«Кажется, сама судьба захотела нам дать тут знак. Беря на себя ответственность за большевизм, Россия отняла у русского народа ту интеллигенцию, которая до сего времени создавала и гарантировала её государственную прочность. Ибо организация русской государственности была не результатом государственно-политических способностей славянства в России, а в большей степени лишь чудесным примером государствообразующей действенности германского элемента в неполноценной расе… Столетиями жила Россия за счёт этого германского ядра своих высших руководящих слоёв. Можно считать, что сегодня оно почти без остатка истреблено и уничтожено. На его место пришёл еврей. Насколько невозможно для русского как такового сбросить собственными силами иго еврея, настолько же невозможно для еврея надолго удержать в своих руках могучую империю. Сам он не является элементом организации, а есть фермент разложения. Гигантская империя на востоке созрела для крушения. И конец еврейского господства в России будет и концом России как государства. Мы избраны судьбой стать свидетелями катастрофы, которая явится мощнейшим подтверждением правильности расовой теории фелькише».[53]
Из этих представлений и сформировалась уже в начале двадцатых годов концепция политики, которую будет затем проводить Гитлер, – первоначальные попытки союза с Англией и «ось» с Римом, поход на Францию, а также чудовищная война на истребление на Востоке с целью захвата и удержания «страны-сердцевины мира». Моральные соображения его не беспокоили. Союз, цель которого не диктуется планом войны, не имеет смысла, заявляет он в «Майн кампф», государственные границы устанавливаются и изменяются людьми, «только безмозглому идиоту» они представляются неизменными, сила завоевателя с избытком служит доказательством его права, «кто имеет, тот имеет» – таковы были максимы его политической морали[54]. И сколь бы ужасающе и сумасбродно не выглядела та программа, что была сконструирована им из его кошмаров, его исторических теорий, его ложных выводов из биологии и анализов ситуаций, она обещала – и это так – при всей своей утрированной радикальности больший успех, нежели более взвешенный план ревизии, требовавший возвращения Южного Тироля или Эльзаса. В противоположность своим партнёрам-националистам Гитлер понял, что у Германии при существующей системе власти и порядка нет шанса, а его глубокое чувство неприятия нормальности сослужило ему верную службу, когда он взялся подвергать все это кардинальному сомнению. Только тот, кто не участвовал в игре, мог её выиграть. И когда он обратился вовне, против Советского Союза, открыто грозившего уничтожить эту систему, на помощь ему пришли силы и неожиданно сделали Германию «потенциально такой могучей… что покорение мировой державы совершенно осязаемым образом было бы легче, нежели возврат Бромберга или Кенигсхютте»[55], а наступление на Москву перспективнее, чем на Страсбург или Бозен.
Точно так же, как и цель, Гитлер знал и учитывал и риск, и весьма примечательно, с какой непоколебимостью он приступает в 1933 году к осуществлению своего раннего плана. Для него альтернатива всегда гласила так: либо власть над миром, либо гибель, причём в самом что ни на есть буквальном смысле. «Каждое существо стремится к экспансии, – заявил он в 1930 году, выступая перед профессорами и студентами в Эрлангене, – и каждый народ стремится к мировому господству». Этот постулат, как он полагал, следовал прямиком из закона природы, желавшего везде и повсюду, чтобы побеждал более сильный, а более слабый был уничтожен или безоговорочно подчинился. Вот поэтому-то в самом конце, когда всё было им проиграно и гибель была уже перед глазами, он и позволит себе сказать Альберту Шпееру невозмутимую, столь глубоко поразившую близких ему ещё вчера людей, но совершенно логичную по своей последовательности фразу, что «нет никакой необходимости заботиться об основах, которые нужны (немецкому) народу для его дальнейшей примитивнейшей жизни», ибо он «оказался более слабым, и будущее принадлежит тогда исключительно более сильному восточному народу»[56]. Германия проиграла куда больше, чем войну, – у него, Гитлера, не осталось больше надежды. В последний раз склонился он перед законом природы, «этой ужасной королевой всей мудрости» – инстанцией, которая с давней поры повелевала его жизнью и мыслью.
