел на дверь, и я подумал, что он последует за Паркхерстом. Но он отступил и сел.
Некоторое время Бродский, казалось, повторял про себя какие-то фразы, его губы двигались, артикулируя непривычное слово, и я не хотел ему мешать. Периодически он обращал внимательный взгляд на букет, словно бы все зависело именно от него и малейший непорядок привел бы к серьезным нежелательным последствиям. После недолгого молчания он наконец взглянул на меня и произнес:
– Мистер Райдер, очень рад в кои-то веки с вами познакомиться.
– Здравствуйте, мистер Бродский. Как поживаете? Надеюсь, хорошо?
– Ох… – Он вяло махнул рукой. – Не могу сказать, что хорошо себя чувствую. Боль, знаете ли, донимает.
– Вот как? Боль? – Он не отозвался. – Вы говорите о душевной боли?
– Нет-нет, о ране. Ей уже много лет – и она не перестает меня беспокоить. Ужасная боль. Может быть, поэтому я и пил так много. Когда пью, то ее не чувствую.
Я ждал продолжения, но тщетно. Чуть помедлив, я спросил:
– Вы имеете в виду сердечную рану, мистер Бродский?
– Сердечную? Сердце у меня еще ничего. Нет-нет, речь идет о… – Неожиданно он громко рассмеялся. – Понимаю, мистер Райдер. Вы думаете, я выражаюсь фигурально. Нет-нет, я говорил о самой настоящей ране. Много лет назад меня ранили – и очень тяжело. В России. Врачи были никудышные. А рана тяжелая. Как следует ее не залечили. И вот теперь, по прошествии стольких лет, она все еще болит.
– Очень печально. Она вам, наверное, изрядно досаждает?
– Досаждает? – Подумав, он опять рассмеялся. – Можно и так сказать, мистер Райдер, друг мой. Досаждает. Чертовски досаждает. – Он, казалось, внезапно вспомнил о цветах. Погрузив в них нос, он глубоко вдохнул. – Но не будем об этом. Вы спросили, как я поживаю, и я ответил, без намерения пускаться в подробности. Пытаюсь держаться молодцом. Годами я никому не говорил о ране, но теперь постарел и не пью, а боли сделались ужасными. Рану так и не залечили по-настоящему.
– Не может быть, чтобы ничего нельзя было сделать. Вы говорили с врачами? Посещали специалистов?
Бродский снова опустил глаза на цветы и улыбнулся.
– Мне бы хотелось снова переспать с ней, – проговорил он, словно бы забыв о моем присутствии. – Пока мне не стало хуже. Хочу снова с ней переспать.
Наступила неловкая пауза. Потом я сказал:
– Если рана такая старая, мистер Бродский, вряд ли вам может стать хуже.
– Ох уж эти старые раны! – Он содрогнулся. – Годами они ведут себя одинаково. И вы уже думаете, что знаете их вдоль и поперек. Но когда подступает старость, состояние обостряется. Пока что я еще не так плох. Не исключено, что все еще могу любить женщин. Я стар, но иногда… – Он доверительно склонился к моему уху. —Я пробовал. Сам по себе, знаете ли. Да, мне это доступно. Я способен забыть о боли. Видите ли, когда я пил, мой член… не годился ни к черту. Я и не думал ни о чем таком. Только для туалета. Вот и все. Но теперь я в силах, несмотря на боль. Я пробовал, позапрошлой ночью. Я не всегда могу, знаете ли, не всегда и не все. Мой член немолод и так много лет служил только… ну, только для туалета. Ах! – Он откинулся на спинку стула и устремил взгляд поверх моего плеча в окно, откуда лился солнечный свет. В его глазах появилось мечтательное выражение. – Я так хочу снова спать с ней. Но здесь мы жить не станем. Здесь, в этом месте – нет. Я всегда его терпеть не мог. Ну да, я сюда похаживал. Я здесь прогуливался ночью, когда меня никто не видел. Она и понятия не имела, но я часто приходил, застывал под окнами и смотрел. Эта улица и этот дом сделались мне ненавистны. Мы будем жить не здесь. Знаете, я ведь в первый раз пересек порог этого ужасного дома. Почему она выбрала такое место? У нее и вкус-то совсем другой. Мы поселимся за городом. Если