Однако Гитлер, похоже, быстро уловил, что все рвение по камуфлированию было напрасным. Некоторое время он производил растерянное впечатление и ему, наверное, стоило немалых усилий забыть убийство Рема и Штрассера. Иначе вряд ли объяснить его десятидневное молчание, которое противоречило всем правилам психологии и пропаганды; многочасовая оправдательная речь, с которой он, наконец, выступил 13 июля перед рейхстагом, также обращала на себя внимание прежде всего многочисленными несуразностями, пропусками звеньев в цепочке объяснений, а так же властной жестикуляцией; она принадлежала к числу наиболее слабых достижений его риторики. После пространного вступления, в котором резюмировались его заботы и его заслуги, Гитлер снова прибег к самому надёжному средству своей риторики, заклинаниям насчёт коммунистической опасности, не преминув объявить ей столетнюю войну на истребление, он свалил всю вину на Рема, который постоянно ставил его перед неприемлемыми альтернативами, а также допускал и поощрял в своём окружении коррупцию, гомосексуализм и извращения. Он говорил о деструктивных, лишённых корней элементах, которые «утратили всякую внутреннюю связь с упорядоченным человеческим обществом», и «стали революционерами, которые хотели революции ради революции, видя в ней хроническое состояние». Но революция, продолжал Гитлер, «не является для нас перманентным состоянием. Если естественному развитию народа насильно создаётся смертельно опасное препятствие, то искусственно прерванная эволюция может актом насилия опять открыть себе русло свободного естественного развития. Не может быть… благоприятного развития при помощи периодически повторяющихся бунтов». Он ещё раз осудил ремовскую концепцию национал-социалистической армии и заверил рейхсвер, ссылаясь на данное рейхспрезиденту обещание: «В государстве есть только один носитель оружия – вермахт, и только один носитель политической воли – это национал-социалистическая партия».
Лишь приближаясь к концу речи, Гитлер после пространных оправданий начал переходить в наступление:
«Бунты подавляются по извечно одинаковым железным законам. Если кто-нибудь упрекнёт меня в том, что мы не провели эти дела через обычные суды, то я могу сказать ему только одно: в этот час я нёс ответственность за судьбу немецкой нации и был в силу этого высшим судьёй немецкого народа!.. Я приказал расстрелять главных виновников этого предательства, и я приказал выжечь язвы… внутренней заразы до здоровой ткани… Нация должна знать, что никто не смеет безнаказанно угрожать её существованию, а оно гарантируется её внутренним порядком и безопасностью! И каждый должен навсегда запомнить, что если он поднимет руку на государство, его неминуемой участью будет смерть».
Необычная неуверенность Гитлера, которая все ещё ощущается даже в таких пассажах, отражала не в последнюю очередь кое-что от глубокого ужаса общественности, вызванного событиями 30 июня. Казалось, что она инстинктивно уловила, что с этого дня началась новая фаза и что ей предстоят сомнительные авантюры, опасности и тревоги. До сих пор заблуждения относительно природы режима были вполне понятны; разнообразные иллюзии, исходившие из того, что беззаконие и террор представляли собой лишь неизбежные и ограниченные временем сопутствовавшие обстоятельства революции, которая в целом была однозначно нацелена на установление порядка, могли опираться на многочисленные причины. И только теперь было развеяно право на политическую ошибку: убийство как средство государственной политики разрушало возможность безоглядной веры, тем более что и Гитлер в своей речи не делал секрета из своих злодейств и заявил о своей претензии на роль «верховного судьи», беспрепятственно распоряжающегося жизнью и смертью. С этого момента не существовало ни правовых, ни моральных механизмов защиты от радикализирующейся воли Гитлера и режима. Явным подтверждением этих тенденций стало то, что все сообщники от Гиммлера и Зеппа Дитриха до эсэсовских палачей низшего звена получили вознаграждения или поощрения, а 4 июля были награждены в Берлине на специальной церемонии «почётным кинжалом»[572]. Констатация непосредственной взаимосвязи между убийствами 30 июня и более поздней практикой массовых убийств в лагерях на Востоке не надуманная искусственная схема – Гиммлер сам в своей знаменитой речи в Позене 4 октября 1943 года связал эти два процесса и тем самым подтвердил «преемственность преступления», которое не допускает никаких различий между конструктивной, определявшейся идеалистической страстью начальной фазой национал-социалистического господства и более поздним периодом саморазрушительного вырождения.[573]
Распространённое среди общественности чувство обеспокоенности сменилось, правда, уже скоро известным облегчением в связи с тем, что революционным проискам СА, которые вновь оживили столько опасений перед беспорядками, произволом и властью черни, в конце концов все же был положен конец. Хотя в стране отнюдь не царило «небывалое восхищение», которое пыталась изобразить пропаганда режима, и часто звучащий упрёк Гитлера в адрес буржуазии, что она одержима своим правовым государством и всегда поднимает громкий вой, «когда государство обезвреживает явного вредителя, например, убивает его», становится понятным в контексте отсутствия восторга от его беззастенчивых действий[574]. Однако общественность истолковала два дня убийств в духе своей традиционной антиреволюционной аффектации как преодоление «переходного возраста» движения и триумф умеренных, осознающих важность порядка сил, сгруппированных вокруг Гитлера, над хаотической энергией национал-социализма. Это представление подкрепляло то обстоятельство, что среди ликвидированных были не в последнюю очередь широко известные убийцы и головорезы; акция против Рема как раз моделировала трюк Гитлера, заключавшийся в том, чтобы наносить каждый раз удар, раздваивая сознание, так что возмущённые свершившимся вроде бы имели основание ещё и благодарить его: он любил совершать свои преступления, выступая в роли спасителя. В том же успокоительном направлении действовала и телеграмма, в которой опять введённый в заблуждение рейхспрезидент выразил свою «глубокую признательность»: «Вы, – писал он Гитлеру, – спасли немецкий народ от серьёзной опасности». Гинденбург был также автором той оправдательной формулы, которая бросала на решение Гитлера, продиктованное тактикой борьбы за власть, свет грандиозной мифологической значимости: «Тот, кто хочет делать историю, должен уметь и проливать кровь».[575]
Ещё более важной для вытеснения сомнения и тяжёлых предчувствий была, может быть, реакция рейхсвера. Чувствуя себя главным победителем этих дней, он, не скрываясь, выражал своё удовлетворение устранением «коричневого дерьма»[576]. 1 июля, когда убийства ещё продолжались с прежним размахом, берлинская комендантская рота, под звуки особо любимого Гитлером «Баденвайлеровского марша», специально промаршировала парадным шагом по Вильгельмштрассе, мимо имперской канцелярии, и именно Бломберг поздравил Гитлера двумя днями позднее от имени кабинета с успешным завершением очистительной акции. В отличие от прежних лет, когда Гитлер часто упивался своими успехами и тем самым ставил их под угрозу, на этот раз он прямо-таки укрепил рейхсвер в его ощущении триумфа. В речи перед рейхстагом он со всей решимостью не только подтвердил его статус единственного носителя оружия в государстве, но даже объявил, что сохранит «армию как неполитический инструмент»: он не может требовать от офицеров и. солдат, «чтобы они каждый в отдельности определили свою позицию по отношению к нашему движению».
Такой необычной, больше никогда не повторяющейся уступкой Гитлер отблагодарил руководство армии за то, что оно в истёкшие критические часы, когда его судьба была в их руках, осталось лояльным. Вновь, теперь уже в последний раз, все висело на волоске, когда эсэсовцы убили генерала фон Шляйхера, его жену и генерала фон Бредова. Если бы рейхсвер стал бы настаивать на судебном расследовании, то теория «заговора» рухнула бы как карточный домик и тем самым удар по консерваторам был бы разоблачён как убийства, обусловленные тактическими соображениями укрепления власти, чем он и был в действительности; целое буржуазное правое крыло не было бы навсегда парализовано, а, возможно, вышло бы из испытаний с окрепшим самосознанием, и сколь бы незначительными ни были они для хода событий в целом, в истории были бы акты самоутверждения и моральной верности; во всяком случае, не произошло бы того, что Геринг без возражений смог завершить заседание рейхстага 13 июля заявлением, что весь немецкий народ «каждый мужчина и каждая женщина» соединяются в одном единственном возгласе: «Все мы всегда одобряем то, что делает наш фюрер».[577]
Ибо Гитлер уловил своим чутьём соотношение сил: если рейхсвер позволил безнаказанно убивать своих людей, то он добился прорыва к неограниченному господству, институт, который молча снёс такие удары, никогда больше не сможет эффективно противодействовать ему, хотя руководство армии ещё ликовало, а Райхенау самодовольно считал, что было совсем не легко представить дело чисто партийным конфликтом[578]. Но тактическая концепция Гитлера как раз в том и состояла, чтобы не вовлекать так сильно рейхсвер в устранение Рема, чтобы не быть ему обязанным, но вместе с тем втянуть его в такой степени, чтобы он должен был поддаться коррупции. Играющие в политику дилетанты в мундирах, честь которых по незабываемому высказыванию Бломберга отныне была в «изворотливости», заключили с Гитлером «неравный союз»; и справедливо отмечалось[579], что ими руководила не «Немезида власти», как утверждал английский историк Джон У. Уилер-Беннетт, а политическая бездарность и неполитическое высокомерие. Если общественному порядку, как позже утверждал фон Бломберг, действительно угрожали бунтовщики и заговорщики, то долгом рейхсвера, было, наверное, вмешаться; если это было не так, то он должен был пресечь продолжавшиеся несколько дней убийства. Вместо этого он оставался в бездеятельном ожидании, выдавал оружие и в конце поздравлял себя с проницательностью, которая позволила сохранить руки чистыми и всё же оказаться в победителях, не подозревая, сколь недолговечной может быть эта победа.
Когда в кульминационный момент убийств бывший статс-секретарь Планк требовал от генерала фон Фрича вмешаться в события, начальник управления сухопутных войск сослался на отсутствие приказов. Планк предостерёг: «Если Вы, господин генерал, будете бездеятельно наблюдать, то Вас рано или поздно постигнет та же судьба». Тремя с половиной годами позже фон Фрич вместе с фон Бломбергом был отправлен в отставку при задевающих их честь обстоятельствах; обвинение основывалось, как и в случае фон Шляйхера и фон Бредова, на сфабрикованных документах, и в рядах СА пошли злорадные разговоры о «мести за 30 июня»[580]: Les institutions perissent par leurs victoires.[581]
Развитие дел точь-в-точь подтвердило это правило. Да, 30 июня нанесло смертельный удар по СА. Их былой бунтарский, самоуверенный характер заметно обрастал мелкобуржуазными чертами, и на смену кастету, «пушке» и дубинке приходили кружки для сбора пожертвований. Но на место СА не встал рейхсвер. Проявившуюся очевидную слабость армейского руководства Гитлер использовал спустя уже три недели. 20 июля 1934 года он вывел СС из подчинения СА «ввиду больших заслуг…, особенно в связи с событиями 30 июня», повысил их до статуса самостоятельной, ответственной непосредственно перед ним организации, которая наряду с вермахтом получила разрешение создать вооружённые силы, сначала численностью в одну дивизию[582]. Мало что так открывает сокровенную суть тактического темперамента Гитлера, как решение поощрять сразу после устранения СА создание новой равнозначной фигуры, чтобы без потерь продолжить игру обеспечения власти. Все участвовавшие в этих событиях ближе или дальше от эпицентра наивно исходили из того, что 30 июня разрешило вопрос о власти; однако Гитлер как раз тем и обеспечивал собственную власть, что никогда не решал властные конфликты в своём окружении. Он просто перемещал эти конфликты на другие уровни и продолжал разыгрывать их с новыми фигурами при изменённой конфигурации конфронтаций.
Однако СС взяли на себя не только тактические, но и многие политические функции СА. Они отказались только от притязаний на самостоятельность, которые так шумно подчёркивали сторонники Рема. Ибо СА никогда не подчинялись полностью принципу слепого повиновения и в своём самосознании всегда демонстрировали также и намерение дистанцироваться от презираемого ими партийного корпуса. В противоположность им СС воспринимали себя как полностью лояльную элиту, служившую стражей, авангардом и пионером национал-социалистической идеи и дисциплинированно выполнявшую чисто инструментальную роль придатка воли фюрера. В этом ключе они начали с 30 июня неудержимый, развёртывающийся по всем азимутам процесс расширения своего влияния, в мощной тени которого после СА скоро исчезла и партия, так что больше не было пути к власти, который проходил бы мимо них.
Восхождение СС, которое весьма существенно определило историю и лицо «третьего рейха» и далеко не завершилось с гибелью режима, продемонстрировало, кстати, небезосновательность убеждения Рема, что его воззрения в конечном счёте совпадают со взглядами Гитлера. Ибо то, что создал Генрих Гиммлер – в этом деле его подпитывал новыми импульсами и подталкивал вперёд неустанно действовавший за кулисами, Райнхард Гейдрих – огромный и разветвлённый аппарат имперского руководства СС, расширенный им до подлинного параллельного государства, которое проникло во все существенные институты, выхолостило их в политико-силовом отношении и в конце концов стало заменять их, было не чем иным, как оставшейся расплывчатой целью Рема, которой он нетерпеливо добивался; если его тщеславные младшие командиры мечтали о государстве СА, то теперь, по меньшей мере в начальной стадии, стало реальностью государство СС. Рема ликвидировали за то, что он непосредственной акцией хотел осуществить то, что Гитлер стремился реализовать, как он объяснил в тесном кругу приближённых, «медленно и целенаправленно», «малюсенькими шагами».[583]
В этом смысле 30 июня означает устранение того типа деятеля, без которого история восхождения Гитлера дочти не могла обойтись: грубого рубаки, как правило, из числа уволенных офицеров, который сперва как боец «добровольческих отрядов», а потом гитлеровский герой улицы, пытался сохранить в гражданской действительности военные переживания и неожиданно, когда цель была достигнута, не имел перед собой какой-либо задачи. По знаменитому высказыванию Макиавелли, власть утверждают не с теми сторонниками, с которыми её завоевали, и, по слухам, Муссолини на встрече с Гитлером в Венеции сделал аналогичное замечание. Устранением руководящей верхушки СА была одновременно также остановлена допущенная в ходе завоевания власти в ограниченных масштабах революция снизу, и в том, и в другом пришёл конец анахронизму: «дело Рема» завершило так называемое «время борьбы». Оно ознаменовало точку поворота от неопределённой, утопической фазы движения к трезвой, свободной от мечтаний реальности государства порядка. Тем самым романтических баррикадных бойцов XIX века, в которых Рем и его окружение охотно узнавали самих себя, сменил тип современного революционера, порождённого СС: те бесстрастно функционирующие и в главных управлениях и ведомствах ниспровергатели, которые в качестве тоталитарных менеджеров и чиновников-исполнителей осуществляли беспрецедентную революцию и закладывали свои детонаторы глубже, чем, пожалуй, когда-либо революционеры до них, ибо мыслили категориями не улицы, а структур.
Но вряд ли Рему суждено было погибнуть из-за своего нетерпения, если бы Гитлер не преследовал более далеко идущих намерений, чем напрямую связанные с его ликвидацией. Мы ещё и сегодня поддаёмся воздействию вводящих в заблуждение языковых клише режима, когда рассматриваем события 30 июня исключительно как столкновение с Ремом и устранение СА. Как давала понять пропагандистская кампания в последние недели перед акцией, удар был нацелен против всякой оппозиционности или независимости вообще, и действительно, опыт этих дней содействовал тому, что с этого времени на многие годы больше не было никакого более или менее серьёзно организованного сопротивления. Двойная направленность операции чётко выразилась в одном высказывании Гитлера того времени; упрекая вождей СА только в торопливости и глупости, он излил безграничную, подпитываемую старыми обидами ненависть к тем консерваторам, которые мнили, что «заарканили» и перехитрили его:
«Все они ошибаются. Они недооценивают меня, потому что я вышел из низов, из „гущи народной“, потому что у меня нет образования, потому что я не умею вести себя так, как их воробьиные мозги считают правильным. Если бы я был одним из них, то я был бы в их глазах великим деятелем – уже сегодня. Но мне не нужно подтверждения моего исторического величия с их стороны. Строптивость СА лишила меня многих козырей, но у меня в руке ещё есть другие. Я недолго ищу выход, если у меня что-то срывается…
Я спутал им карты. Они думали, у меня не хватит для этого смелости, что я трус. Они уже видели, как я бьюсь на их аркане. Они уже считали меня своим орудием, шутили за моей спиной, что у меня больше нет власти. Моя партия-де кончена. Я уже давно раскусил все это. Я так им врезал по пальцам, что они ещё долго будут чувствовать удар. То, что я утратил из-за суда над штурмовиками, мне возместил суд над этими поместными игроками и профессиональными авантюристами, Шляйхером и его присными.
Если я сегодня обращаюсь с призывом к народу, он идёт за мной. Когда я обращаюсь к партии, то она стоит на своём месте, сплочённая как никогда. Выходите, господа Папен и Гугенберг, я готов начать следующий раунд».[584]
На самом деле он знал, что никакого следующего раунда с этими противниками не будет.
Если свести все воедино, то та тактическая задача, перед которой стоял Гитлер накануне 30 июня, требовала в целом одновременного решения пяти проблем: он должен был раз и навсегда лишить власти Рема и гвардию строптивых буйных революционеров СА, удовлетворить претензии рейхсвера, устранить недовольство населения, вызванное господством улицы и явным террором, а также расстроить планы консервативных противников, – и сделать это так, чтобы не стать пленником той или иной стороны. И он действительно достиг всех этих целей за счёт одной-единственной непродолжительной акции с относительно небольшим числом жертв. Благодаря этому ничего больше не мешало реализации его основного замысла, который должен был завершить захват власти – стать преемником Гинденбурга.
С середины июня состояние президента стало заметно ухудшаться, и посвящённые скоро стали считаться с тем, что его кончина может произойти в любой день. 31 июля правительство впервые издало официальный бюллетень о состоянии его здоровья, и хотя днём позже тон известий был гораздо более обнадёживающий, Гитлер, отбросив в сторону всякий пиетет, заранее представил кабинету закон о преемственности, который должен был вступить в силу после смерти Гинденбурга и объединить пост рейхспрезидента с постом «фюрера и рейхсканцлера». Формальным основание для этой меры служил закон от 30 января 1934 года, который наделял имперское правительство полномочиями изменять конституцию; но поскольку эти полномочия проистекали из закона о чрезвычайных полномочиях, каждый основанный на них правовой акт должен был бы исходить из чётко установленных в этом законе гарантий, одной из которых было существование поста рейхспрезидента. Однако «Закон о главе государства» беззастенчиво пренебрёг этим положением, вновь нарушая принцип законности, и устранил тем самым последнее ограничение на пути исключительного господства Гитлера. Сколь бесцеремонно и нетерпеливо действовал Гитлер, видно из того, что он поставил под законом подпись Папена, которого вообще не было на этом заседании.
В тот же день Гитлер отправился к смертному одру в Нойдек, но Гинденбург приходил в сознание только на мгновения и обратился к нему «Ваше императорское Величество»[585]; несмотря на всю свою внушительность, словно созданную для того, чтобы притягивать к себе взоры и порождать легенды, он всегда чувствовал себя зависимым, вассальным существом. Когда на следующий день, утром 2 августа, он умер, сообщение имперского правительства в последний раз заставило его сыграть роль могучего, словно высеченного из камня колосса, этому амплуа он обязан и своей славой и упрёками в том, что не справился с возложенными задачами. Куча эпитетов славила его «как верного слугу немецкого народа», «монументальную фигуру из далёкого прошлого», его высшей заслугой стало то, что 30 января 1933 года он открыл юному «национал-социалистическому движению ворота государства», достиг «глубокого примирения» между Германией вчерашней и завтрашней, став в мирное время тем, кем он был на войне: «национальной легендой немецкого народа».[586]
Смерть Гинденбурга не вызвала какого-либо заметного перелома. Растаяли некоторые надежды, некоторые иллюзии. В потоке некрологов и выражений скорби со всех сторон остались почти незамеченными законодательные меры, которые, будучи тщательно заготовленными, юридически закрепляли новую ситуацию. Декрет имперского правительства поручал министерству внутренних дел подготовить плебисцит, который был призван «однозначно санкционировать со стороны немецкого народа» уже закреплённое конституционным правом объединение постов канцлера и президента, ибо, как заявил уверенный в успехе Гитлер, он «проникнут твёрдым убеждением, что всякая государственная власть исходит от народа и должна подтверждаться им при помощи свободного и тайного выбора». Для камуфлирования теперь объединённой в его лице абсолютной институциональной власти он заверил, что «величие скончавшегося» не позволяет ему претендовать на титул президента; поэтому он выражает желание, чтобы в «официальном и неофициальном обращении к нему обращались только как к фюреру и рейхсканцлеру».[587]
Уже в день смерти Гинденбурга руководство рейхсвера продемонстрировало безусловную лояльность Гитлеру, превосходившую привязанность к скончавшемуся фельдмаршалу. В приспособленческом сверхусердии, одним только приказом, законная основа для которого была создана лишь тремя неделями позже, министр рейхсвера фон Бломберг распорядился привести к присяге на верность новому главнокомандующему во всех гарнизонах офицеров и рядовых вермахта. Отменялся старый текст, в котором говорилось о верности «народу и Отечеству», теперь присягающие клялись «богом» в безусловном повиновении Гитлеру лично, и позднее, когда ожидания и самоочевидные иллюзии лета 1934 года давно улетучились, эта присяга сыграла историческую роль. Во-первых, она укрепила тоталитарное фюрерское государство Гитлера, которое безусловно не могло быть построено без постоянно гарантированной поддержки вооружённых сил. Вскоре после этого личной клятвы верности стали требовать и от чиновников, включая имперских министров, реставрировав тем самым «фрагмент монархии».[588]
Почести скончавшемуся рейхспрезиденту, которые воздавались со всей мыслимой помпой в течение нескольких дней, дали Гитлеру не только возможность для грандиозного театрализованного представления почитания смерти, в которых режим так охотно черпал эмоциональную поддержку, но и позволили ему также продемонстрировать возросшую уверенность в своей власти. После траурного заседания рейхстага 6 августа, в центре внимания которого была речь Гитлера, воздававшая почести покойному, и музыка из вагнеровских «Сумерек богов», рейхсвер впервые прошёл торжественным маршем у оперы Кролля перед новым главнокомандующим, но за «единственным носителем оружия нации» прошли тем же парадным шагом, в таких же стальных касках и частично с примкнутыми штыками почётный отряд лейбштандарта СС «Адольф Гитлер», отряд особого назначения земельной полиции «Герман Геринг», почётный отряд СА и другие военизированные формирования, не входившие в рейхсвер. На следующий день Гинденбург был похоронен на месте победы 1914 года, на внутренней площади танненбергского памятника в Восточной Пруссии. Речь Гитлера чествовала усопшего, чьё имя останется бессмертным, пусть даже «исчезнет самая последняя частичка этого тела», заключением было: «Покойный полководец, войди теперь в Валхаллу».[589]
Тем же целям, что и затянувшаяся церемония похорон, служил и назначенный на 19 августа плебисцит. Хотя в эти дни Гитлер заявил в интервью британскому журналисту Уорду Прайсу, что общественность страны получит таким образом возможность поддержать или отвергнуть политику своего руководства, он не без злобной иронии добавил: «Мы, дикие немцы, лучшие демократы, чем другие нации»[590]. В действительности референдум, который был шумно инсценирован всеми апробированными средствами пропаганды, опять служил мобилизации неполитических чувств для политических целей. Массированная череда агитационных мероприятий должна была вытеснить из памяти ощутимое беспокойство решением «дела Рема» по восточному образцу, укрепить заметно ослабевшие симпатии к режиму. Уже в траурной речи перед рейхстагом Гитлер заклинал общественность оставить случившееся в прошлом и «теперь смотреть в будущее, не замыкаясь на преходящем мгновении»[591]. Однако необыкновенно высокое число голосов «против» продемонстрировало все трудности привития такого подхода и серьёзно пострадавший престиж новых властителей. Далёкий от стопроцентных показателей тоталитарных режимов, показатель референдума ограничился 84,6 процента, в отдельных районах Берлина, а также в Ахене и Везермюнде он не дошёл даже до 70 процентов, в Гамбурге, Билефельде, Любеке, Лейпциге и Бреслау почти треть населения проголосовала «против». В последний раз проявилась воля к сопротивлению прежде всего социалистических и католических групп электората.
Разочарование Гитлера результатом референдума явно отражается в заявлении, которое появилось на следующий день. Оно провозглашало завершение пятнадцатилетней борьбы за власть, поскольку «начиная от высшего государственного уровня, все управление Германского рейха вплоть до администрации самого малого населённого пункта… находится в руках национал-социалистической партии; но борьба за „наш дорогой народ“ продолжается с неослабевающей силой, пока „и последний немец не будет носить в своём сердце как выражение своей приверженности символ рейха“. В схожем тоне, хотя теперь ещё и с угрозой всем недовольным, позиция Гитлера была выражена двумя неделями позже торжественным заявлением, которым открылся шестой партийный съезд в нюрнбергском Дворце съездов. Мюнхенский гауляйтер Вагнер, как голос Гитлера, по его указке заявил: „Мы все знаем, кому нация поручила руководство! Горе тому, кто этого не знает или забыл это! У немецкого народа революция всегда была редкостью. Наш нервный XIX век завершился. В следующую тысячу лет – больше никаких революций не будет!“.[592]
В тот же момент в Германии и началась, собственно говоря, революция, хотя добившиеся насильственного переворота силы движения были отброшены на обочину и их динамичное беспокойство отныне преимущественно направлялось на задачи пропаганды и надзора. Поскольку Гитлер «приручил» их, считаясь с Гинденбургом и рейхсвером, в этом можно увидеть последний поздний триумф «концепции укрощения» весны 1933 года, хотя консервативные укротители в конце концов сами были брошены под нож. Вместе с тем, смелое заверение Гитлера в Нюрнберге, что он теперь «обладает в Германии властью над всем», сопровождалось его решимостью и желать всего. Варварские стороны режима постоянно приковывали внимание к скрывавшимся за ним идеологическим и политическим движущим силам – антисемитизму, неудовлетворённым немецким гегемонистским интересам или сознанию особой национальной миссии. Но не менее сильными или даже более сильными были социальные импульсы, которые питали национал-социализм и на которых он держался. Как раз широкие обывательские слои связывали с его приходом к власти расчёты на то, что он путём упорядоченного преобразования взломает косные структуры государства с жёстким социальным делением и устранит социальные авторитарные путы, из-за которых не в последнюю очередь потерпела крушение ещё революция 1918 года; для них Гитлер означал прежде всего шанс довести до конца немецкую революцию, они уже не верили в способность демократических сил выполнить эту задачу, потому что так многие их попытки окончились неудачей, а коммунистам они никогда не хотели доверить это дело.
Новые разнообразные заявления о конце революции были совершенно очевидно нацелены прежде всего на успокоение по-прежнему встревоженной общественности. Действительно, осенью 1934 года стали появляться первые признаки возврата к упорядоченным отношениям, правда, дальние цели, курс на которые оставался неизменным для Гитлера, не изменились. Наряду со всеми успокоительными лозунговыми формулами он напрямую предупреждал в заключительной речи в Нюрнберге не питать иллюзий, что партия утратила свою революционную ударную силу и отказалась от своей радикальной программы: «неизмененная в своём учении, крепкая как сталь в своей организации, гибкая и умело перестраивающаяся в своей тактике, но выступающая в целом как орден», партия обращена в будущее. Аналогичное высказывание было сделано в кругу приближённых: он завершает революцию лишь внешне и переносит её отныне вовнутрь.[593]
Этими, глубоко заложенными в сущности Гитлера приёмами камуфляжа объясняется то обстоятельство, что революционная природа режима так трудно уловима. Осуществлённый режимом переворот происходил в необычных формах, и среди наиболее примечательных свершений Гитлера, обеспечивающих ему место в истории великих государственных переворотов, – понимание безвозвратного конца революции в виде восстания. Из сформулированного уже в 1895 году Фридрихом Энгельсом положения о том, что революционер старого типа неизбежно проиграет в противостоянии с утвердившейся властью, он извлёк выводы гораздо решительнее Муссолини и в современном ключе осмыслил понятие революции. В классическом представлении господствовали картины восставшей силы, как их любил Рем, а идеологический и социальный аспекты процесса, изменения в правящей элите или в отношениях собственности из-за склонности к детским книжкам с картинками отодвигались на задний план: революция всегда была бунтом и осуществлялась на улице. Напротив, современная революция, как знал Гитлер, не завоёвывает власть, а прибирает её к, рукам и пользуется не столько силовыми, сколько бюрократическими средствами; она была тихим процессом, выстрелы, здесь можно было бы распространить слова Малапарте и на Гитлера, вызывали у него боль в ушах.