Уже в конце 1924 года, через год с небольшим после заключения в крепость-тюрьму, которую Гитлер иронически назовёт своей «высшей школой за государственный счёт»[57], время его отсидки подошло к концу. По запросу прокуратуры при Первом мюнхенском земельном суде директор тюрьмы Лейбольд выдал ему 15 сентября характеристику, которая, по сути, требовала для него условного наказания: «Гитлер проявляет себя как человек порядка, – говорилось в ней, – и дисциплины не только в отношении самого себя, но и в отношении других заключённых. Он послушен, скромен и услужлив. Не предъявляет никаких претензий, отличается спокойствием и пониманием, серьёзностью и полным отсутствием агрессивности, со всем тщанием старается переносить наложенные приговором ограничения. Это человек без личного тщеславия, питанием в тюрьме доволен, не курит и не пьёт и при всём товарищеском отношении к другим заключённым умеет обеспечить себе определённый авторитет… Гитлер будет пытаться вновь раздувать национальное движение соответственно своему пониманию, но не как прежде, насильственными, при необходимости (!) направленными против правительства средствами, а в контакте с законными правительственными инстанциями».
Образцовый стиль поведения и тактика, о чём свидетельствовала характеристика, явились предпосылкой для применения условного наказания, предусматривавшегося приговором суда после отбытия шестимесячного заключения. Правда, трудно было понять, о каком условном наказании могла идти речь в отношении фюрера национал-социалистов, уже имевшего один испытательный срок и избежавшего затем суда благодаря личному вмешательству идеологически коррумпированного министра, в отношении человека, уже в течение ряда лет организовывавшего беспорядки и схватки в залах, заявившего о смещении правительства рейха, арестовавшего министров и оставившего позади себя трупы. Поэтому появился и протест прокуратуры, по которому это решение суда было первоначально отменено. Однако авторитет государства проявил тут готовность признать по отношению к нарушителю закона свою собственную слабость. Посему власти пошли навстречу законодательно закреплённому и подлежащему безусловному исполнению требованию о высылке Гитлера лишь наполовину. И хотя руководство полиции Мюнхена ещё 22 сентября в письме на имя государственного министра внутренних дел сочло эту высылку «неизбежной», а новый баварский премьер-министр Хельд даже зондировал почву, готовы ли австрийские власти принять Гитлера в случае принятия решения о его высылке[58], дело тем и ограничилось. Сам же Гитлер, чрезвычайно этим озабоченный, показал себя достаточно умным, чтобы всеми мыслимыми способами доказывать, что будет вести себя самым что ни на есть лояльным образом. И он был недоволен, когда Грегор Штрассер назвал в ландтаге продолжавшееся тюремное заключение Гитлера позором для Баварии и сказал, что в этой земле правит «банда свиней, подлая банда свиней». Мешала Гитлеру и нелегальная активность Рема.
Однако обстоятельства вновь благоприятствуют ему. На проходивших 7 декабря выборах в рейхстаг движение «фелькише» смогло получить только три процента голосов, и из тридцати трех депутатов, которых оно имело в парламенте, сумели сохранить свои места только четырнадцать. Представление, что правый радикализм уже прошёл свой апогей, по всей вероятности, повлияло на решение Верховного земельного суда от 19 декабря, которое оставило без внимания протест прокуратуры относительно условного наказания в деле о путче и допустило все же досрочное освобождение Гитлера. 20 декабря, когда заключённые в тюрьме Ландсберг уже готовились к встрече рождества, пришла телеграмма из Мюнхена о немедленном освобождении из заключения Гитлера и Крибеля.
Несколько заблаговременно проинформированных друзей и приверженцев поджидали Гитлера у ворот тюрьмы с автомашиной. Это была разочаровывающе маленькая кучка. Движение распалось, сторонники рассеялись либо перессорились. В мюнхенской квартире его ждали Герман Эссер и Юлиус Штрайхер. Никакого выступления, никакого триумфа. Располневший к тому времени Гитлер казался беспокойным и нервным. Вечером того же дня он появился у Эрнста Ханфштенгля и прямо с порога неожиданно патетически попросил: «Сыграйте мне „Смерть любви“. Ещё в Ландсберге на него, бывало нападало настроение, что всё кончено. Теперь ироничный некролог гласил, что умер он молодым и что „наверняка германские боги любили его“.[59]
Этот Гитлер допрыгается до того, что будет покойником.
Карл Штютцель, баварский министр внутренних дел, 1925 г.
Ха! Я покажу этим собакам, какой я покойник!
Гитлер, весна 1925 г.
Сцена, на которую вернулся Гитлер из Ландсберга, и впрямь сильно изменилась в негативном для него плане. Прошлогоднее возбуждение улеглось, истерия прошла, и из рассеявшейся пыли и висящей в вышине хмари опять проступили тупые, лишённые романтики контуры повседневности.
Эта перемена началась со стабилизацией денег, что первым делом восстанавливало у людей ощущение твёрдой почвы под ногами и, как следствие, лишало материальной базы прежде всего воинствующих носителей хаотической сумятицы – добровольческие отряды и полувоенные формирования, для содержания которых раньше было зачастую достаточно всего лишь небольших валютных затрат. Постепенно государственная власть получала прочность и авторитет. В конце февраля 1924 года она уже могла позволить себе отменить чрезвычайное положение, объявленное в ночь на 9 ноября. И уже в течение того же года политика согласия эры Штреземана принесла первые результаты. Они нашли своё выражение не столько в каких-то отдельных конкретных успехах, сколько в улучшившейся психологической ситуации в Германии, которой удавалось теперь шаг за шагом рассеивать застарелые чувства вражды и ненависти, – в плане Дауэса[60] уже проглядывало решение проблемы репараций, французы собирались уйти из Рурской области, рассматривалось соглашение о безопасности, а также о приёме Германии в Лигу наций, а благодаря бурному потоку американских кредитов во многом стало улучшаться и экономическое положение. Безработица, чьи серые краски ещё вчера определяли картины нищеты на углах улиц, в очередях перед кухнями для бедных и за социальными пособиями, заметно сократилась. Перемена ситуации отражалась и на результатах выборов. Хотя в мае 1924 года радикальные силы смогли ещё раз отпраздновать свой успех, но уже на декабрьских выборах в том же году они потерпели весьма ощутимое поражение; только в Баварии группы «фелькише» потеряли около шестидесяти процентов своих сторонников. И если даже этот поворот не привёл к моментальному усилению демократических центристских партий, то все же создавалось впечатление, что после нескольких лет кризисов, опасностей государственного переворота и депрессии Германия встала, наконец, на нормальный путь.
Подобно многочисленному слою других, впервые оказавшихся на виду и лишённых какой-либо профессии профессиональных политиков, Гитлер тоже, как будто, достиг финиша вместе с той десятилетней фазой неупорядоченного существования, что характеризовалась авантюрами и антигражданской направленностью, и вновь очутился перед лицом «спокойствия и порядка», внушавших ему ужас ещё тогда, когда он был подростком[61]. При трезвом рассмотрении положение его было бесперспективным. Ведь, несмотря на свой ораторский триумф в зале суда он за истёкшее время оказался в ситуации потерпевшего крах политика, которого уже ни в грош не ставили и наполовину забыли. Партия и все её организации были запрещены, равно как и «Фелькишер беобахтер», рейхсвер и иные покровители движения – преимущественно частные лица – от него отвернулись и, после всех волнений и игр в гражданскую войну, вновь посвящали себя повседневным делам и обязанностям. Многие, вспоминая 1923 год, только растерянно пожимали плечами – он казался им сегодня сумасшедшей и недоброй порой. Дитрих Эккарт и Шойбнер-Рихтер были покойниками, Геринг находился в эмиграции, и Крибсль был уже на полпути туда же.
Многие из ближайших сторонников Гитлера либо ещё находились в заключении, либо перессорились между собой и их пути разошлись. Непосредственно перед арестом Гитлеру удалось передать Альфреду Розенбергу нацарапанную второпях карандашом записку: «Дорогой Розенберг, с этого момента Вы будете возглавлять движение». После чего Розенберг – под весьма примечательным псевдонимом Рольф Айдхальт, своего рода анаграммы из имени и фамилии Адольф Гитлер[62] – попытался объединить остатки прежних сторонников в рамках «Великогерманского народного сообщества» (ГФГ), отряды штурмовиков СА продолжали существовать под видом разного рода спортивных союзов, кружков любителей пения и стрелковых гильдий. Но по причине небольшого авторитета и надоедливого многословия Розенберга движение вскоре распалось на антагонистические клики, враждовавшие друг с другом. Людендорф выступал за объединение бывших членов НСДАП с Немецкой национальной партией свободы, которой руководили фон Грефе и граф Ревентлов; Штрайхер основал в Бамберге «Баварский блок фелькише», у которого, опять же, были свои амбиции. В ГФГ, наконец, прорвались к руководству возвратившийся Эссер, Штрайхер и проживавший в Тюрингии д-р Артур Динтер, автор лихо накрученных расистских кровавых фантазий в форме романов, между тем Людендорф вместе с фон Грефе, Грегором Штрассером и вскоре также с Эрнстом Ремом организовал Национал-социалистическую партию свободы как своего рода сборный пункт для всех групп «фелькише». Их бесконечные ссоры и интриги шли рука об руку с попытками, воспользовавшись тюремным заключением Гитлера, вырваться вверх в движении «фелькише», а то и оттеснить его с завоёванной им ведущей позиции на роль простого барабанщика.
Однако эти удручающие обстоятельства ни в коей мере не испугали Гитлера, более того, именно тут он увидел свой шанс и источник новых надежд. Позднее Розенберг признается, что назначение его временным руководителем движения чрезвычайно его поразило и он не без основания предположил, что за этим скрывается какой-то тактический ход Гитлера, который заранее сознательно принял в расчёт разрушение движения и даже способствовал этому, дабы тем самым ещё убедительнее утвердить свои притязания на руководство. Нередко такое поведение ставится ему в вину, однако тут упускается из виду сама природа того притязания, каковое Гитлер уже выдвинул к этому времени, ибо он не мог делегировать кому-то призвание своей судьбы – история искупительного подвига Христа не знает фигуры вице-Спасителя.
И вот теперь он бесстрастно наблюдает за ссорами между Розенбергом, Штрайхером, Эссером, Пенером, Ремом, Аманом, Штрассером, фон Грефе, фон Ревентловом и Людендорфом и, как сказал один человек из его ближайшего окружения, «даже мизинцем» не шевелит; более того, он стравливает противников между собой и срывает так, между прочим, все попытки слияния групп «фелькише» – пусть, пока он находится в заключении, не принимаются, насколько это возможно, никакие решения, не образуются центры власти и не создаются фундаменты под чьими-то претензиями на руководство. По той же причине он критиковал и участие в парламентских выборах, хотя это и соответствовало его новой тактике завоевания власти легальным путём, – ведь любой член партии, обретя парламентский иммунитет и деньги на содержание, обретал тем самым и определённую независимость. С неудовольствием отметил он, находясь в тюрьме Ландсберг, что Национал-социалистическая партия свободы получила на выборах в рейхстаг в мае 1924 года худо-бедно, но всё-таки тридцать два места из четырехсот семидесяти двух. Вскоре после этого он в своём «Открытом письме» слагает с себя руководство НСДАП, отказывается от всех полученных полномочий и запрещает посещать себя с целью обсуждения политических вопросов. Не без оттенка самодовольства Рудольф Гесс говорил в одном из своих писем из тюрьмы о «глупости» соратников[63], в то время как сам Гитлер считал, что его высокая ставка подкреплена сильными козырями. И когда он вернулся из Ландсберга, то увидел, конечно, развалины, но зато – ни одного серьёзного соперника, и вместо сплочённого фронта противников его встретило нетерпение бессильных фракций – он явился как Долгожданный спаситель погрязшего – не без его же содействия – в маразме движения «фелькише». И Гитлер сможет строить не в последнюю очередь и на этом своё ставшее вскоре непререкаемым притязание на руководство: «То, что было бы никак невозможно раньше, – открыто признает он впоследствии, – я смог тогда (после выхода из тюрьмы) сказать всем в партии: теперь будем бороться так, как хочу я, и никак иначе».[64]
Правда, по возвращении он встретился не только с далеко идущими надеждами, но и с самыми противоречивыми требованиями своих разобщённых сторонников. И его политическое будущее зависело теперь от того, удастся ли ему изолироваться от всех частных интересов и придать партии на плотно оккупированном правыми пространстве свой, ни на кого не похожий профиль, хотя бы и неопределённый, но достаточный, чтобы сплотить самые разные амбиции. Многие ожидали, что он вместе с Людендорфом организует единое движение «фелькише». А он уже понял, что только возвышающаяся надо всем, поднятая до высот культа фигура фюрера может породить ту интегрирующую силу, которой требовал его план. Поэтому в тот момент для него было первостепенным не заключение поспешных союзов, а проведение линий размежевания и осуществление своего личного и безусловного притязания. И этими соображениями будет определяться тактическое поведение Гитлера в последующие недели.
Для начала он по совету Пенера просит аудиенции у нового баварского премьер-министра Хельда. Когда-то Гитлер и его сторонники вели с этим ревностным католиком, решительным приверженцем федерализма и председателем Баварской народной партии весьма ожесточённую борьбу. Чтобы как-то смягчить скандальный характер этой встречи, состоявшейся 4 января 1925 года, Гитлер подыскал предлог, будто собирается просить об освобождении своих ещё находящихся в заключении в Ландсберге товарищей. На самом же деле этой встречей он делал первый шаг к легальности. Критики из лагеря «фелькише» упрекали его в том, что этим визитом он хочет заключить свой «мир с Римом». В действительности же он искал мира с государственной властью. В противоположность Людендорфу, цинично замечает Гитлер, он не может позволить себе роскошь предварительно оповещать своих противников, что собирается их изничтожить.[65]
Успех этого предприятия был для его дальнейшей политической судьбы не менее важен, чем осуществление его притязания на руководство внутри лагеря «фелькише». Ибо наряду с построением ведомой диктаторскими методами, боевой партии для неуклонного претворения в жизнь все тех же амбиций по завоеванию власти все зависело теперь от того, сумеет ли он восстановить утраченное доверие мощных институтов и извлечь урок из событий 9 ноября, заключавшийся в том, что политика состоит не только из преодоления, азарта и агрессии, но и имеет двойную суть, требующую лично от него исполнения новой роли. Решающим тут было стремление выступать и революционером, и защитником существующих порядков, производить впечатление и радикала, и одновременно умеренного, угрожать существующему строю и играть роль его защитника, нарушать право и самым правдоподобным образом уверять, что речь идёт о восстановлении этого права. Неизвестно, были ли такие парадоксы тактики Гитлера когда-либо сознательно обоснованы им теоретически, но его практика чуть ли не каждым своим шагом была нацелена именно на то, чтобы претворять их в жизнь.
В начале беседы он заверил премьер-министра, принявшего его весьма сдержанно, в своей лояльности, а также в том, что впредь будет действовать в рамках легальности и считает путч 9 ноября ошибкой. За это время он осознал, что необходимо уважать авторитет государства и что сам он как гражданин и патриот готов всеми силами способствовать этому и в первую очередь предоставить себя в распоряжение правительства в борьбе против разлагающих сил марксизма. Но для этого ему нужно, чтобы существовала его партия и газета «Фелькишер беобахтер». На вопрос, как он думает совместить это своё предложение с антикатолическим комплексом «фелькише», Гитлер назвал такого рода нападки личной причудой Людендорфа и заявил, что его отношение к генералу и без того весьма скептическое, а сам он не имеет с этим ничего общего. Для него изначально неприемлема любая религиозная вражда, но надо бы, чтобы все испытанные национальные силы стояли в едином строю. Ко всем этим излияниям Хельд остался холоден. Он сказал, что рад тому, что Гитлер собирается, наконец, уважать государственный авторитет, хотя ему лично все равно, станет ли Гитлер это делать или нет, поскольку он как премьер-министр будет защищать этот авторитет от любых посягательств, и что ситуация, предшествовавшая 9 ноября, в Баварии больше не повторится. Но так или иначе, поддавшись уговорам своего личного друга д-ра Гюртнера, бывшего в то же время и одним из покровителей Гитлера, Хельд решил отменить запрет НСДАП и её газеты, поскольку – так сформулировал он свои впечатления от разговора с Гитлером – «бестия укрощена».[66]
Несколько дней спустя Гитлер появился перед своей фракцией ландтага и, словно состояние движения не было и без того весьма неутешительным, спровоцировал там ожесточённую дискуссию. С плетью из кожи бегемота в руке (она стала теперь одним из непременных атрибутов) он вошёл в здание ландтага, где в праздничном настроении собрались депутаты «фелькише», чтобы оказать ему торжественный приём. Но он без долгого вступления обрушился на них с обвинениями, в которых инкриминировал им слабость руководства, а также отсутствие какой-либо концепции, особенно же возмущало его, что они отклонили предложенное им Хельдом участие в правительстве. Когда же ошеломлённая аудитория стала возражать ему, что есть, мол, принципы, которыми порядочный человек поступиться не может, и что нельзя упрекать противника в измене немецкому народу и в то же время входить с ним в одно правительство, и когда один из собравшихся выразил даже в заключение подозрение, что Гитлер хотел бы такой коалицией лишь купить себе досрочное освобождение, последовал презрительный ответ, что его освобождение было бы для движения в тысячу раз важнее, нежели все непоколебимые принципы двух дюжин парламентариев «фелькише».
И впрямь казалось, что своим грубым и вызывающим притязанием на руководство он собирается оттолкнуть всех, кто не захочет ему подчиниться. Позднее он с ироническим пренебрежением будет говорить об «инфляционной прибыли» партии в 1923 году, о её слишком быстром росте, ставшем решающей причиной слабости и недостатка сопротивляемости во время кризиса; теперь же он извлёк из этого уроки. Вскоре руководители групп «фелькише» стали слёзно жаловаться на отсутствие у Гитлера готовности к сотрудничеству и охотно взывали при этом к совместно пролитой у «Фельдхеррнхалле» крови[67]. Однако для Гитлера куда важнее были не такого рода мистические сентиментальности, а воспоминание о союзах 1923 года, о вынужденной необходимости считаться со столь многими щепетильными либо твердолобыми соратниками и об усвоенном из этого уроке, что любое партнёрство есть некая форма плена. И насколько податливым выступал он вовне, по отношению к государственной власти, настолько же властно и непоколебимо настаивал он поэтому на подчинении ему в рядах движения. И для него не стало проблемой то обстоятельство, что в результате той дискуссии в ландтаге с ним остались только шесть из двадцати четырех депутатов, большинство же перешло в другие партии.
Но он отнюдь не удовольствовался этим столкновением – горя нетерпением, он затевает все новые диспуты и отламывает дальнейшие куски от краёв ставшего мизерным движения. Он усердно подчёркивает то, что отделяет его от других многочисленных групп «фелькише» и правых радикалов, и отказывается от любого сотрудничества с ними. Из четырнадцати депутатов рейхстага верными ему останутся только четверо, да и те демонстрируют свою строптивость и требуют в первую очередь, чтобы он отмежевался от таких одиозных и нечистоплотных людей в своём окружении как Герман Эссер и Юлиус Штрайхер. Поскольку же Гитлер отчётливее нежели его противники сознаёт, что ожесточённый, продолжающийся уже более месяца спор имеет своим предметом не чистоту, а единовластие в партии, то он не отступает тут ни на шаг.
По ходу дела он уже подготовил разрыв с Людендорфом. Причиной тому было не только замечание генерала, которое Гитлер не мог ему простить, в полдень 9 ноября, что ничто не может оправдать его бегства от «Фельдхеррнхалле» и что ни один немецкий офицер не станет служить под командой такого человека, – дело было ещё и в том, что «национальный полководец» стал ныне немалой обузой – во всяком случае, в Южной Германии, – особенно с тех пор, как его упрямство и эксцентрическое самолюбие его второй жены, докторши Матильды фон Кемниц, начали втягивать его во все новые свары. Он грубо и открыто нападал на католическую церковь, затеял никому не нужную дуэль с баварским кронпринцем, перессорился со всем офицерским корпусом – дело дошло даже до того, что группа его бывших сослуживцев исключила его из своих рядов, – и все глубже залезал в псевдорелигиозные дебри сектантской идеологии, где с глубокомысленным видом сваливались в одну кучу и какие-то заговорщицкие страхи, и вера в германских богов, и пессимизм по отношению к цивилизации. Что же касается Гитлера, то от такого рода привязанностей, в которых он вновь встречался с мракобесием своих юных лет, Ланцем фон Либенфельсом и бредовыми картинами общества «Туле», он давно уже ушёл и успел сформулировать в «Майн кампф» своё жгучее презрение к подобным романтическим воззрениям «фелькише», хотя в мире его собственных представлений и прослеживались рудименты оных. Определённую роль играли тут и комплексы ревности, ибо он очень хорошо ощущал ту непроходимую пропасть, которая в глазах строго различавшего военную субординацию народа отделяла бывшего ефрейтора от генерала. Интересно в этом плане, что одна из групп «фелькише» в своём послании в начале 1925 года называет Людендорфа «его высокопревосходительством великим вождём», а Гитлера – «духом огня, который освещает своим светом тьму нынешнего положения вещей». И, наконец, как личное оскорбление со стороны Людендорфа воспринял Гитлер тот факт, что этот генерал-квартирмейстер мировой войны своим воинским приказом отобрал у него его персонального сопровождающего Ульриха Графа, за что он и осыпал того гневными упрёками в первой же их беседе. В то же самое время, словно все больше входя в раж, требовавший от него накалять вражду, Гитлер вступает в противоборство с лидерами северогерманского Национал-социалистического освободительного движения фон Грефе и фон Ревентловом, которые ещё ранее публично заявили, что у Гитлера не должно быть прежней власти, ибо он – одарённый агитатор, но не политик. В одном более позднем письме» свидетельствующем об обретении им самоуверенности, Гитлер ответил фон Грефе, что прежде он был барабанщиком и будет таковым снова, но только ради Германии, а уж никак не для Грефе и ему подобных, «и это так же верно, как то, что мне помогает Бог!»[68]
26 февраля 1925 года возобновился выход газеты «Фелькишер беобахтер», где было помещено объявление, что на следующий день в «Бюргербройкеллере», бывшем сценой неудавшегося путча, состоится новооснование (не воссоздание) НСДАП. В своей передовой статье «Новое начало», а также в опубликованных одновременно директивах по организации партии Гитлер подводит фундамент под своё притязание на руководство – он отклоняет все условия и, имея в виду упрёки по поводу Эссера и Штрайхера, заявляет, что руководство партии должно не столько заниматься моралью своих членов и конфессиональными распрями, сколько проводить в жизнь политику, своих же критиков он обзывает «политическими несмышлёнышами». И как первая реакция на его энергичный курс начинают поступать со всех концов страны подтверждения его поддержки.
Выступление следующего дня было тактически очень тщательно продумано. Чтобы придать своему призыву больший эффект, Гитлер уже в течение двух месяцев не выступал публично как оратор и тем самым чрезвычайно подогревал как ожидания своих приверженцев, так и нервозность своих соперников; он не принимал посетителей, отказывал даже зарубежным делегациям и поручил от своего имени заявить, что все политические послания он выбрасывает, «не читая, в корзину для бумаг». Хотя собрание было назначено только на 20 часов, первые его участники – «вход: 1 марка» – начали собираться уже вскоре после полудня. В шесть часов полиции пришлось перекрыть доступ в зал, где к тому времени сошлось около четырех тысяч человек, причём многие из них были меж собой в отношении вражды и взаимных интриг. Но когда Гитлер появился в зале, он был встречен бурной овацией, присутствовавшие вскакивали на столы, хлопали, размахивали керамическими пивными кружками и обнимались от счастья. Председательствовал Макс Аман, поскольку Антон Дрекслер поставил условием своего участия в собрании исключение Эссера и Штрайхера. Не было также Штрассера, Рема и Розенберга. И вот ко всем к ним, колебавшимся или упрямившимся партнёрам, обратился с двухчасовой, необыкновенно эффектной речью Гитлер. Он начал с общих фраз, вознёс хвалу арийцу за его победы в деле культуры, проанализировал внешнюю политику и заявил, что мирный договор можно было бы разорвать, а соглашение о репарациях объявить недействительным, но гибель Германии грозит из-за заражения еврейской кровью. Возвращаясь к своему маниакальному представлению, он напомнил о берлинской Фридрихштрассе, где каждый еврей ведёт под руку немецкую девушку. Марксизм, сказал он, «может быть свергнут, если против него выступит учение большей истинности, но такой же брутальности при его проведении в жизнь». Затем он покритиковал Людендорфа, который повсюду заводит себе врагов и не понимает, что называть противником можно одного, а иметь при этом в виду совсем другого, и перешёл, наконец, к существу дела: