«Когда кто-то приходит и хочет ставить мне условия, я ему говорю: подожди, дружок, и послушай-ка те условия, которые я поставлю тебе. Я не гонюсь за большой массой. Через год вы, мои товарищи по партии, сами будете решать. Если я действовал правильно, тогда хорошо, а если я действовал неправильно, тогда я сам отдам свою должность назад в ваши руки. Но до этого такой уговор: я один руковожу движением, и никто не ставит мне условий, пока я лично несу всю ответственность. А я снова несу ответственность абсолютно за все, что происходит в нашем движении».[69]
С пылающим от гнева лицом он в заключение выступления заклинает собравшихся прекратить все их многочисленные распри, забыть прошлое и положить конец сварам внутри движения. Он не просит идти за ним, не намекает на какие-либо компромиссы – он просто требует подчиниться ему или рассчитаться. Заключительная овация укрепляет его в намерении придать новой НСДАП авторитарный покрой партии, повинующейся исключительно только его приказам, – партии фюрера. Когда посреди всеобщего ликования Макс Аман вышел вперёд и торжественно бросил в зал: «Раздорам должен быть положен конец – все к Гитлеру!», на сцене вдруг оказались друг против друга все старые противники: Штрайхер, Эссер, Федер, Фрик, тюрингский гауляйтер Динтер, а также руководитель баварской фракции Буттман. И это была чрезвычайно трогательная сцена, когда они на глазах тысяч людей, с криками вскакивавших на стулья и столы, демонстративно протянули друг другу руки. Штрайхер, запинаясь, сказал что-то о «божественном уделе», а Буттман, который ещё недавно, во время встречи Гитлера с фракцией ландтага, остро и ядовито возражал тому, кому теперь все рукоплескали, заявил, что все сомнения, с которыми он сюда пришёл, «растаяли во мне во время речи фюрера». То, чего не сумели добиться ни мощная фигура Людендорфа, ни фон Грефе, Штрассер, Розенберг или Рем – ни вместе, ни поодиночке, – добился лишь немногими ходами он, и сознание этого укрепляло его авторитет, равно как и его самоуверенность. По выражению Буттмана, которое уже в прошлом применялось к нему Людендорфом и другими конкурентами, с этого дня он зовётся «фюрером» и по праву является таковым – единоличным вождём.
Как только Гитлер обеспечил себе ещё более диктаторскую, чем прежде, власть над партией, утвердившись, как писал Герман Эссер, перед всеми этими «канальями, проклятым отребьем интриганов», он приступил к осуществлению своей второй целеустановки – превращению НСДАП в прочный и мощный инструмент для своих тактических замыслов. О своём решении делать отныне революцию не с помощью насилия, а с помощью закона, он в весьма саркастических выражениях заявил одному из своих приверженцев ещё во время пребывания в крепости Ландсберг: «Когда я возобновлю свою деятельность, я должен буду проводить новую политику. Вместо завоевания власти силой оружия, мы, к огорчению депутатов-католиков и марксистов, сунем наши носы в рейхстаг. И пусть на то, чтобы победить их по количеству голосов, понадобится больше времени, чем на то, чтобы их расстрелять, но в конечном счёте их же собственная конституция всучит успех нам в руки. Любой легальный процесс – процесс медленный».[70]
И он оказался даже ещё более медленным и трудным, нежели предполагал Гитлер, и сопровождался все новыми провалами, противодействиями и конфликтами. Обстоятельства сложились так, что Гитлер стал виновником первой серьёзной неудачи. Ибо баварское правительство не только восприняло его замечание, что вполне можно говорить об одном враге, а иметь в виду совсем другого, именно так, как и следовало, т. е. как доказательство его несомненной враждебности по отношению к конституции, но и связало это с другим высказыванием, что либо враг пройдёт по его трупу, либо он пройдёт по трупу врага: «Я хотел бы, – так продолжал он, – чтобы если в следующий раз я паду в борьбе, моим саваном было знамя со свастикой». Такого рода высказывания посеяли столь большие сомнения в правдивости его заверений в легальности, что власти в Баварии, а вскоре вслед за тем и в большинстве других земель, просто запретили ему публичные выступления. В сочетании с испытательным сроком и по-прежнему грозившей ему высылкой из страны, а также с учётом всеобщей ситуации, казалось, что этот запрет, ставший для него страшным и неожиданным ударом, кладёт конец всем его планам. А это означало, что вся его концепция рушилась, не начав ещё осуществляться.
Однако это не вызывает у него ни растерянности, ни даже намёка на замешательство. Ещё полтора года назад, летом 1923 года, такого рода удар мог выбить его из колеи и породить в нём летаргию и слабость, как в юношеские годы, теперь он остаётся равнодушен и почти безучастен даже к последствиям запрета на выступления и в личном плане, хотя это означало для него потерю важнейшего источника доходов; теперь средства на жизнь он зарабатывает гонорарами за передовицы, которые пишет для партийной печати. Нередко выступает он и перед небольшой аудиторией из сорока-шестидесяти гостей в доме Брукманов, и полное отсутствие средств для опьяненности, доведения себя до экстаза вынуждает его теперь искать и находить новые методы рекламы и подачи себя. Наблюдатели того времени единодушно отмечают перемены, произошедшие с Гитлером за время его нахождения в тюрьме, появление более жёстких и строгих черт, которые впервые придают этому невыразительному облику психопата контуры индивидуальности: «Узкое, бледное, болезненное, часто казавшееся пустым лицо стало более резким, явственнее проступила сильно развитая структура строения костей от лба до подбородка; то, что раньше производило впечатление меланхоличности, уступило теперь место не вызывавшей сомнений черте твёрдости»[71]. Она придала ему, вопреки всем неприятностям, то упорство, с помощью которого он и преодолел фазу стагнации и развернул в конечном итоге своё триумфальное шествие в начале тридцатых годов. И когда летом 1925 года, на низшей точке упадка всех его надежд, совещание руководителей НСДАП вздумало обсуждать вопрос о его заместителе, он резко выступил против этого с вызывающим утверждением, что существование или крах движения зависит только от него одного.[72]
Картина его ближайшего окружения убеждала, что тут он, несомненно, прав. В результате сознательно вызванных коллизий и размежеваний в последние месяцы с ним, естественно, остались в первую очередь заурядные и послушные приверженцы и его антураж опять свёлся к когорте скототорговцев, шофёров, вышибал и бывших профессиональных вояк, к которым он ещё со смутных времён начала становления партии испытывал какое-то удивительно сентиментальное, чуть ли не человеческое чувство. И зачастую весьма одиозная репутация этих его спутников смущала его столь же мало, как и их шумливая грубость и примитивность, и именно такое окружение демонстрировало в первую очередь, насколько утратил он свои буржуазные, эстетизирующие истоки. Когда его, бывало, упрекали за это, то он тогда ещё оправдывался с определённым налётом неуверенности, что, мол, и он может ошибаться в своих наперсниках, ибо это в природе человека, который «не может не заблуждаться»[73]. Однако вплоть до тех лет, когда он стал канцлером, именно такому типу в его свите и отдавалось предпочтение, да и после этот тип преобладал в тех приватных компаниях его собеседников в длинные пустые вечера, когда он устраивал в помещениях, которые когда-то занимал Бисмарк, просмотры кинофильмов или предавался пустой болтовне, расстегнув пиджак и далеко вытянув ноги из тяжёлого кресла. Не имея ни корней, ни семьи, ни профессии, но непременно какой-то излом в характерах или биографиях, они пробуждали у бывшего обитателя мужского общежития определённые сокровенные воспоминания, и, возможно, как раз аура и запахи венских лет и были причиной того, что он вновь оказался в кругу всех этих кристианов веберов, германов эссеров, йозефов берхтольдов или максов аманов. Восхищение и откровенная преданность – это было все, что они могли предложить и безоговорочно принести ему в дар. Не отрывая самозабвенных взглядов от его губ, слушали они его пространные монологи в «Остерии Бавария» или в «Кафе Ноймайер», и вполне вероятно, что в их слепом энтузиазме он и находил эрзац необходимому ему как наркотик восхищению масс, которого теперь его на время лишили.
К тем скудным успехам, которыми мог бы похвастаться Гитлер в этот период парализованности, относится прежде всего привлечение им на свою сторону Грегора Штрассера. До провалившегося ноябрьского путча этот аптекарь из Ландсхута и гауляйтер Нижней Баварии, которого привёл в политику «фронтовой опыт», лишь изредка появлялся на сцене. Однако, воспользовавшись отсутствием Гитлера, он сумел двинуться в первый ряд и принести национал-социализму определённое количество сторонников в рамках «Национал-социалистического освободительного движения» – главным образом в Северной Германии и в Рурской области. Этот грубовато сбитый, хотя и не лишённый тонких чувств мужчина, не чуравшийся драк в ресторациях и читавший в оригинале Гомера, а в целом являвший собой и впрямь этакое клише тяжёлого на подъем баварца из числа зажиточных граждан маленького провинциального городка, был весьма примечательной фигурой и имел, помимо собственного ораторского дара, в лице своего брата Отто ещё и умелого и напористого союзника-журналиста. С не раз уже сломленным и холодным неврастеником Гитлером он сошёлся с трудом, личность последнего была тут такой же большой помехой, как и имевшее дурную репутацию его послушное окружение, в то время как совпадение политических взглядов сводилось почти исключительно к трактовавшемуся самым широким образом и игравшему всеми красками, но совершенно не имевшему точного определения понятию «национал-социализм». Но его восхитила магия Гитлера и способность того собирать приверженцев и мобилизовывать их ради какой-либо идеи. В мероприятии по «новообразованию» партии Штрассер не участвовал. Когда же Гитлер в начале марта 1925 года предложил ему в качестве отступного за выход из «Национал-социалистического освободительного движения» широкую самостоятельность по руководству НСДАП во всём северно-германском регионе, Штрассер самоуверенно подчеркнул, что примкнёт к Гитлеру не как последователь, а как сподвижник. Он оставляет за собой право на свои принципы и сомнения, но выше всего для него – перспективность и нужность идеи: «Поэтому я отдал себя в распоряжение господина Гитлера ради нашего сотрудничества».[74]
Это приобретение уравновесилось, однако, весьма примечательной потерей. В то время как Штрассер с бурной энергией приступает к построению партийной организации в Северной Германии и в короткий срок создаёт между Шлезвиг-Гольштейном, Померанией и Нижней Саксонией семь новых партийных округов-ray, Гитлер демонстрирует свою решимость любой ценой, даже за счёт дальнейших потерь, утверждать собственный авторитет и свою концепцию – он порывает с Эрнстом Ремом. Выпущенный, несмотря на обвинительный вердикт, мюнхенским народным судом на свободу, этот отставной капитан незамедлительно начал собирать своих бывших соратников времён добровольческих отрядов и «Кампфбунда» под знамёна нового союза «Фронтбанн». С растерянностью взиравшие на возрастающую нормализацию ситуации, вечные «только-солдаты» были почти все без исключения готовы вступить в это новое объединение, быстро набиравшее силу благодаря энергии и организационному таланту Рема.
Гитлер не без беспокойства следил за этой активностью ещё из крепости Ландсберг, поскольку она равным образом угрожала и его досрочному освобождению, и его руководящей позиции в рядах движения «фелькише», да и его новой тактике тоже. Среди уроков, усвоенных им из ноябрьских событий 1923 года, был и тот, что ему следует отмежёвываться от всех вооружённых формирований, от их порождаемой оружием самоуверенности, мании конспирации и игр в солдатики. То, что, по мнению Гитлера, было необходимо НСДАП, так это парамилитаризованное, стоящее исключительно под политическим командованием и, следовательно, подчиняющееся только ему одному партийное войско, в то время как Рем придерживался прежней идеи тайной вспомогательной армии для рейхсвера и даже подумывал о том, чтобы сделать СА независимыми от партии и командовать ими как подразделениями своего «Фронтбанна».
В принципе, это было все тем же старым спором о назначении и функции СА. В противоположность тугодуму Рему Гитлер за это время уже приобрёл определённый эмоциональный и рациональный опыт. Он не забыл Лоссову и офицерам его штаба их предательства 8 и 9 ноября, но одновременно усвоил из событий той ночи, что присяга и легальность для большинства офицеров являются непреодолимым моральным барьером. Нарушенная Лоссовом клятва не в последнюю очередь была отчаянной попыткой вырваться из не предусмотренной правилами, позорной двусмысленности нелегальности, в которую втянули армию Кар, Гитлер, собственная нерешительность Лоссова, да и вся ситуация вообще, и Гитлер сделал отсюда вывод, продиктованный ему его собственным честолюбием руководителя, – избегать какой бы то ни было тесной связи с рейхсвером, ибо именно в этом и было начало любой нелегальности.
В первой половине апреля дело дошло до ссоры. Рем был страстным приверженцем Гитлера, он вообще был искренним, ненавязчивым человеком, столь же непоколебимо сохранявшим верность своим друзьям, как и своим взглядам. Надо полагать, Гитлер не забывал, чем он обязан Рему с самого начала своей политической карьеры, но в то же время он видел, что времена переменились и обладавший когда-то немалым влиянием человек стал своенравным, обременительным другом, едва ли вписывавшимся в изменившиеся условия. Правда, какое-то время он ещё колебался и уходил от настойчивых домогательств Рема, но затем без каких-либо угрызений совести все же решился на разрыв. В ходе их беседы в середине апреля, когда Рем в очередной раз начал требовать строгого размежевания между НСДАП и СА и одновременно упорно настаивать на праве командовать своими подразделениями как частной армией, находящейся вне всех партийных и текущих раздоров, дело дошло до ожесточённой перебранки. Особенно обидело Гитлера, что планы Рема не только делали его, как это уже имело место летом 1923 года, пленником чужих целей, но и, помимо всего, опять опускали его до роли «барабанщика». И когда, будучи в оскорблённых чувствах, он упрекнул Рема в предательстве их дружбы, тот прекратил разговор. День спустя он письменно сообщил, что снимает с себя обязанности по командованию СА, однако Гитлер никак на это не прореагировал. В конце апреля, сняв с себя обязанности по руководству «Фронтбанном», он вновь обратился к Гитлеру с письмом, которое закончил такой примечательной фразой: «Я пользуюсь случаем, чтобы, вспоминая те прекрасные и тяжёлые часы, которые мы пережили вместе, сердечно поблагодарить тебя за твоё товарищеское отношение и попросить тебя не лишать меня твоей личной дружбы». Но и на это письмо ответа он не получил. Когда же на следующий день он передал в печать «фелькише» заметку о своём уходе, то «Фелькишер беобахтер» напечатала её без каких-либо комментариев.[75]
В то же самое время произошло событие, которое не только продемонстрировало Гитлеру, сколь опасно тают его шансы, но и наглядно показало ему, что разрыв с Людендорфом, случившийся по преимущественно личным мотивам, был политически совершенно оправдан. В конце февраля 1925 года умирает социал-демократический президент страны Фридрих Эберт, и по инициативе Грегора Штрассера группы «фелькише» выдвигают в противовес усердному, но совершенно неизвестному кандидату правых буржуазных партий д-ру Ярресу собственного кандидата с именем – Людендорфа. И вот генерал, получив чуть больше одного процента голосов, терпит на выборах сокрушительное поражение, что не без злорадного удовлетворения и принимается к сведению Гитлером. Когда же через несколько дней после выборов в результате несчастного случая погиб д-р Пенер – единственный достойный доверия и уважения сподвижник, который у него ещё оставался, – казалось, что политическая карьера Гитлера и впрямь закончилась. В Мюнхене партия насчитывала всего 700 членов. Антон Дрекслер от него ушёл и, разочарованный, основал собственную партию, соответствующую его скромным запросам, хотя драчливая гвардия Гитлера превратила в свою любимую забаву вылавливать членов «конкурирующей фирмы» и задавать им трёпку. Схожим образом обстоит дело и с другими родственными группами; нередко и сам Гитлер, с гиппопотамовой плетью в руке, участвует в штурме собраний и появляется на трибуне, молча улыбаясь, поскольку не имеет права выступать, и приветствуя массы. Перед вторым туром выборов президента страны он призывает своих сторонников голосовать за выдвинутую к этому времени кандидатуру фельдмаршала фон Гинденбурга. Конечно, при том положении дел Гитлер вовсе не собирался пускаться в «многолетнюю политическую спекуляцию», как будет расцениваться потом его решение выступить в поддержку Гинденбурга[76], да и те немногие голоса, коими он располагал, погоды не делали. Но важным тут было то обстоятельство, что тем самым он демонстративно вступал вновь в ряды «партий порядка» и приближался к этому овеянному легендами человеку – тайному «эрзацкайзеру», в руках которого уже был или скоро будет ключ к почти всем без исключения инструментам власти.
Продолжавшиеся провалы не могли не сказываться на позиции Гитлера внутри партии. В то время как ему приходится вести борьбу за свою пошатнувшуюся власть главным образом в Тюрингии, Саксонии и Вюртемберге, Грегор Штрассер продолжает строительство партии в Северной Германии. Он всё время в разъездах. Ночи он проводит в поездах или в залах ожидания на вокзалах, днём встречается со сторонниками, организует окружкомы, устраивает совещания с функционерами, выступает на собраниях как докладчик или участник дискуссии. И в 1925, и в 1926 годах он главный докладчик на чуть ли не ста мероприятиях в год, в то время Гитлер приговорён к молчанию, и это обстоятельство и – в меньшей степени – честолюбивое соперничество Штрассера создают впечатление, будто центр тяжести партии перемещается на север. Вследствие лояльности Штрассера руководящая позиция Гитлера в общем и целом поначалу ещё признается, хотя недоверие трезвых северных немцев-протестантов по отношению к мелодраматичному представителю мелкобуржуазной богемы и его якобы «проримскому курсу» проявляется от случая к случаю достаточно явно, и нередко новых сторонников партии можно было вербовать только с помощью обещания значительной независимости от штаб-квартиры в Мюнхене. И требование Гитлера, чтобы руководители местных организаций назначались руководством партии, на севере поначалу тоже не соблюдается. Продолжительное время то затухал, то вновь разгорался спор между центром и округами-гау относительно права выдачи партбилетов. Благодаря своему сверхчувствительному нюху на всё, что касается власти, Гитлер моментально понял, что такого рода побочные организационные вопросы были, по сути, вопросом либо о сохранении контроля со стороны центра, либо о бессилии последнего. И хотя в этом деле он не шёл ни на какие уступки, ему пришлось довольно долго терпеть своеволие отдельных гау; так, например, в гау Северный Рейн в конце 1925 года отказались использовать членские билеты мюнхенского центра.[77]
Секретарём в этом партийном округе со штаб-квартирой в Эльберфельде был молодой человек с академическим образованием, безуспешно попытавший свои силы как журналист, писатель и аукционист на бирже, прежде чем стать секретарём одного немецкого политика из числа «фелькише» и познакомиться затем с Грегором Штрассером. Его звали Пауль Йозеф Геббельс, и к Штрассеру его привёл в первую очередь собственный интеллектуальный радикализм, который он не без восторга от самого себя фиксировал в своих литературных опусах и дневниковых записях: «Я – самый радикальный. Человек нового типа. Человек-революционер»[78]. У него был высокий, на удивление захватывающий голос и стиль, соединявший чёткость с присущим этому времени пафосом. Радикализм Геббельса питался преимущественно националистическими или социал-революционными идеями и казался тонкой и заострённой версией представлений и тезисов его нового ментора. Ибо в противоположность бескровному, обитающему в на удивление абстрактном эмоциональном мире Гитлеру более подверженный чувствам Грегор Штрассер позволял вести себя от нужды и опыта нищеты послевоенного времени к романтически окрашенному социализму, который связывался с ожиданием, что национал-социализму удастся прорыв в пролетарские слои. В лице Йозефа Геббельса, как и в своём брате Отто, Грегор Штрассер на какое-то время нашёл интеллектуальных выразителей собственного программного пути, на который он, правда, так никогда и не вступит и который имеет значение лишь как беглое выражение некой социалистической альтернативы «фашистскому» южногерманскому национал-социализму Гитлера.
Особое сознание северногерманских национал-социалистов впервые обрело своё лицо в неком учреждённом 10 сентября в Хагене рабочем содружестве, во главе которого рядом с Грегором Штрассером сразу же появился и Геббельс. И хотя участники этого рабочего содружества неоднократно высказывались против любого рода конфронтации с мюнхенским центром, они все же говорили о «западном блоке», «контрнаступлении» и о «закостеневших бонзах в Мюнхене» и упрекали руководство партии в недостаточном интересе к программным вопросам, а Штрассер обвинял «Фелькишер беобахтер» в его «до серости низком уровне». Примечательно однако, что ни один из многочисленных упрёков не касался ни личности, ни должности Гитлера, более того, его позицию, как считали участники рабочего содружества, следовало не ослаблять, а укреплять, и возмущение у них вызвало «свинское и безалаберное ведение дел в центре» и опять же «изворотливое пустозвонство» Эссера и Штрайхера[79]. Совершенно ошибочно оценивая обстановку, они надеялись вырвать Гитлера из тисков «порочного мюнхенского направления», спасти его от «диктатуры Эссера» и переманить на свою сторону. И здесь уже не в первый раз встречаешься с трудно объяснимым, распространившимся ещё в ранние времена и – вопреки всем абсолютно очевидным фактам – продержавшимся до самого конца представлении, будто «фюрера», человека слабого и человечного, постоянно окружают только плохие советчики, эгоистичные или злокозненные элементы, мешающие ему действовать по собственной доброй воле и скрывающие от него все плохое.
Программа группы, опубликованная в амбициозно подаваемом, но – и это весьма примечательно – редактировавшемся самим Геббельсом журнале «Национал-социалистише брифе», выходившем два раза в месяц, пыталась главным образом повернуть лицо движения в сторону современности и вывести его из-под пресса ностальгически ориентированной на прошлое идеологии среднего сословия. Почти все, что в Мюнхене «было свято, ставилось тут когда-нибудь под сомнение либо открыто поносилось». Особенное внимание уделялось журналом иным, по сравнению с югом, социальным условиям на севере, его, в противоположность Баварии, пролетарско-городской структуре, и это усиливало антикапиталистическую тенденцию журнала. Так, в письме одного из берлинских сторонников партии говорилось, что национал-социализм не может состоять «из радикализированных буржуа» и не должен «пугаться слов „рабочий“ и „социалист“[80]. «Мы – социалисты, – так формулировал журнал одно из своих программных кредо, – мы – враги, смертельные враги нынешней капиталистической системы хозяйствования с её эксплуатацией слабых, с её несправедливой оплатой труда… мы полны решимости при всех обстоятельствах уничтожить эту систему». Совершенно в том же духе Геббельс искал формулы сближения между национальными социалистами и коммунистами и составил целый ката-лог их идентичных позиции и взглядов. Он отнюдь не отрицал теорию классовой борьбы и уверял, что крушение России похоронило бы «на веки вечные наши мечты о национал-социалистической Германии», подвергал в то же время сомнению теорию Гитлера об универсальном враге-еврее своим замечанием, что «вероятно, будет неверно ставить на одну доску еврея-капиталиста и еврея-большевика», и дерзко заявлял, что еврейский вопрос вообще «более сложен, чем думают».[81]
Значительно отличались тут от взглядов мюнхенского руководства и представления в области внешней политики. Хотя группа Штрассера восприняла социалистический зов эпохи, она понимала его «не как призыв к классу пролетариев, а как призыв к нациям-пролетариям», в первом ряду которых стояла преданная, оскорблённая, ограбленная Германия. Мир, считали они, разделён на народы угнетаемые и угнетающие, и развивали из этого тезиса те ревизионистские требования, что были осуждены в «Майн кампф» как «политический бред». И если Гитлер рассматривал Советскую Россию как объект широких завоевательных планов, а Розенберг называл её «колонией еврейских палачей», то Геббельс с глубоким уважением отзывался о русской воле к утопии, а сам Штрассер выступал за союз с Москвой «против милитаризма Франции, против империализма Англии, против капитализма Уолл-стрита»[82]. В своих программных заявлениях группа ставила требование об отмене крупного землевладения, о принудительной организации всех крестьян в сельскохозяйственные кооперативы, о слиянии всех мелких предприятий в корпорации, а также о частичной социализации всех тех промысловых объединений, где число работников превышает двадцать человек, – рабочему коллективу, при сохранении частнопредпринимательского ведения хозяйства, предусматривалась доля в десять процентов, государству – тридцать, области – шесть, а общие – пять процентов. Они поддерживали также предложения по упрощению законодательства, по организации школьного образования, которое было бы доступно выходцам из любого класса, а также по частичной натурооплате, что являлось романтическим выражением порождённого инфляцией и распространившегося недоверия к денежному обращению.
Основные принципы этой программы были изложены Грегором Штрассером на заседании, состоявшемся 22 ноября 1925 года в Ганновере и продемонстрировавшем вышедшее за все мыслимые рамки мятежное настроение северо – и западногерманских гау по отношению к центру и «мюнхенскому папе», как это было сказано под дружные аплодисменты присутствовавших гауляйтером Рустом. На новой встрече, имевшей место в конце января снова в Ганновере, в квартире гауляйтера Руста, Геббельс потребовал, чтобы присланному Гитлером в качестве наблюдателя и усердно записывавшему каждое острое замечание участников встречи Готфриду Федеру просто указали на дверь. На том же совещании, если верить источникам, он же предложил, «чтобы мелкий буржуа Адольф Гитлер был изгнан из рядов национал-социалистической партии».[83]
Однако куда более тревожащими, нежели подобного рода мятежные высказывания, были деловые обсуждения на встрече, показавшие, насколько низко упал за это время престиж Гитлера. Штрассер, выдвинув в декабре свой проект программы, который должен был заменить довольно произвольно сконструированные когда-то 25 пунктов и снять с партии репутацию представительницы интересов мелкой буржуазии, в том же декабре распространил этот проект без ведома центра по всей партии, и хотя Гитлер был «в ярости» от такого своеволия, никто на том собрании не обратил внимания на возражения Федера, более того, его лишили права голоса при голосовании по всем вопросам. А кроме него, презрительно названного Геббельсом «засохшим кактусом», из двадцати пяти участников за Гитлера открыто вступился только один человек – кёльнский гауляйтер Роберт Лей, «глупец и, может быть, интриган»[84]. И по бурно дебатировавшемуся в это время общественностью страны вопросу, следует ли экспроприировать имущество немецких княжеских домов или, напротив, надо вернуть им отобранное в 1918 году, рабочее содружество в конечном итоге выступило против точки зрения Гитлера, вынужденного по тактическим соображениям встать на сторону князей, как и вообще всех имущих слоёв, в то время как группа Штрассера, подобно левым партиям, придерживалась мнения о бескомпенсационной экспроприации бывших хозяев страны, правда, не без оговорки на словах в преамбуле принятого решения, что они не собираются предвосхищать позицию руководства партии. Без согласования с мюнхенским центром было также решено выпускать газету «Национал-социалист», а на деньги, полученные Грегором Штрассером под залог его аптеки в Ландсхуте, – основать издательство, ставшее вскоре концерном заметного масштаба. Выпуском своих шести еженедельных газет он на время не только превзошёл по объёму продукцию принадлежащего мюнхенскому центру издательства «Eher», но и, по оценке Конрада Хайдена, оставил далеко позади публикации последнего «по своей духовной многосторонности и искренности»[85]. Но наиболее откровенно решимость собравшихся в Ганновере помериться силами с Гитлером выразилась в требовании Грегора Штрассера сменить пугливую тактику легальности на агрессивную, готовую на крайности «политику катастроф». Любое вредящее государству и разъедающее этот строй средство – путч, бомбы, забастовки, уличные эксцессы или погромы – представлялись его прямому стремлению к захвату власти подходящими, чтобы добиться успеха: «Мы достигнем всего, – так описал вскоре Геббельс эту концепцию, – если двинем в поход за наши цели голод, отчаяние и жертвы», и он же говорил о намерении «разжечь искры в нашем народе в один великий костёр национального и социалистического отчаяния».[86]
А Гитлер до сих пор так и хранит молчание по поводу всех инициатив группы, хотя она уже создала свой центр власти, имевший, как одно время казалось, характер параллельного правительства внутри партии, имя же Штрассера означало в Северной Германии «чуть ли не больше», чем его, Гитлера, собственное: «Ни один человек не верит больше Мюнхену, – писал, торжествуя, в своём дневнике Геббельс, – Эльберфельд должен стать Меккой немецкого социализма»[87]. С презрением не обращает Гитлер внимания и на слухи о планах дать ему номинальный пост почётного председателя партии и объединить расколотый лагерь «фелькише» в единое мощное движение, он посвящает этим планам всего лишь несколько язвительных страниц в «Майн кампф».
Эта сдержанность Гитлера частично объяснялась личными мотивами. Дело в том, что в это время он снял себе в Оберзальцберге близ Берхтесгадена, где находилось и имение Бехштайнов, у одного гамбургского коммерсанта сельский домик – хорошо расположенное, хотя и скромное строение с большим жилым помещением и верандой на первом этаже и тремя комнатами на втором. Своим гостям он многозначительно говорил, что дом ему не принадлежит, «так что о замашках бонз по дурному примеру иных „партийных шишек“ тут не может быть и речи»[88]. Хозяйство в доме он попросил вести свою овдовевшую сводную сестру Ангелу Раубаль. Вместе с ней приехала и её шестнадцатилетняя дочь Гели, и вскоре его привязанность к хорошенькой, недалёкой и экзальтированной племяннице превратилась в страсть, которая, правда, безысходно отягощалась его нетерпимостью, романтически возвышенным представлением о женском идеале, а также угрызениями совести по поводу этого романа – как-никак он был ей дядей, – что и вылилось в итоге в приступ отчаяния. Он почти не выходит из дома, только бывает с племянницей в мюнхенском оперном театре либо, при случае, у своих друзей в городе, а это все те же Ханфштенгли, Брукманы, Эссеры, Хофманы. Делами партии он почти не занимается, даже в Южной Германии все громче слышатся критические голоса по поводу его руководства спустя рукава, непринуждённого обращения с партийной кассой в личных целях и продолжи тельных экскурсий по окрестностям с хорошенькой племянницей, но Гитлер едва ли принимает все эти упрёки к сведению. Летом 1925 года выходит первый том «Майн кампф», и хотя книга не пользуется успехом и в первый год не удаётся продать даже десяти тысяч экземпляров, Гитлер, терзаемый тягой рассказать о том, что у него накипело, а также стремлением оправдаться, незамедлительно приступает к диктовке второго тома.