она не захочет вернуться на ферму – ладно, найдем что-нибудь другое. Может быть, другой какой-нибудь коттедж. Чтобы вокруг росли трава и деревья – и было где играть нашей зверушке. Ей там будет привольно, не то что здесь. – Бродский внимательно оглядел стены и потолок – вероятно, оценивал качества квартиры. Потом заключил: – Ну что здесь за условия для нашей зверушки? Там, где мы поселимся, будут трава, деревья, поля. Знаете, если через год или полгода боль меня одолеет, член откажет – и я не смогу больше с ней спать, это не важно. Хоть раз бы суметь, и ладно. Хотя нет – одного раза недостаточно, нам нужно вернуться в прошлое. Шесть раз, вот что: шесть раз – и мы все вспомним, и больше мне ничего не нужно. Если кто-то – доктор или Господь Бог – скажет: ты сможешь переспать с ней еще шесть раз, а потом – старость, боль от раны и финиш: он будет годен только для туалета, я не огорчусь. Ладно, скажу я, согласен. Лишь бы снова заключить ее в объятия: шести раз довольно, чтобы мы стали прежними, вернулись в прошлое, а после будь что будет. Так или иначе, у нас останется наша зверушка. Мы не нуждаемся в постели. Это для молодых, кто недостаточно друг друга узнал, кто никогда не переходил от любви к ненависти и обратно. Знаете, я еще способен. Позапрошлой ночью я попробовал, набрался храбрости. До конца не получилось, но я заставил его отвердеть.
Бродский помолчал и кивнул мне с серьезным видом.
– В самом деле? – переспросил я с улыбкой. – Это замечательно.
Бродский откинулся на спинку стула и вновь поглядел в окно. Потом сказал:
– Это совершенно иное – не то, что в молодости. Когда ты молод, ты думаешь о проститутках и о пакостях, которые они умеют вытворять, – обо всем таком. Нынче мне до всего этого нет дела, я хочу от своего члена только одного: спать с ней как прежде; с того места, где тогда остановились, вот и все. Если члену потом потребуется покой, я не против – больше мне не нужно. Я только хочу повторить: хотя бы только шесть раз, этого будет довольно – шесть раз все как прежде. В молодости мы не были великими любовниками. Мы не занимались этим на каждом углу – как, наверное, нынешние молодые люди. Но мы, я бы сказал, хорошо понимали друг друга. Правда, в юности мне иногда надоедало однообразие. Она же, она… она ни за что не хотела попробовать иной способ; я злился, а она не понимала почему. Но теперь я хочу повторить прежнюю последовательность, шаг за шагом, в точности как мы делали прежде. В позапрошлую ночь, когда я, знаете, пытался, я воображал себе эдаких фантастических шлюх, готовых на умопомрачительные штуки, и ничего – ноль. И я подумал: что ж, это понятно. У моего старого члена осталась лишь одна, последняя задача, так зачем дразнить его какими-то проститутками, что ему до них? Одна последняя задача, о ней я и должен думать. Я так и поступил. Лежал во тьме – и вспоминал, вспоминал, вспоминал. Восстановил в памяти то, как мы это делали, шаг за шагом. И мы это повторим. Конечно, наши тела состарились, но я все продумал. Мы сделаем это в точности как прежде. И она должна вспомнить – она все припомнит шаг за шагом, шаг за шагом. Чтобы осмелеть, нам нужно было устроиться в полной темноте, под простыней; это все из-за нее – она была стеснительна, она хотела темноты. А я тогда бывал недоволен, все время подмывало ей сказать: «Ну почему ты не держишься как проститутка? Почему не покажешь себя при свете?» Но сейчас бы я не возражал, мне хочется в точности повторить прежнее: притвориться, будто засыпаем, и лежать неподвижно десять минут, пятнадцать. А потом я вдруг выпалю в темноте что-нибудь отчаянно непристойное. «Я хочу, чтобы они видели тебя обнаженной, – скажу я. – Пьяные матросы в баре. Пьяный сброд в портовой таверне – пусть они увидят тебя голой на полу». Да, мистер Райдер, такие вот слова я говорил внезапно, когда мы лежали, притворяясь, что засыпаем; да, я вдруг прерывал тишину, тут важна неожиданность. Конечно, тогда она была молода, она была красива, а сейчас это звучит странно: пожилая женщина голая на полу таверны, но именно это я и скажу, потому что с этого мы тогда начинали. Она молчала, и я заговаривал снова. «Я хочу, чтобы они все ели тебя глазами. На четвереньках, на полу». Можете себе представить? Хрупкая пожилая женщина! Что бы наши пьяные матросы сказали на это теперь? Но, быть может, те матросы из портовой таверны состарились вместе с нами – и в их глазах она не изменилась, и они ничего не будут иметь против? «Да, они станут глазеть на тебя. Все они!» А потом я к ней притронусь, коснусь бедра. Помню, она любила, когда я трогал ее за бока. Я коснусь ее совсем как прежде, потом придвинусь и шепну: «Я сдам тебя в бордель. Будешь работать там ночь за ночью». Можете себе представить? Но я это скажу, потому что говорил так прежде. И я отброшу одеяло – и склонюсь над ней, раздвину ее бедра, и услышу, наверное, сухой звук – тихий щелчок в бедренном сочленении; кто-то говорил, что она повредила себе бедро, – может, ей уже не развести ноги так широко, как раньше. Но мы постараемся, потому что такой был порядок. Потом я склонюсь ниже и поцелую ее мохнатку; я не жду, что у нее прежний запах, нет, я много думал об этом; запах может быть и нехороший, как у тухлой рыбы; все тело может плохо пахнуть – об этом я думал долго. Да и мое тело, смотрите сами, не в лучшем виде. Кожа шелушится, уж и не знаю почему. Началось это в прошлом году, с головы. Когда я причесывался, из-под гребешка летели огромные хлопья – такие полупрозрачные, как рыбья чешуя. А дальше то же самое пошло по всему телу – локтям, коленям, теперь вот и на груди. И хлопья эти воняют рыбой. Так будет и дальше, я ничего не могу с этим поделать, и ей придется терпеть, а я не стану жаловаться, как бы ни пахла ее мохнатка, и не разозлюсь, что ее бедра не хотят раздвигаться без щелчка; нет, я не пущу в ход силу, будто имею дело со сломанным запором, нет-нет. Мы проделаем это в точности так, как прежде. И мой старый член, быть может, не совсем твердый: когда придет время, она потянется за ним и шепнет: «Да, я согласна! Пусть эти матросы смотрят! Я раззадорю их так, что им станет невмоготу терпеть!» Можете себе представить? Такая, какая она сейчас? Но нам будет все равно. Да и матросы, как я говорил, состарились, должно быть, вместе с нами. Она потянется к нему, моему одряхлевшему члену; в прежние времена он делался крепче железа, ничто на свете не заставило бы его скукожиться, кроме… но в этот раз он, наверное, лишь наполовину отвердеет, большего мне позапрошлой ночью добиться не удалось; кто знает, быть может, этим и придется довольствоваться, но мы постараемся пристроить его на место: оно может захлопнуться как раковина, но мы попытаемся. И точно в нужный момент – его нам подскажет память, даже если ничего не получится, мы будем знать, чем завершить последовательность шагов, потому что к тому времени мы окончательно все вспомним, и нас уже ничто не остановит, даже если ничего не получится и мы просто будем прижиматься друг к другу, это неважно, в нужный момент я скажу: «Они тебя поимеют! Они поимеют тебя – ты слишком долго их дразнила!» И она отзовется: «Да, они меня возьмут, все эти матросы, они возьмут меня!» – и даже если ничего не получится, мы будем обниматься, обниматься и говорить то же, что и в былые времена, и плевать на все. Мой старый член, знаете, может не выдержать этой боли из-за раны, знаете, но пусть: главное, она вспомнит все, шаг за шагом. А у вас, мистер Райдер, нет раны?