С видимой безучастностью следит он с высот своей горной идиллии и за дискуссией о программе северогерманских национал-социалистов. Его сдержанность объясняется не только столь характерной для него нелюбовью к принятию каких-либо решений, но и равнодушием к теории со стороны практика, презирающего дефиниции и, когда это необходимо, облекающего какую угодно вещь в какие угодно слова. Вероятно, втайне он надеялся повторить ту же игру, что так удачно провёл, находясь в тюрьме Ландсберг, когда он поощрял своих соперников, обострял антагонизмы и повысил свой авторитет как раз тем, что свёл его использование до минимума. Однако теперь, с выдвижением Штрассером концепции «катастроф», ситуация для него внезапно переменилась. Не без основания ему пришлось увидеть в этих намерениях заранее обдуманный вызов ему лично, поскольку они – точно так же, как и акции Рема, – угрожали назначенному ему испытательному сроку, а тем самым и его политическому будущему вообще. Поэтому он с нетерпением ждал шанса разгромить организующихся противников и восстановить свой пошатнувшийся авторитет.
В ретроспективе казалось, что нетерпеливая и властная натура Гитлера наносит партии после её успешного нового начала не меньший вред, чем авантюра в ноябре 1923 года, – его темперамент совершенно явно издевался над любой тактической концепцией. Одна местная организация сообщала в августе 1925 года, что из ста тридцати восьми членов в январе активной работой заняты сейчас лишь двадцать-тридцать человек. На процессе по защите чести и достоинства, который Гитлер вёл в это время против Антона Дрекслера, свидетелем против него выступил один из его бывших сторонников и в своём заключительном слове упрекнул его в том, что НСДАП, взяв на вооружение его методы, не может рассчитывать на успех: «Вы очень плохо кончите!»[89]
И только самого Гитлера, казалось, нисколько не смущала столь затянувшаяся полоса его неудач. Уверенность, которую придала ему выработка его миропонимания, равно как и его упрямство, позволили ему выстоять во всех кризисах, не опуская рук и не поддаваясь настроению подавленности, и почти казалось, что он снова и не без удовольствия позволяет развитию дрейфовать навстречу самой крайней, самой драматической точке. Словно не замечая никаких фатальных событий вокруг себя, он рисует в это время в своём альбоме для эскизов или на маленьких открытках величественные, похожие на античные строения, триумфальные арки, помпезные залы с куполами – театральные декорации застывшей в величии пустоты, претенциозно выражавшие несломленность его планов мирового господства и его векового ожидания, вопреки всем крушениям и всему жалкому состоянию его нынешней ситуации.[90]
Если мы хотим создать фактор силы, то тогда нам нужны единство, авторитет и дисциплина. Мы никогда не должны руководствоваться мыслью о создании некой армии политиков – нужна армия солдат нового мировоззрения.
Адольф Гитлер, 1925 г.
Ситуация, в которой очутился Гитлер, требовала от него прямо-таки невозможного. Мессианская аура, окружавшая его после возвращения из крепости Ландсберг и придававшая его вызовам, оскорблениям и раскольническим манёврам высшее право – право спасителя и объединителя, год спустя улетучилась, и партия была явно не в состоянии выдержать такого рода нагрузки ещё раз. И если он хотел сохранить свои политические перспективы, то должен был разгромить фронду и одновременно перетянуть её на свою сторону, отразить северогерманские социалистические тенденции, а также концепцию «катастроф» и восстановить единство партии, а для этого требовалось в первую очередь изолировать Грегора Штрассера, переманить фрондёров и, кроме того, примирить их с мюнхенской компанией штрайхеров, эссеров и аманов. И тут с редкостной силой проявились тактическая сноровка Гитлера, его с трудом поддающееся задним числом расшифровке искусство обращения с людьми, равно как и его личная магия.
В качестве рычага ему послужил спор об экспроприации княжеской собственности. Дело в том, что предложенный социалистическими партиями всенародный референдум вскрыл противоречия вдоль всех фронтов и политических взаимосвязей и представлялся, поэтому особенно подходящим, чтобы расколоть существующие группировки. Этот вопрос страстно дебатировался и в Ганновере, где согласия удалось добиться лишь путём компромиссов. Не только рабочий класс, но и среднее сословие, мелкие вкладчики сберегательных касс и владельцы некрупных состояний, т. е. самый значительный тип членов его партии, со стихийным возмущением увидели, что княжеским домам собираются вернуть то, что сами они потеряли безвозвратно. Но одновременно как раз для того же типа и его национального самосознания была невыносима сама мысль о том, чтобы вступить в союз с марксистами против прежних хозяев страны и, соглашаясь на экспроприацию, тем самым как бы частично санкционировать деликт революции – отсюда и вся цепь споров.
Тактической выгодой этой ситуации и воспользовался Гитлер, приняв быстрое решение. Он назначил на 14 февраля 1926 года в Бамберге совещание партийных руководителей всех рангов. Уже сам выбор места для этого совещания был сделан не без умысла. Город Бамберг был одной из цитаделей преданного ему душой и телом Юлиуса Штрайхера, и всего за несколько недель до этого Гитлер почтил местную партгруппу своим участием в рождественском празднике. Кроме того, он позаботился о том, чтобы на северогерманских гауляйтеров, возглавлявших большей частью незначительные местные организации, произвели впечатление обилие знамён, бросающихся в глаза плакатов, а также извещения о крупномасштабных массовых мероприятиях, дабы сбить с них, насколько возможно, их гонор. Помимо этого он обеспечил себе и своим сторонникам из-за быстроты созыва совещания, а также манипуляций со списком его участников подавляющее большинство[91]. Дискуссия, продолжавшаяся в течение всего дня, открылась его речью, занявшей почти пять часов. В ней он назвал сторонников экспроприации княжеской собственности лицемерами, потому что собственность еврейских банковских и биржевых князей они ведь щадят, и заявил, что бывшие хозяева страны не должны получить ничего, на что они не вправе претендовать, но у них нельзя отбирать то, что им принадлежит, ибо партия защищает частную собственность и право. Затем он под нарастающие аплодисменты своих южногерманских сторонников, к которым постепенно и нерешительно, один за другим, стали присоединяться и немцы с севера, прошёлся, пункт за пунктом, по программе Штрассера, противопоставив ей программу партии 1920 года и сказав, что она «учредительный документ нашей религии, нашего мировоззрения. Изменить её означало бы предательство по отношению к тем, кто умер, веря в нашу идею». Запись в дневнике Геббельса точно отражает процесс растущего замешательства среди фрондёров: «Я весь как побитый. Кто он – Гитлер? Реакционер? Изумительно неловок и неопределён. Русский вопрос – абсолютно не в масть. Италия и Англия – вот природные союзники. Ужасно! Наша задача – наголову разгромить большевизм. Большевизм – это жидовская работа! Мы должны унаследовать Россию! 180 миллионов!!! Компенсация князьям!.. Чудовищно! Программы достаточно. С этим соглашаются. Федер кивает. Лей кивает. Штрайхер кивает. Эссер кивает. У меня душа обливается кровью, когда я вижу Тебя в подобном обществе!!! Короткая дискуссия. Выступает Штрассер. Запинается, голос дрожит, так некстати, добрый честный Штрассер, ах, господи, как же не доросли мы ещё до этих свиней внизу!.. Я не могу сказать ни слова. Меня как по голове треснули».[92]
Правда, Гитлеру не удалось заставить противную сторону отречься от всего. Более того, Штрассер настаивал на том, что антибольшевизм неразумен и являет собой пример затуманивания мозгов капиталистической системой, которой удалось поставить национальные силы на службу своим эксплуататорским интересам. И всё же поражение было полным. Позднее Отто Штрассер, дабы оправдать позорный характер этого поражения, будет ссылаться на то, что Гитлер из хитрости будто бы назначил это совещание на будний день, чтобы не смогли приехать северогерманские гауляйтеры, исполнявшие свои обязанности на общественных началах и поэтому занятые на работе, так что в Бамберге были только Грегор Штрассер и Геббельс. Однако 14 февраля было воскресеньем, и сторонники Штрассера были представлены почти всеми крупными фигурами: Хинрих Лозе из Шлезвиг-Гольштейна, Теодор Вален из Померании, Руст из Ганновера, Клант из Гамбурга. Но ни один из них не поднялся с места, чтобы выступить в защиту идеи левого национал-социализма, смущённо смотрели они на Йозефа Геббельса, этот природный ораторский талант в своих рядах, и чувствовали себя, как и он, так, словно их треснули по головам. И как Геббельс был до онемения поражён силой внушения, исходившей от Гитлера, его блестяще аранжированным выходом, его колонной автомобилей, аппаратом и материальными затратами мюнхенцев, так и Грегор Штрассер оказался жертвой – хотя бы только на мгновение – ловкости и совратительной силы Гитлера. Когда атаки на «концерн предателей»[93] дошли до своей кульминационной точки, Гитлер внезапно и демонстративно подошёл к нему и положил ему руку на плечо, и если этот жест и не обратил в его веру самого Штрассера, то все же произвёл впечатление на собрание и вынудил Штрассера пойти на определённое примирение: рабочее содружество северо – и западногерманских гауляйтеров было практически распущено, их проект программы даже не был поставлен на обсуждение, а экспроприация княжеской собственности была отклонена. Три недели спустя, 5 марта, Грегор Штрассер разослал размноженное на гектографе письмо, в котором просил товарищей срочно вернуть ему проект программы – «по совершенно определённым причинам», как он писал, и ещё потому, что он «обещал господину Гитлеру забрать назад все проекты без остатка».[94]
Можно считать, что энергичный отпор Гитлера адресовался не столько левой программе, сколько левому менталитету приверженцев Штрассера. Во всяком случае, он никогда не оценивал появление ростков какой-то идеи выше её самой и, как до того, так и после, перенимал или хотя бы использовал как декорацию любые представления о социализме; не без оснований же Геббельс ещё незадолго до заседания в Бамберге надеялся «завлечь Гитлера на нашу почву»[95]. И уж если он что и считал абсурдом и смертельной опасностью для движения, так это фигуру дискутирующего, запутавшегося в проблемах и волнуемого интеллигентскими чувствами самооправдания и сомнениями национал-социалиста, а именно такая фигура и маячила в окружении братьев Штрассеров. В её лице он боялся возврата того сектантского типа, который уже загубил движение «фелькише», и с характерной для него склонностью к крайним позициям приравнивал ничтоже сумняшеся любые идейные споры к сектантству. Насколько Гитлер ценил – и даже подогревал – личные конфликты среди людей своей свиты, настолько же не терпел он программных разногласий, ибо они, как он считал, только расходуют энергию и уменьшают ударную силу, которую следует направлять вовне. Одна из секретов успеха христианства, любил повторять он, заключается в неизменности его догм, и «католический» темперамент Гитлера редко где проявляется так ощутимо, как в этой приверженности застывшим, неизменным формулам. Как-то он сказал, что все дело только в политической вере, «вокруг которой кругами вращается весь мир», программа может быть «насквозь идиотской, источником же веры в неё является твёрдость, с которой её отстаивают». Всего несколько недель спустя он создаст и использует возможность, чтобы объявить старую программу партии, несмотря на все её ярко выраженные слабости, «не подлежащей изменению». Именно её устаревшие, старомодные черты и превращают её из предмета дискуссии в объект почитания – ведь она должна была не отвечать на вопросы, а придавать энергию; прояснение, считал Гитлер, означало бы только раздробление. А то, что он с неуклонной последовательностью настаивал на тождестве фюрера и идеи, соответствовало, помимо всего прочего, принципу непогрешимого фюрера, принципу не подлежащей изменению программы. «Слепая вера сворачивает горы», – сказал Гитлер, а один из наперсников коротко сформулировал это так: «Наша программа в двух словах: Адольф Гитлер».[96]
Бамбергское совещание и последующее унижение Грегора Штрассера означали, по сути, конец левого национал-социализма, и несмотря на весь громогласный, поднятый главным образом Отто Штрассером, шум в печати он, начиная с этого момента, будет представлять собой всего лишь некую теорию-помеху, а отнюдь не серьёзную политическую альтернативу. «Социализм» был заменён лозунгами аполитичного патриотизма, и весьма примечательно, что фигура «капиталиста-спекулянта» стала все в большей степени уступать место фигуре «торговца национальными интересами» в лице Густава Штрезсмана или иных представителей правительства. Тем самым эта встреча обозначила в то же время и окончательный поворот НСДАП – её превращение в партию, действующую по приказам фюрера. Отныне и до самого конца в ней не будет больше боев из-за идейной ориентации, а будет лишь борьба за посты и проявления благосклонности: «Сила ассимиляции нашего движения колоссальна», – с удовлетворением констатировал Гитлер. Одновременно с этим национал-социализм отказался и от вызова республиканскому строю выдвижением собственного общественного проекта; вместо идеи ему было противопоставлено готовое к сражению, дисциплинированное, смутно осчастливленное харизмой «фюрера» боевое содружество – «примитивная сила односторонности», которая «как раз и внушает нашим высокопоставленным лицам такой ужас», как витийствовал Гитлер, прежде чем перейти к не очень удавшемуся ему образу «мужского кулака, который знает, что яд можно сломить только противоядием… Решать должен более прочный череп, величайшая решимость и более высокий идеализм». А в другом месте он заявлял: «В таком бою сражаются не „духовным“ оружием, а фанатизмом».[97]
Вот именно этот её нескрываемо инструментальный характер и выделил вскоре НСДАП из всех других партий и боевых движений и обеспечил ей совершенно явное преимущество в плане дисциплинированности даже по сравнению с кадрами коммунистов, в чьих рядах всё-таки проявлялись порой элементы отклонения, скепсиса и интеллектуального противоборства. Произошедший на редкость легко, без какого-либо сопротивления распад фронды словно пробудил стремление к подчинению, и как раз многочисленные сторонники Штрассера упоённо прилагали теперь все свои силы ради того, чтобы превратить «движение в удобный, безукоризненно работающий инструмент в руках фюрера».[98]
Даже по отношению к своим высшим руководящим инстанциям Гитлер, начиная с этого времени, применяет структуру абсолютного приказа в сопровождении щёлкающего кнута и лишает их права принятия даже самых незначительных деловых решений. «Прототипом хорошего национал-социалиста» считается с той поры тот, «кто в любой момент готов отдать жизнь за своего фюрера», а общие собрания членов партии будут впредь воспринимать требуемое уставом предложение о переизбрании Гитлера Первым председателем со смехом, как формальный фарс[99]; ведь и впрямь было ясно, как выразится потом Геринг, что на фоне непререкаемого авторитета «фюрера» любой другой – «не больше, чем камень, на котором тот стоит». Сам же Гитлер подкрепит своё притязание на руководство вот таким историческим обоснованием: «Нас упрекают в том, что мы проводим культ личности, – скажет он на партийном собрании в марте 1926 года, – это неправда. Во все великие времена в истории всегда выступает в каком-либо движении только одна личность; и не какое-то движение, а личности остаются в истории»
Успех в Бамберге Гитлер, вопреки своей обычной склонности к безудержному триумфу, сопроводил встречными жестами. Когда Грегор Штрассер попал в автомобильную катастрофу, Гитлер навестил его в больничной палате «с огромным букетом цветов» и был, по словам из письма больного, «очень мил». И Геббельса, имевшего у мюнхенского партийного руководства самую плохую репутацию одного из апологетов группы Штрассера, Гитлер тоже, неожиданно для него самого, окружил вниманием и пригласил главным докладчиком на одно из собраний в «Бюргербройкеллере». В конце этого собрания растроганный Гитлер со слезами на глазах обнял его. «Мне даже стыдно, что он так добр ко мне», – с умилением отметил Геббельс в дневнике[100]. Однако в то же время Гитлер принимает меры, чтобы раз и навсегда закрепить свой вновь завоёванный авторитет организационно.
Общее собрание членов партии приняло в Мюнхене 22 мая 1926 года новый устав НСДАП, совершенно неприкрыто ориентированный лично на Гитлера. Центральной организацией партии теперь считается по уставу Национал-социалистический рабочий союз в Мюнхене, его руководство было одновременно и руководящим органом в масштабах всей страны. И хотя Первый председатель, согласно «Положению о союзе», избирался, но домашняя власть Гитлера – всего несколько тысяч членов местной мюнхенской организации – являла собой коллегию выборщиков от имени всей партии, которая тем самым была полностью лишена голоса. А поскольку, в соответствии с помимо всего прочего регламентированной до самых мелочей процедурой, только всё та же мюнхенская организация имела право потребовать отчёта у Первого председателя, то это обеспечивало ему неограниченную и неконтролируемую власть над всей партией. Не было никаких принимаемых большинством голосов решений, выполнять которые он был бы обязан. Впредь и гауляйтеры, дабы избежать возникновения даже бессильных фракций, уже не будут избираться на партийных собраниях на местах, а будут назначаться Первым председателем; то же правило касается и председателей комитетов и комиссий. Чтобы дополнительно подстраховать эту систему властеобеспечения, создаётся, сверх всего, ещё и некая комиссия по расследованию и улаживанию конфликтов (УШЛА) – своего рода партийное судилище, роль которого заключалась в том, что у неё было право исключать из НСДАП отдельных членов, а то и целые организации. Когда же первый её председатель, отставной генерал-лейтенант Хайнеман, по своей наивности посчитал эту комиссию инструментом для борьбы с коррупцией и нарушителями морали, Гитлер заменил его на этом посту послушным майором Вальтером Бухом, а заместителями назначил готового выполнять любые приказы Ульриха Графа и молодого адвоката Ханса Франка.
Шесть недель спустя, в первые дни июля, Гитлер отпраздновал свою победу на партийном съезде в Веймаре, где отчётливо проявились подвижки и тенденции новой эры. Все критические или, как презрительно называл их Гитлер, «остроумные» порывы, все «скороспелые и сомнительные идеи» были подавлены и впервые нашла применение внедрившаяся впоследствии практика партийных съездов, когда разрешалось вносить только такие предложения, которые «получили подпись Первого председателя». Вместо дебатирующей, погрязшей в программных разногласиях и «дрязгах» партии отныне общественности будет представляться картина «единого, сплочённого и монолитного руководства», и председательствующие на отдельных чрезвычайных заседаниях будут, как определит это в своих «основополагающих директивах» Гитлер, «чувствовать себя руководителями, а не исполнительным органом, зависимым от результатов голосования; голосования же, считает он, вообще следовало бы отменить, а „безбрежные дискуссии – запретить“, потому что они способствуют тому заблуждению, будто политические вопросы „можно решить, сидя в креслах на съезде союза“. В конечном итоге было резко ограничено время для выступлений на пленарных заседаниях, дабы „вся программа не была похоронена одним единственным господином“[101]. И не лишено было, наверное, глубокого смысла, что когда после проведения мероприятия в Национальном театре Гитлер, стоя в открытой машине, в штурмовке с портупеей и в штанах с гетрами принимал парад 5000 своих сторонников, он впервые вскинул тут руку в приветствии итальянских фашистов. И хотя Геббельс с ликованием узрел при виде колонн, марширующих в форме штурмовиков, приближение «третьего рейха» и пробуждение Германии, подавление любого вида спонтанности придало съезду скорее невыразительный оттенок, тем более, что идеологическая нищета и тоска единомыслия не перекрывались тогда ещё тем навыком устройства ослепительного манифестационного ореола славы, который не достиг ещё высоты последующих лет. Кстати, среди почётных гостей тут были руководитель «Стального шлема» Теодор Дюстерберг и сын кайзера принц Август Вильгельм, вступивший вскоре после этого в СА; некоторые группы «фелькише» тоже, под впечатлением от единства и силы партии, отказались от своей независимости и перешли в НСДАП. Однако там же, в Веймаре, родилась в устах Грегора Штрассера и формула о «мёртвом национал-социализме».
Последним элементом непокоя и мятежной энергии оставались СА, в чьих рядах радикальные лозунги Штрассера и его сторонников встречали особенно сильный отклик. Поэтому Гитлер выжидал целый год после ухода Рема, прежде чем назначить осенью 1926 года отставного капитана Франца Пфеффера фон Заломона, замешанного ранее в различных акциях добровольческих отрядов и делах тайных судилищ и бывшего до своего нового назначения гауляйтером Вестфалии, высшим руководителем новых СА (ОСАФ). С его помощью он хотел решить традиционную проблему роли СА и заложить начала такой организации, которая не была бы ни вспомогательным военным формированием, ни тайным союзом, ни драчливой гвардией местных партийных руководителей, а стала бы в руках центра строго руководимым инструментом пропаганды и массового террора – преображением национал-социалистической идеи в фанатичную и исключительно боевую силу. Чтобы продемонстрировать расставание штурмовиков с полувоенными спецзаданиями и бесповоротное включение СА в состав партии, он вручил новым отрядам «под клятву верности» и мистический церемониал в веймарском Национальном театре штандарты, выполненные по его личным эскизам. «Подготовка СА, – говорилось в одном из его посланий фон Пфефферу, – должна осуществляться не с военной точки зрения, а исходя из партийной целесообразности». Прежние оборонительные формирования, – продолжал Гитлер, – хотя и были мощными, но не имели идеи и потому потерпели крах; тайные организации и кружки по подготовке покушений, опять же, никогда не понимали, что враг действует анонимным способом в умах и душах и не может быть истреблён физическим уничтожением его отдельных представителей, поэтому борьбу следует вывести «из атмосферы мелких акций мести и заговора на великий простор мировоззренческой войны на уничтожение с марксизмом, его порождениями и заправилами… Следует работать не на тайных сборищах, а на огромных массовых демонстрациях, и не кинжалом, ядом или пистолетом может быть проложена дорога движению, а путём завоевания улицы».[102]
Серией так называемых «приказов по СА» и «Основополагающих распоряжений» фон Пфеффер затем ещё более дифференцирует со временем особенность и принципы действий СА и проявит при этом поразительное чутьё в отношении эффективности воздействия на психологию масс строгой, выдержанной в духе строевой подготовки механики. В своих приказах по проведению мероприятий он выступает и как командир, и как режиссёр, регулирующий каждый выход, каждое движение на марше, каждое поднятие руки и каждый возглас «хайль!» и тщательно расчитывающий эффект своих массовых сцен. «Единственная форма, – так заявил он, – в которой СА обращаются к общественности, это их выступление сплочёнными рядами. Одновременно это является одной из сильнейших форм пропаганды. Вид большого числа внутренне и внешне одинаковых, дисциплинированных мужчин, чья беззаветная воля к борьбе очевидна или чувствуется – это производит на каждого немца глубочайшее впечатление и обращается к его сердцу на более убедительном и захватывающем языке, нежели это могут сделать и печать, и речь, и логика. Спокойная сосредоточенность и естественность подчёркивают эффект силы – силы марширующих колонн».
И всё же попытка переделать СА в безоружное пропагандистское сборище и придать им взамен амбициозного особогосознания военных театрализованную притянательность в общем и целом успехом не увенчались. Несмотря на все старания Гитлера ему удалось лишь в ограниченном объёме сделать штурмовиков послушным инструментом своих политических целей. Причинами тому были не только безидейный, ландскнехтский образ мысли этих вечных солдат, но и градиция страны, исстари отдававшей военной инстанции особые полномочия по сравнению с инстанцией политической. Лозунги Пфеффера по перевоспитанию так и не смогли затушевать того, что СА как «борющееся движение» воспринимали себя чуть ли не морально превосходящими Политическую организацию (ПО) как всего лишь говорящей речи частью их движения и продолжали весьма примечательным образом называть её с откровенным презрением «П-нуль». Именно в этом смысле они и считали себя «вершиной нашей организации». «Штурмовика наподобие нас им не сделать», – пренебрежительно отзывались они о так называемых парламентских партиях[103]. Правда, у этих последних не было и тех трудностей, с которыми сталкивались НСДАП вследствие существования своей партийной армии и которые порождали делемму – как потребовать от этих преисполненных комплексов офицеров и солдат мировой войны исполнения столь причудливого трюка на канате в роли послушного, на удивление мягкотелого рода людей-господ, той роли, что будет по плечу только следующему поколению. Кстати, вскоре начались и первые конфликты с фон Пфеффером, оказавшимся столь же строптивым, более хладнокровных и не сдававшим сантиментами, как его предшественник. Этот «хилый австрияк» ему не нравится, – заявлял сын прусского тайного советника.[104]
Особенно самоуправно вели себя штурмовые отряды в Берлине, их низовые подразделения проводили свою собственную политику, близкую к уголовщине и лиходейству, и местный гайляйтер д-р Шланге ничего не мог с ними поделать. Распри между руководителями берлинской политической организации и СА выливались порой в обмен пощёчинами, причём этот шум находился в определённом противоречии с ролью и значением берлинской организации НСДАП. Она не насчитывала и тысячи членов и стала обращать на себя внимание только благодаря тому, что в начале лета братья Штрассеры начали разворачивать тут своё газетное предприятие. «Внутрепартийное положение в этом месяце, – говорилось в отчёте о ситуации в октябре 1926 года, – не было хорошим. В нашем гау обстановка сложилась таким образом и обострилась на этот раз до такой степени, что приходится уже считаться с перспективой полного развала берлинской организации. Вся трагедия гау в том, что тут никогда не было настоящего руководителя».[105]
И вот уже в том же месяце Гитлер кладёт конец этой ставшей невыносимой обстановке, и вся его тактическая изощрённость распознается в том, как использовал он этот хаос, чтобы одновременно и вывести эту местную организацию из-под власти Грегора Штрассера, и коррумпировать его самого способного сторонника, переманив того на свою сторону, – он назначает новым гауляйтером в столице Йозефа Геббельса. Ещё в июле этот чистолюбивый фрондёр под впечатлением великодушного приёма в Мюнхене и Берхтесгадене начал откровенно сомневаться в правоте своих леворадикальных убеждений, лапидарно назвал в своём дневнике искусителя Гитлера «гением», написав, что тот – «само собой разумеется, творящий инструмент божественной судьбы», и, наконец, обратился в его веру: «Я стою перед ним потрясённый. Вот таков он: как ребёнок – мил, добр, сердоболен. Как кошка – хитёр, умён и ловок, как лев – рычаще-величественен и огромен… Свой парень и муж… Он нянчится со мной, как с ребёнком. Добрый друг и учитель!»[106] Такие восторги не могли, однако, скрыть угрызений совести, мучивших поначалу этого изворотливого оппортуниста из-за его отхода от Штрассера, о котором в той же записи теперь говорилось так: «Пожалуй, он всё же не поспевает за разумом. За сердцем – да. Я его иной раз так люблю». И Гитлер уж позаботится о том, чтобы это отчуждение быстро возрастало.
Назначая Геббельса на этот пост, он наделил его особыми полномочиями, которые не только должны были укрепить позиции нового гауляйтера, но и одновременно создать почву для трений со Штрассером. Он безоговорочно подчинил Геббельсу отряды СА, которые во всех иных местах ревниво отстаивали свою независимость от гауляйтеров. Дабы смягчить Штрассера или хотя бы парализовать его энергию к сопротивлению, Гитлер назначает его руководителем пропаганды партии в масштабах страны, однако, чтобы сделать конфликт неизбежным и постоянным, тут же выводит Геббельса из подчинения Штрассеру. Прежние друзья и соратники будут в ответ на это обвинять нового берлинского гауляйтера в измене, однако измену такого рода рано или поздно совершат все фрондёры из лагеря левого национал-социализма, если не захотят, подобно братьям Штрассерам, предпочесть этому отставку, позднее бегство, а то и смерть.
Со вступлением Геббельса в должность берлинского гауляйтера начался явный распад уже поколебленной власти левых в северогерманском регионе. Не разобравшись, что к чему, Штрассер поначалу даже способствует этому назначению своего мнимого соратника, против чьей кандидатуры выступали такие влиятельные мюнхенцы как Гесс и Розенберг, но Геббельс, кажется, намного лучше распознал тайные замыслы Гитлера. Во всяком случае, весьма скоро он перешёл к открытой борьбе не только с коммунистами, но и со своими вчерашними товарищами, организовывал потасовки, основал свой редкий по наглости бульварный листок «Ангрифф» в качестве конкурента газете братьев Штрассеров и даже распространял слухи, будто бы их предки были евреями, а сами они куплены крупным капиталом. Я был «безнадёжным идиотом высшего калибра», – жаловался потом Грегор, имея в виду своё отношение к Геббельсу[107]. Хладнокровный, циничный мастер казуистического, равно как и сентиментального убеждения, Геббельс открыл собой новую эру демагогии, современные возможности которой он осознал и максимально использовал, как никто другой. Чтобы о безвестной берлинской парторганизации повсюду заговорили, он устроил дикий разгул дубинок и постоянно организовывал драки, погромы, перестрелки, оставлявшие, как говорилось в полицейском отчёте в марте 1927 года, после кровавого побоища с коммунистами на вокзале Лихтерфель-де-Ост, «далеко позади все, что было раньше»[108]. И хотя, действуя таким образом, он шёл на риск, что НСДАП в Берлине будет запрещена, – что вскоре и произошло, – но одновременно он привил своему войску сознание мученичества и чувства повязанности одной верёвкой. Во всяком случае, скоро берлинская организация уже выходит из зоны своей ничтожности, и со временем ей удаются весьма серьёзные прорывы массовых фронтов так называемого «красного Берлина».