Довольно сложно объяснить это стороннему человеку. Суть дела в том, что мать каким-то образом, знаете ли, каким-то образом умеет довести до сведения отца то или иное желание, ни разу не упомянув о нем прямо. Она пользуется сигналами, вполне для него ясными. Не знаю в точности, к каким она прибегла в данном случае. Возможно, вернувшись домой, он застал ее слушающей «Стеклянные страсти» по стереопроигрывателю. Поскольку мать очень редко слушает что-нибудь по стерео, это могло послужить вполне очевидным знаком. Далее, предположим, отец после ванны ложится в постель и видит, что мать перед сном читает книгу о Казане – ну, я не знаю, обычно между ними так оно всегда и происходило. Во всяком случае, видите, отец не мог вдруг вот так ни с того ни с сего выпалить: «Нет, Штефан должен сделать свой собственный выбор». Отец выжидал, пытаясь найти удобный способ провести свою мысль. И конечно же, откуда ему было знать, что я из множества пьес готовлю именно «Георгин» Лароша. Боже, каким я был глупцом! Я и понятия не имел, что мать так ненавидит этот «Георгин»! Итак, отец раскрыл мне положение дел, а когда я спросил, как, по его мнению, лучше всего поступить, он задумался, а потом посоветовал мне продолжать работу – менять что-либо было уже поздно. «Мать тебя ни в чем не упрекнет, – повторял он. – Не упрекнет ни в чем. Она обвинит меня – и поделом». Бедняга отец: он изо всех сил старался меня утешить, но я-то видел, как он впадает в настоящее отчаяние. Он не отрывал глаз от пятна на ковре – он все еще не поднялся с пола, но весь скрючился, словно выжимал штангу, и, вглядываясь в ковер, бормотал себе под нос одну и ту же фразу: «Я сумею это перенести. Я сумею это перенести. Переживал и худшее. Я сумею это перенести». Он, казалось, забыл о моем присутствии, и в конце концов я попросту ушел, тихонько притворив за собой дверь. И вот с тех пор, мистер Райдер, я весь вечер ни о чем другом не в состоянии думать. По правде говоря, я немного растерян. Времени осталось так мало. А «Стеклянные страсти» – очень трудная пьеса, как же я смогу ее подготовить? Собственно, если признаться начистоту, она мне все еще не под силу, даже будь у меня целый год в запасе.
Обеспокоенно вздохнув, молодой человек умолк. Пауза длилась, мисс Коллинз тоже молчала, и я заключил, что Штефан ждет моего мнения.
– Конечно, это не мое дело, – начал я, – вы должны решить сами. Но, по моему ощущению, на позднем этапе вам следует придерживаться того, что вы уже подготовили…
– Да, я так и думала, что вы это скажете, мистер Райдер! – неожиданно вмешалась мисс Коллинз. Ее вызывающая интонация заставила меня споткнуться и повернуться к ней. Пожилая леди смотрела на меня с понимающим видом легкого превосходства. – Без сомнения, – продолжала она, – вы назовете это – как? – ах да, «художественной цельностью».
– Не совсем так, мисс Коллинз, – ответил я. – Дело в том, что с практической точки зрения, я полагаю, на этом этапе довольно поздно…
– Откуда вам знать, поздно или не поздно, мистер Райдер? – снова перебила меня мисс Коллинз. – О способностях Штефана вам известно очень мало. Не говоря уж о подспудном смысле его нынешнего затруднения. Почему вы присваиваете себе право выносить подобный приговор, словно вы наделены неким дополнительным чувством, которого лишены все остальные?
Неловкость нарастала во мне с самого первого выпада мисс Коллинз, а слушая это обвинение, я невольно отвел глаза, чтобы избежать ее взгляда. Я не нашелся, чем парировать ее вопросы, и минуту спустя, сочтя за благо разом оборвать спор, с легким смешком растворился в толпе.
Мне не оставалось ничего другого, как бесцельно слоняться по залу. Как и раньше, кое-кто порой на меня оглядывался, когда я проходил мимо, но, казалось, никто меня не узнавал. В какой-то момент я увидел Педерсена – того человека, с которым познакомился в кино: он смеялся в окружении других приглашенных. Я хотел было к нему подойти, однако тут меня удержали за локоть: я обернулся и увидел рядом с собой Хоффмана.
– Простите, что вынужден был на минуту вас покинуть. Надеюсь, о вас хорошо заботятся. Господи, что за ситуация!
Управляющий отелем тяжело дышал, по лицу его струился пот.
– О да, я получаю большое удовольствие.
– Простите, мне пришлось выйти – ответить на телефонный звонок. Но теперь они в пути, это точно, на пути сюда. Мистер Бродский может появиться в любую минуту. Господи Боже! – Хоффман огляделся по сторонам, потом придвинулся ко мне и понизил голос. – Список гостей был плохо продуман. Я предупреждал. Подумать только, кое-кто из этих людей окажется здесь! – Он покачал головой. – Вот так положеньице!
– Но мистер Бродский, по крайней мере, направляется сюда…
– О да, да. Для меня огромное облегчение, что вы сегодня с нами. Именно тогда, когда вы нам нужны. В общем, я не вижу причин для того, чтобы из-за… э-э… новых обстоятельств радикально менять вашу речь. Быть может, раз-другой упомянуть о трагедии не помешает, но мы поручим кому-нибудь произнести о собаке несколько слов, так что, действительно, отклоняться от заготовленного текста вам незачем. Единственное – ха-ха! – ваше обращение не должно быть слишком пространным. Но конечно же не мне вам указывать… – Он прервал себя коротким смешком и снова оглядел зал. – Кое-кто из этих людей, – повторил он. – Очень плохо продумано. Я их предупреждал. Хоффман продолжал молча озираться вокруг, и я таким образом получил возможность сосредоточить мысли на предмете речи, о которой он только что говорил.
– Мистер Хоффман, ввиду последних обстоятельств мне не совсем ясно, когда именно я должен встать и…
– Ах да, верно-верно. Как чутко вы все улавливаете! Судя по вашим словам, если вы просто подниметесь с места в назначенное время, никто не заподозрит, что могло случиться… Да-да, как это предусмотрительно с вашей стороны. Я буду сидеть рядом с мистером Бродским, так что, может быть, вы предоставите мне определить наиболее подходящий момент. Возможно, вы проявите такую любезность, что подождете моего сигнала. Боже мой, мистер Райдер, насколько ободряет в такое время присутствие людей, подобных вам!
– Я буду только рад оказаться полезным.
Шум на другом конце зала заставил Хоффмана резко обернуться. Он вытянул шею, желая разглядеть происходящее, однако, по всей очевидности, ничего существенного там не произошло. Стремясь привлечь его внимание, я кашлянул.
– Мистер Хоффман, еще один маленький вопрос Мне представляется, – я указал на свой халат, – я подумал, что мне стоило бы переодеться во что-нибудь более официальное. Скажите, нельзя ли позаимствовать какую-либо одежду. Ничего особенного не требуется.
Хоффман невидящим взглядом скользнул по моему облачению и тут же отвел глаза в сторону, рассеянно пробормотав:
– О, не беспокойтесь, мистер Райдер, не беспокойтесь. Излишним формализмом мы не страдаем.
Он по-прежнему тянул шею к другому концу зала, вне всякого сомнения даже не вникнув в мою проблему, и я хотел было снова вернуться к этой теме, но тут у входа разыгралась какая-то суматоха. Хоффман вздрогнул и повернулся ко мне со страдальческой улыбкой на лице. «Он здесь!» – прошептал он, коснулся моего плеча и поспешно удалился.
В зале водворилась тишина, и взгляды всех присутствующих устремились к дверям. Я тоже попытался что-либо разглядеть, но из-за плотного окружения все мои усилия оказались бесполезными. Внезапно окружающие, словно вспомнив о принятом решении, возобновили между собой сдержанно-веселый разговор.
Я продрался сквозь толпу и наконец увидел Бродского, которого вели через зал. Графиня поддерживала его за одну руку, Хоффман – за другую, еще четверо или пятеро человек обеспокоенно хлопотали вокруг. Бродский, явно не замечавший своих спутников, мрачно разглядывал украшенный орнаментом потолок зала. Он был выше ростом и прямее, нежели я ожидал, хотя и держался сейчас крайне скованно, склонившись вперед под странным углом: издали могло показаться, будто сопровождающие катят его на роликах. Он был небрит, но зарос не слишком сильно; смокинг сидел на нем криво, словно надевал он его не сам. Черты его лица, огрубевшие с годами, сохраняли следы былого жизнелюбия.
На мгновение мне почудилось, будто Бродского ведут ко мне, однако я тут же понял, что все они спешно направляются в соседнюю столовую. Официант, стоявший у порога, провел Бродского со свитой внутрь – и как только они исчезли, в зале вновь воцарилась тишина. Длилась она недолго, но едва гости возобновили разговоры, я ощутил, что атмосфера опять накалилась.
Неожиданно у стены я заметил одиночное кресло с прямой спинкой и подумал, что удобный наблюдательный пункт позволит мне лучше оценить преобладающее настроение и хорошенько обдумать то, о чем предстояло говорить за обедом. Итак, я подошел к креслу, уселся и стал изучать публику.
Гости продолжали оживленно беседовать и смеяться, однако подспудное напряжение, несомненно, возрастало все более. Учитывая это, а также тот факт, что некоему лицу уже поручено высказаться о собаке особо, представлялось разумным придать моим словам максимально уместную в данном случае беспечность. В итоге я решил, что лучше всего будет, если я расскажу несколько забавных закулисных анекдотов, связанных с чередой казусов, которые преследовали меня во время моей последней гастрольной поездки по Италии. Я уже достаточно опробовал эти рассказы на слушателях и убедился в их способности быстро разряжать обстановку; безусловно, в настоящих обстоятельствах их должны были принять на ура.
Я мысленно перебирал возможные варианты вступления, как вдруг обратил внимание на то, что толпа значительно поредела. Только теперь я увидел, как гости гурьбой устремились в столовую, и, вскочив на ноги, присоединился к шествию.
Иные из направлявшихся на обед встречали меня улыбкой, однако никто со мной не заговаривал. Я ничуть против этого не возражал, поскольку пытался построить в голове действительно завлекательное начало речи. У самого входа в столовую я все еще никак не мог сделать выбор между двумя вариантами. Первый звучал так: «С годами мое имя исполнителя стало ассоциироваться с определенными качествами. Тщательная проработка деталей. Безукоризненно выверенная точность. Строгий контроль над динамикой». Пародийно-помпезное начало тут же сводилось на нет веселыми признаниями относительно того, что произошло в Риме на деле. Другой способ заключался в незамедлительном переходе к откровенно фарсовому тону: «Опрокинутая рампа. Отравленные грызуны. Опечатки в партитуре. Немногие из вас, я полагаю, готовы усмотреть прочную связь между подобными явлениями и моим именем». Оба варианта имели свои достоинства и недостатки – и в результате я решил отложить окончательный выбор до того момента, когда смогу лучше судить об общем настроении, которое будет царить за обедом.
В столовой все вокруг взволнованно переговаривались. Войдя, я был поражен ее громадностью. Даже при таком многолюдном сборище – свыше сотни человек – было понятно, почему потребовалось осветить только часть зала. Сервировано было множество круглых столиков, однако не меньшее количество ненакрытых – без белоснежных скатертей и серебра, без стульев – рядами терялось в полумраке вдали. Многие из гостей уже заняли свои места, и общая картина – сверкание дамских драгоценностей и хрустящая белизна курток официантов на фоне черных смокингов в обрамлении темноты – производила сильное впечатление. Я озирал столовую с порога, пытаясь оправить на себе халат, и тут рядом появилась графиня. Она взяла меня под руку и повела вперед, как уже делала раньше, со словами:
– Мистер Райдер, мы поместили вас за столик, откуда вы будете не слишком заметны. Нам не хочется, чтобы вас обнаружили и тем самым испортили сюрприз! Но не огорчайтесь: как только мы объявим о вашем присутствии и вы подниметесь со стула, вас прекрасно увидит и услышит каждый.
Хотя столик, к которому меня подвела графиня, находился в углу, я не совсем мог взять в толк, почему он был незаметнее прочих. Графиня с улыбкой усадила меня за него и, сказав какую-то фразу, которую из-за гула голосов я не сумел разобрать, удалилась.
За столиком сидело еще четверо: одна супружеская пара постарше, другая чуточку моложе; все они заученно улыбнулись мне, прежде чем возобновить разговор. Супруг постарше объяснял, почему их сын намерен продолжать жить в Соединенных Штатах, далее речь зашла об остальных детях этой пары. Время от времени кто-то из говоривших делал попытку вовлечь меня в беседу, посматривая в мою сторону или улыбкой приглашая посмеяться над шуткой вместе. Однако прямо ко мне никто не обращался – и вскоре я перестал следить за нитью разговора.
Но как только официанты начали подавать суп, я заметил, что фразы сделались отрывистыми и произносились с явным беспокойством. В конце концов уже за главным блюдом мои соседи отбросили всякое притворство и принялись обсуждать действительно волновавший их вопрос. Откровенно бросая взгляды на Бродского, они вполголоса обменивались предположениями относительно его теперешнего состояния. Женщина помоложе заявила:
– Нет, в самом деле, кто-то должен подойти к нему и сказать, как мы все опечалены. Нам всем следовало бы к нему подойти. Похоже, никто еще ему и слова не молвил. Взгляните, люди возле него – они же совсем с ним не разговаривают. Быть может, стоит начать нам, оказаться первыми. Тогда потянутся и остальные. Наверное, все, вроде нас, чего-то ждут.
Соседи по столику принялись уверять женщину, что наши хозяева держат ситуацию под полным контролем и что так или иначе Бродский выглядит прекрасно, но уже через минуту и они начали встревоженно посматривать в ту сторону.
Разумеется, я тоже вовсю пользовался возможностью внимательно понаблюдать за Бродским. Его усадили за столик несколько большего размера. Хоффман сидел рядом с ним по одну сторону, графиня – по другую. Компанию им составляли чинные седовласые мужчины. Они непрерывно шепотом совещались между собой, что создавало вокруг столика заговорщическую атмосферу, плохо сочетавшуюся с общим настроением. Что касается самого Бродского, то он не выказывал ни малейших признаков опьянения и спокойно, почти равнодушно расправлялся с едой. Тем не менее он как будто бы ушел в свой собственный мир: за главным блюдом Хоффман, держа руку у Бродского за спиной, непрерывно что-то бормотал ему в ухо, однако старик угрюмо смотрел в пространство перед собой, никак не отзываясь. Даже когда графиня, тронув его за руку, что-то произнесла, он не ответил ни слова.
К концу десерта – угощение, хотя и не слишком эффектное, было вполне сносным – я увидел, как Хоффман пробирается мимо спешащих официантов, и догадался, что он направляется ко мне. Склонившись над столиком, он сказал мне на ухо:
– Мистер Бродский желал бы сказать несколько слов, но – будем откровенны, ха-ха! – мы пытаемся убедить его, чтобы он этого не делал. Мы считаем, что сегодня ему не следует подвергать себя дополнительному стрессу. Итак, мистер Райдер, будьте так добры – следите за моим сигналом и поднимитесь с места сразу, как только я его подам. Затем, немедленно после окончания вашей речи, графиня заключит официальную часть вечера. Да, мы полагаем, лучше всего мистеру Бродскому не подвергаться лишнему стрессу. Бедняга, ха-ха! Список гостей, в самом деле… – Он покачал головой и вздохнул. – Слава Богу, что вы здесь, мистер Райдер.
Не успел я ответить, как Хоффман, лавируя между официантами, заторопился к своему столику.
Несколько минут я, озирая зал, взвешивал в уме два различных вступления, заготовленных для речи. Я еще не пришел к определенному решению, как шум в зале внезапно стих. С места поднялся человек с суровым лицом, сидевший возле графини.
Довольно пожилой, с сединой, отливающей серебром, он источал властность – и в зале почти мгновенно воцарилась полная тишина. Секунд пять-шесть суровый старик молча смотрел на гостей с укоризненным видом, потом заговорил сдержанным и вместе с тем звучным голосом:
– Сэр. Когда такой прекрасный, благородный сотоварищ покидает наш мир, лишь очень, очень немногое из произнесенных речей не покажется пустым и плоским. И все же мы не могли допустить, чтобы на этом вечере не было сказано от имени каждого из присутствующих хотя бы несколько слов, которые выразили бы, мистер Бродский, то глубокое сочувствие, какое мы к вам испытываем. – Оратор выждал, пока по залу прокатится гул одобрения. – Ваш Бруно, сэр, – продолжал он, – не только был горячо любим теми из нас, кто видел его на городских улицах, когда он направлялся по своим делам. Нет, он добился статуса, редкого даже среди человеческих особей, не говоря уж о четвероногих. Короче, он превратился в символ. Да, сэр, он сделался для нас наглядным воплощением определенных ключевых достоинств. Безграничной преданности. Неустрашимого жизнелюбия. Отказа числиться среди попираемых. Стремления поступать всегда и всюду по-своему, каким непривычным это ни представлялось бы глазам именитых очевидцев. Иными словами, Бруно стал эмблемой тех самых добродетелей, на которые уже далеко не первый год опирается наше гордое и единственное в своем роде сообщество. Добродетелей, сэр, которые, рискну предположить, – оратор со значением отчеканил заключительную фразу – добродетелей, которые, как мы надеемся, очень скоро вновь расцветут у нас во всех областях жизни.
Оратор умолк и еще раз окинул взором аудиторию. Задержав на минуту ледяной взгляд на собравшихся, он подвел итог:
– А теперь давайте, все вместе, почтим минутой молчания память нашего усопшего друга.
Оратор опустил глаза, все без исключения слушатели склонили головы – и в зале вновь воцарилось совершенное безмолвие. В какой-то момент я взглянул на столик Бродского и заметил, что некоторые члены городского совета – вероятно, из желания подать хороший пример – приняли уморительно преувеличенные скорбные позы. Один из них, к примеру, в отчаянии сжимал обеими руками лоб. Сам же Бродский, во время речи не шевельнувший мускулом и не взглянувший ни разу ни на оратора, ни в зал, продолжал сидеть совершенно неподвижно, и во всей его позе вновь чудилось что-то странноватое. Возможно даже, что он заснул в кресле, а рука Хоффмана, находившаяся у него за спиной, предназначалась главным образом для физической его поддержки.
По истечении минуты молчания суроволицый оратор не сказав больше ни слова, уселся на свое место, что вызвало в ходе вечера неловкую паузу. Кое-кто начал исподтишка переговариваться между собой, но тут за одним из ближайших столиков послышалось движение: на ноги поднялся огромный лысеющий человек с пятнами на лице.
– Леди и джентльмены, – произнес он густым голосом. Затем, повернувшись к Бродскому, слегка поклонился и пробормотал: – Сэр. – Несколько секунд он рассматривал свои руки, потом оглядел зал. – Как многим из вас уже известно, именно я сегодня вечером обнаружил тело нашего возлюбленного друга. Надеюсь поэтому, что вы дадите мне возможность сказать пару слов о… о случившемся. Видите ли, сэр, – он опять взглянул на Бродского, – дело в том, что я должен просить у вас прощения. Позвольте мне объясниться. – Великан перевел дух и сглотнул слюну. – Сегодня вечером, как обычно, я доставлял товары. Я почти закончил работу – осталось всего два или три заказа, и пошел напрямик по аллее, пролегающей между железнодорожной линией и Шильдштрассе. Обычно я не срезаю угол, особенно когда стемнеет, но сегодня я освободился пораньше – и, если помните, был чудесный закат. Итак, я пошел напрямик. И вот там, примерно на середине аллеи, я увидел его. Нашего дорогого друга. Он притулился почти незаметно, практически спрятался между фонарным столбом и деревянным забором. Я опустился перед ним на колени, чтобы удостовериться, действительно ли он скончался. В голове у меня промелькнуло множество мыслей. Естественно, я подумал о вас, сэр. Каким близким другом он всегда был для вас – и какая тяжелая утрата вас постигла. Мне подумалось также, как сильно весь наш город будет тосковать о Бруно и как все разделят ваши чувства в скорбный час. И позвольте мне сказать, сэр, несмотря на горечь минуты, я чувствовал, что судьба подарила мне привилегию. Да, сэр, привилегию. На мою долю выпало доставить тело нашего друга в ветеринарную клинику. А потом, сэр, для того, что произошло дальше… у меня… у меня нет никаких оправданий. Вот сейчас, только что, пока говорил мистер фон Винтерштейн, я сидел, терзаемый нерешительностью. Следует ли мне тоже встать и высказаться? В итоге, как видите, я пришел к выводу, что да, нужно. Гораздо лучше, если мистер Бродский услышит об этом из моих собственных уст, а не наутро от сплетников. Сэр, я испытываю горькое чувство стыда за то, что произошло дальше. Могу только сказать, что и в мыслях не имел подобного намерения, проживи я хоть сотню лет… Теперь я могу только молить вас о прощении. За последние несколько часов я провернул это в голове множество раз – и теперь вижу, как мне следовало поступить. Я должен был отложить свои свертки. Два свертка, знаете ли, я все еще нес с собой – это были последние. Мне нужно было их отложить. Никуда бы они из аллеи не делись, пролежали бы себе под забором. А даже если бы кто-нибудь их и стянул, что из того? Но какое-то дурацкое соображение, возможно, идиотский профессиональный инстинкт мне помешали. Я просто ни о чем не думал. То есть, приподняв тело Бруно, я не выпускал из рук и свертков. Не знаю, на что я рассчитывал. Однако факт остается фактом – вы узнаете об этом завтра, поэтому я расскажу сейчас сам: дело в том, что ваш Бруно, должно быть, уже некоторое время пролежал на земле, и его тело, великолепное даже в смерти, остыло и… э-э… окоченело. Да, сэр, окоченело. Простите меня, мои признания могут вас огорчить, но… но позвольте мне досказать все как есть. Чтобы захватить свертки – как я в этом раскаиваюсь, тысячу раз уже себя проклял! – желая унести с собой свертки, я взгромоздил Бруно высоко на плечо, не приняв во внимание его окоченелости. И, уже пройдя так чуть ли не всю аллею, я услышал детский возглас и остановился. Тут-то, конечно, меня и осенило, какой чудовищный промах я допустил. Леди и джентльмены, мистер Бродский, нужно ли мне объяснить точнее? Вижу, что должен. Суть в следующем. По причине окоченелости нашего друга, а еще из-за глупейшего способа транспортировки, который я избрал, взвалив его себе на плечо, – то есть поставил вертикально, практически стоймя… Дело в том, сэр, что из окон любого дома по Шильдштрассе вся верхняя часть тела Бруно могла быть видна поверх забора. Жестокость, в сущности, добавилась к жестокости: ведь именно в этот вечерний час большинство семейств собирается в задней комнате на ужин. За едой они могли созерцать свои садики и видеть, как наш благородный друг проплывает мимо с простертыми вперед лапами – о Боже, что за унижение! Сколько семейств могло это видеть! Это зрелище преследует меня, сэр, не дает покоя – жутко представить, как оно выглядело со стороны. Простите меня, сэр, простите: я не в состоянии был усидеть ни минутой дольше, не облегчив душу этим… этим признанием собственной никудышности. Какое несчастье, что столь горькая привилегия досталась болвану вроде меня! Мистер Бродский, прошу вас, примите мои безнадежно несуразные извинения за позор, которому я подверг вашего благородного сотоварища вскоре после его кончины. А добросердечные жители Шильдштрассе (возможно, некоторые из них находятся сейчас здесь) вместе со всеми питали к Бруно глубокую привязанность. И увидеть его в последний раз не как-нибудь, а… Я умоляю вас, сэр, умоляю всех и каждого, умоляю меня простить.
Печально склонив голову, великан сел на место. Его соседка по столику встала, прикладывая к глазам носовой платок.
– Конечно же, никаких сомнений в этом и быть не может, – заявила она. – Это был величайший пес своего поколения. Сомневаться не приходится. По залу пробежал одобрительный гул. Члены городского совета вокруг Бродского энергично кивали головами, но сам Бродский по-прежнему даже не поднял глаз.
Мы ждали от женщины продолжения речи, однако она, оставаясь, впрочем, на ногах, молчала и только с рыданиями прикладывала к глазам платок. Сидевший рядом с ней мужчина в бархатном смокинге вскочил и бережно усадил ее обратно в кресло. Сам он обвел зал обвиняющим взглядом и провозгласил:
– Статуя. Бронзовая статуя. Предлагаю воздвигнуть в честь Бруно бронзовую статую, с тем чтобы наша память о нем сохранилась навеки. Что-нибудь большое и величественное. Быть может, на Вальзер-штрассе. Мистер фон Винтерштейн! – обратился он к мужчине с суровым лицом. – Давайте примем решение здесь, сегодня вечером, соорудить статую в память Бруно!
Кто-то выкрикнул: «Правильно, правильно!»; зазвучали голоса, выражающие полное одобрение. Не только суроволицего человека, но и всех прочих членов городского совета внезапно поразила растерянность. Они обменялись не одним паническим взглядом, прежде чем суроволицый, не вставая с места, заговорил:
– Разумеется, мистер Халлер, это предложение мы рассмотрим самым тщательным образом. Конечно, наряду и с другими идеями относительно того, как лучше почтить…
– Это уже слишком! – вмешался вдруг голос с дальнего конца зала. – Что за абсурд! Памятник собаке? Если эта животина заслужила бронзовой статуи, то тогда наша черепаха, Петра, заслуживает статуи в пять раз большей. И ее постиг такой жестокий конец. Сплошной абсурд. А этот пес еще в начале года набросился на миссис Ран…
Конец фразы потонул в разразившемся гвалте. Одно мгновение казалось, будто все кричат одновременно. Противник монумента, все еще на ногах, затеял яростный спор с соседом по столику. В нарастающей неразберихе я заметил, что Хоффман машет мне издали. Вернее, описывает рукой в воздухе причудливую дугу, словно протирает невидимое стекло: мне смутно припомнилось, что он предпочел избрать именно этот жест в качестве некоего сигнала. Я встал с места и многозначительно откашлялся.
Шум в зале почти сразу же смолк – и все глаза обратились на меня. Противник монумента прекратил спор и поспешно опустился на стул. Я снова прочистил горло и уже собирался открыть рот, как вдруг обнаружил, что халат мой распахнулся, предоставив на всеобщее обозрение голое с головы до пят тело. Повергнутый в замешательство, я секунду поколебался, а потом уселся на прежнее место. Тотчас за столиком напротив встала женщина и резко бросила в зал:
– Что ж, если статуя – это нереально, то почему бы не назвать его именем улицу? Мы нередко переименовывали улицы в память умерших. Право же, мистер фон Винтерштейн, просьба не так уж и велика. Например, Майнхардштрассе. Или даже Йанштрассе.
Идея встретила сочувствие: скоро со всех сторон хором начали выкрикивать названия и других улиц. Городская верхушка, однако, судя по внешнему виду, продолжала испытывать крайнее смущение.
За соседним столиком поднялся высокий бородатый человек и загремел:
– Я согласен с мистером Холлендером. Все это уже чересчур. Конечно, мы все разделяем скорбь мистера Бродского. Но давайте проявим честность: этот пес представлял собой угрозу как для других собак, так и для людей. И если бы мистеру Бродскому изредка приходила в голову мысль время от времени расчесывать у животного шерсть, а также полечить его от кожной инфекции, которой оно явно страдало не один год…
Дальнейшие слова поглотила буря гневных протестов. Отовсюду слышались возгласы «Стыд!» и «Позор!», а некоторые даже покинули свои столики с целью заклеймить обидчика в лицо. Хоффман, с жуткой ухмылкой на лице, вновь подавал мне сигналы, свирепо рассекая воздух. Голос бородача гудел: «Верно. Тварь была просто омерзительной!»
Я проверил, надежно ли застегнут халат, и намеревался встать снова, но тут неожиданно поднялся с места Бродский.
Пока он выпрямлялся, столик заскрипел – и все головы обернулись на шум. Все мгновенно вернулись на свои сиденья – и в зале вновь воцарилась образцовая тишина.
Секунду мне казалось, что Бродский грохнется поперек стола. Он, однако, удержал равновесие и бегло оглядел зал. В голосе его различалась легкая хрипотца.
– Слушайте, в чем дело? – вопросил он. – Думаете, пес был очень для меня важен? Он сдох, вот и все. Я хочу женщину. Порой становится так одиноко. Я хочу женщину. – Он замолчал и, казалось, погрузился в свои мысли. Потом мечтательно произнес: – Наши матросы. Наши пьяные матросы. Что с ними теперь сталось? Она была юной тогда. Юной и такой прекрасной. – Охваченный раздумьем, он устремил взгляд на люстры, свисавшие с высокого потолка, и мне опять почудилось, будто он вот-вот рухнет на стол плашмя. Хоффман, должно быть, тоже предвидел подобную опасность, поскольку встал и, осторожно придерживая Бродского за спину, зашептал ему на ухо. Бродский отозвался не сразу, но потом пробормотал: – Она любила меня когда-то. Любила больше всего на свете. Наши пьяные матросы. Где-то они теперь?
Хоффман от души рассмеялся, словно Бродский сказал удачную остроту. С широкой улыбкой он вновь принялся нашептывать ему что-то на ухо. Бродский в конце концов как будто вспомнил, где находится, и, рассеянно уставившись на управляющего отелем, позволил ему бережно усадить себя в кресло.
Последовала пауза, во время которой никто не пошевелился. Графиня, с жизнерадостной улыбкой, обратилась к залу:
– Леди и джентльмены, наш вечер продолжается! Настала пора для чудесного сюрприза! Он прибыл к нам в город только сегодня, несомненно, очень устал, но – тем не менее – согласился появиться здесь в качестве нежданного гостя. Да-да, слушайте все! Здесь, среди нас – мистер Райдер!
Графиня указала на меня театральным жестом – и в зале раздались взволнованные восклицания. Не успел я и глазом моргнуть, как меня мгновенно обступили соседи по столику, торопясь пожать мне руку. Через миг я оказался со всех сторон окруженным людьми, которые, задыхаясь от эмоций, приветствовали меня и протягивали мне руки. Я отвечал им с наивозможной любезностью, но, глянув через плечо – со стула мне было никак не подняться, – увидел у себя за спиной целую толпу, где кто-то толкался, кто-то старался привстать на цыпочки. Необходимо было взять контроль над ситуацией, не дожидаясь полного хаоса. Поскольку уже мало кто оставался на своих местах, я решил, что лучше всего забраться повыше, на какой-нибудь пьедестал. Быстренько запахнув халат поплотнее, я вскарабкался на стул.
Шум немедленно прекратился, окружающие застыли как вкопанные, не сводя с меня глаз. С новой точки мне было хорошо видно, что больше половины гостей покинули свои столики, и я счел нужным безотлагательно приступить к делу: