В связи с этим воздействие революции было не менее глубоким, и оно не оставило без внимания ни одну сферу. Революция охватила и изменила политические институты, разбила классовые структуры в армии, бюрократии и отчасти в экономике, разлагала, коррумпировала и лишала власти все ещё задававшее тон дворянство и старые верхние слои и установила в Германии, которая была обязана и своим очарованием и косностью все тому же запоздалому развитию, ту степень социальной мобильности и равенства, без которых невозможно современное индустриальное общество. Нельзя сказать, что эта модернизация была лишь попутным процессом или тем более шла вразрез с декларированной волей коричневых революционеров. Восхищение Гитлера техникой его зачарованность цивилизаторскими процессами были очевидны, и в том, что касается средств, он мыслил весьма современно, тем более что ему для достижения далеко идущих целей его господства было нужно рациональное, отлаженно работающее индустриальное государство.
Структурная революция, которую предпринял режим была, однако, закамуфлирована декорациями, подчёркнутым почитанием старинного фольклора и наследия предков немецкое небо оставалось романтически затемнённым. I этом плане национал-социализм лишь довёл до предельной последовательности проявившуюся уже в XIX веке склонность маскировать напористую и чуждую традициям практику прогресса романтическими идеологиями ухода в духовность. В то время как, например, крестьянство было предметом мечтательного поклонения, его экономическое положение на глазах ухудшалось, и бегство деревенских жителей в город достигло, согласно статистики, новой кульминации в период между 1933 и 1938 годом. Аналогично режим содействовал программам индустриализации (прежде всего в центральной Германии с её важными в военном плане химическими предприятиями), урбанизации, которую он одновременно полемически проклинал, он впервые вовлёк женщин в качестве рабочей силы в производственный процесс, выступая при этом длинно и многословно против всех либеральных и марксистских тенденций «омужичивания» женщины. В противоположность исповедуемому культу традиций «Доверительный доклад», относившийся к началу 1936 года, формулировал: «Надо полностью разрушить взаимосвязь с происхождением. Новые, полностью небывалые формы. Никакого права личности…».[594]
Чтобы охватить обе ипостаси явления, говорили о «двойной революции»[595]: одной революции во имя буржуазных норм против буржуазного порядка, другой – во имя традиции против традиции. «Греющие патриотические души» романтические декоративные атрибуты были не только цинично используемыми призраками и мишурой, но и нередко попыткой удержать в мысли или символе то, что в действительности было безвозвратно утрачено. Во всяком случае, масса попутчиков именно так принимала идиллическое обрамление идеологии национал-социализма; суровые экономические и социальные реалии, которые все дальше удаляли страну от доиндустриального рая, очевидно, не в последнюю очередь укрепляли самого Гитлера в намерении вновь обрести утраченное на незатронутых восточных равнинах. В своей секретной речи перед высшими офицерами в январе 1939 года он говорил о муках, о вызывающих боль конфликтах, порождаемых политическим и общественным прогрессом, как только он сталкивается с теми «святыми традициями», которые имели право на верность и привязанность людей: «это всегда были катастрофы, …людям всегда приходилось мучиться… Всегда приходилось отказываться от дорогих воспоминаний, всегда просто отбрасывалось в сторону наследие. Уже прошлый век причинил многим сильную боль. Говорят так легко о мирах, говорят так легко, скажем мы, о других немцах, которых тогда изгнали. Это было необходимо! Без этого нельзя было обойтись… А потом пришёл восемнадцатый год и причинил новую сильную боль, и это было необходимо, наконец наступила наша революция, они сделали все выводы до конца, и это было необходимо. Иначе не бывает».[596]
Двойственная суть, характеризовавшая национал-социалистическую революцию, в высокой степени определяла облик режима в целом, придавая ему своеобразную внешность Януса. Иностранные гости, прибывавшие во все большем числе, привлечённые «фашистским экспериментом», обнаружили мирную Германию, в которой поезда ходили, как и прежде, точно по расписанию, страну буржуазной нормальности, законопослушания и административной справедливости, они были в такой же мере правы, как и эмигранты, которые горько жаловались на несчастья собственные и беды их преследуемых и притесняемых друзей.
Насильственное удаление СА со сцены бесспорно установило предел незаконному применению силы и положило начало фазе стабилизации, при которой силы авторитарные, воплощающие государство порядка, стали тормозить динамику тоталитарной революции. Некоторое время положение казалось таким, как будто вернулась почти упорядоченная жизнь, норма как бы опять вытеснила чрезвычайное положение, во всяком случае, пока кончилось то время, когда, как говорилось в одном докладе баварскому премьер-министру от 1 июля 1933 года, все подряд арестовывали друг друга и угрожали друг другу Дахау[597]. Мало что так точно характеризует Германию с 1934 по 1938 год, как наблюдение, что посреди государства беззакония можно было встретить идиллию – её действительно искали и культивировали, как никогда прежде. И в то время как эмиграция за пределы страны заметно сократилась и даже выезд еврейских граждан последовательно уменьшался[598], многое уходило во внутреннюю эмиграцию, в «cachettes du coeur»[599]. Старая немецкая подозрительность в отношении политики, отвращение к её притязаниям и навязчивости редко так ярко подтверждались и ощущали свою правоту, как в те годы.
«Двойному государству»[600] соответствовало двойное сознание – однако лишь в той мере, в которой политическая апатия сочеталась со взрывами ликующего одобрения. Гитлер все вновь и вновь создавал поводы для разжигания энтузиазма нации: внешнеполитическими демаршами и сенсациями, волшебством митингов, монументальными строительными программами, каких ещё не видел мир, или даже социальными мерами, все это предназначалось для того, чтобы занять фантазию, укрепить самосознание или успокоить бездумные интересы – суть его искусства правления в значительной степени основывалось на знании двойственных стимулов настроения. Они порождали странно невротическую, весьма искусственную диаграмму популярности, на которой резкие взлёты перемежались фазами дискомфорта и отчуждения. Базой психологической власти Гитлера была, однако, его харизма и уважение, обусловленное тем, что ему удалось восстановить порядок. И на самом деле: кто сравнивал ужасы минувших лет, беспорядки, бесчинства, безработицу, произвол СА и унижения во внешней политике с впечатляющей контрастирующей картиной уверенного в своей мощи порядка, которая развёртывалась теперь на парадах или партийных съездах, лишь с большим трудом обнаруживал свои заблуждения. К тому же режим поначалу стремился подчеркнуть авторитарно-консервативные черты и представить себя как своего рода более жёстко организованное правление воинственных дойч-националов; папеновская концепция «Нового государства» была, вероятно, задумана аналогичным образом. Наряду с этим он при всей строгости и полицейской «стерильности» предоставлял разнообразные романтические шансы и в высокой степени удовлетворял склонности к приключениям, героической самоотдаче, а также отмеченному Гитлером азарту игрока, которому современные социальные государства дают так мало простора.
За этой оболочкой порядка действовала, однако, радикальная энергия, которую вряд ли кто из современников адекватно представлял себе, Гитлер взял верх над Ремом не как консервативная, антиреволюционная сила, – так внушала себе испуганная буржуазия, – а как более радикальный революционер над просто радикальным революционером – в соответствии с законом революции. «Готовилась вторая революция, – верно заявил Геринг уже во второй половине дня 30 июня, – но она была нами осуществлена против тех, кто вызвал её»[601]. От более пристального взгляда тогда не ушло бы, что государство порядка, полной занятости, международного равноправия ни в один момент не могло удовлетворить тщеславия Гитлера. Хотя он в ноябре 1934 года и заверял одного французского гостя, что думает не о завоеваниях, а о построении нового социального строя, благодаря которому надеется завоевать благодарность своего народа и следовательно поставить себе более прочный памятник, чем получал когда-нибудь славный полководец после многочисленных побед[602]. Но это были только жесты. Свою внутреннюю динамику, свои импульсы он никогда не черпал из идеальной картины тоталитарного государства благосостояния со всем его презренным счастьем мелкого обывателя, а из фантастически утрированного, мегаломанического видения, уходящего далеко за горизонт и длящегося по меньшей мере тысячу лет.