Что это значит, товарищи? Ау! Местком спит? Или нарком спит? В общем, кто спит? А может быть, и тот и другой?
Когда это кончится?
Счет большой. В то время как во всех областях промышленности, сельского хозяйства, науки, культуры, во всей жизни страна делает поразительные успехи, показывает всему миру, на что способен пролетариат, в области одежды нет успехов, стоящих на уровне даже теперешних запросов. А ведь надо думать еще о запросах завтрашнего дня. Великолепная заря этого завтра уже сейчас освещает наше бытие. Но даже не видно подлинного, непоказного стремления достичь этого уровня.
Пусть пиджак не будет узок в плечах – его противно носить. Пусть бантики не изобретаются в канцеляриях – канцелярские изобретения не могут украсить девушку. Надо помнить, что если жизнь солнечная, то и цвет одежды не должен быть дождливым. Давайте летом носить хорошо сшитые белые брюки. Это удобно. Покупательская масса заслужила эту товарную массу.
Вот мы горевали, беспокоились о ватном товаре. Не знали, какой выход найдет Наркомлегпром. Есть уже выход, нашелся. Оказывается, не надо гнать маршруты с пальто в Якутию. Устроились проще. Закупили на тридцать миллионов рублей нафталина. Теперь ватный товар спокойно будет лежать под многомиллионным нафталиновым покровом до будущего 1935 года. И моль печально будет кружиться над неприступными базисными складами, с отвращением принюхиваясь к смертоносному запаху омертвленного капитала.
1934
Вот вы писатель. Сидите дома, создаете, по мере сил, разные высокохудожественные произведения, роман или частушку. В общем тихая, трудолюбивая жизнь. Не успеваешь подливать чернила в чернильницу из зеленого бутылочного стекла. Все идет хорошо.
И вдруг приносят бумагу. Спешно, срочно, в собственные руки, с распиской на конверте, с просьбой обязательно ответить.
Письмо из Интуриста. Что нужно этой обширной организации, что там у них наболело?
«Уважаемый товарищ, в начале апреля с. г. исполняется 5 лет существования Интуриста». Очень, очень мило с их стороны поставить в известность. Придется и нам, когда исполнится восьмилетие нашей литературной деятельности, известить эту обширную организацию. Любезность за любезность.
Однако что же дальше?
«Советский Союз посетили десятки тысяч иностранцев… Работа Интуриста, связанная с обслуживанием этой огромной массы иностранцев, находит яркое освещение на страницах периодической печати Европы и Америки».
Ну, не такая уж огромная масса, десятки тысяч за пять лет! Могли бы и сотни тысяч обслужить. Впрочем, ладно.
«…В некоторых странах Интурист больше известен, чем у себя дома. Объясняется это главным образом тем, что наша советская печать почти не уделяет внимания работе Интуриста».
Вот это верно. Наша печать, наряду с достижениями, конечно, имеет недочеты, недостатки и неполадки. Этого отрицать нельзя.
«Для того чтобы дать московским журналистам и писателям возможность ознакомиться с постановкой работы в учреждениях Интуриста, правление приняло решение провести 26 марта с. г. дня представителей прессы туристический день, в течение которого участникам будет продемонстрирована разнообразная программа нашего типичного культурного, политического и материального обслуживания».
Очень, очень интересно! Так сказать, пробный выход колхоза в поле, проверка тягловой силы.
«Примерная программа:
в 9 час. утра – сбор в Красном зале „Метрополя»,
в 9 час. 15 м. – завтрак,
в 10 ч. 30 м. – осмотр гостиниц и подсобных предприятий Интуриста,
в 2—3 часа – ленч,
в 3—6 ч. – объезд города на автокарах,
в б ч. – обед.
Просьба заранее подтвердить ваше согласие по телефону 16—50, доб. 33. Правление».
Какой радостный и типичный для писателей культурный праздник!
Веселый сбор, рога трубят – и сразу же завтрак. Некоторым образом, стимулирование советской печати. Кроме того, не осматривать же гостиницы и подсобные предприятия на пустой желудок. Заскучаешь!
Потом ленч, второй завтрак. Это что же? Опять стимулирование печати котлетами «марешаль»? Опять выправление линии советских газет?
Затем мы достигаем вершин политического, чисто идейного обслуживания: будет объезд писателями города на автокарах. Что они – иностранцы, чтоб объезжать город, в котором живут с детства и знают лучше интуристовских гидов?
Но за этот неблагодарный труд предлагается обед. Начало в шесть часов. Конец обеда не обозначен. Будут есть и чокаться, пока… не изживут все неполадки советской печати.
Наутро, по замыслу организаторов «туристического дня», опохмелятся и отобразят на страницах газет все достижения в работе Интуриста.
Что ж делать? Просили позвонить заранее. Надо, надо, раз просили.
– Алло! Дайте 16—50. Спасибо. Добавочный 33. Здравствуйте. Да, читали. Значит, завтра будет типичный праздник? Обязательно? А может, отложим? А? На неопределенное время, а? Никак нельзя? Уже все готово? Вошли в расходы? Ржавеют типичные котлеты? Очень жаль. А все-таки давайте отложим. Или лучше даже совсем отменим. А недочеты печати изживем как-нибудь сами, домашним способом, без ваших котлет.
1934
Когда говорили о человеке бывалом, тертом, видавшем виды, выражались так:
– Он прошел огонь, воду и медные трубы.
Теперь говорят иначе, менее фигурально, ближе к делу:
– Он прошел испытания трамвая, невзгоды автобуса и ужасы такси.
Один троллейбус пока еще ничем себя не замарал, чистый, незапятнанный троллейбус, радость и утешение москвича.
А что касается трамвая… О! О трамвае надо писать целую книгу. А автобус! Это роман. А такси! Его тоже надо отобразить в художественной литературе. Это будет сборник веселых анекдотов, – как говорят на юге – вагон смеха. Сквозь трамвайные слезы, конечно.
Бывалый, тертый, видавший виды человек утром выходит на улицу. Он заранее все знает и ко всему приготовился. В одном кармане у него лежит никелевый гривенник (не затруднять кондуктора разменом). В другом кармане – второй гривенник (на тот случай, если первый украдут при передаче кондукторше).
Еще в одном кармане лежит желтенький бумажный рубль (может быть, оштрафуют – теперь энергично борются с висунами, а он в душе отчаянный висун). И есть еще один карманчик, самый далекий, самый тайный. Там лежат двадцать рублей (возможно «разбитие» стекла, а висун – человек служащий, не тащиться же в милицию для составления протокола, нельзя опаздывать на работу).
Он вполне готов, он закален в борьбе. Пуговицы пальто пришиты вощеной дратвой, чтоб не отодрали в схватке, ботинки нарочно не чищены – все равно затопчут. Глаза висуна мечут молнии. Это уже не человек, не старший бухгалтер, не обожаемый муж, добрый отец и любимый дедушка. Теперь это укротитель львов, неустрашимый капитан Шнейдер.
И вот он выходит на улицу. И солнце сияет на пришитых дратвой пуговицах. И расплющенные ботинки вызывают невольное уважение своим боевым видом. И голубой гонщик дружелюбно смотрит на него с высокой рекламы Автодора на Страстном монастыре.
Пассажир выходит на середину площади. Здесь его наблюдательный пункт. Отсюда видны все приближающиеся трамваи и автобусы, все номера. Кроме того, здесь стоянка такси. Чудес на свете не бывает, но бывают удача, счастье, везение вдруг набежит свободная машина, самой крайней беде – не одно, так другое: лишь бы не опоздать службу, там сегодня важные дела.
Но мы уже не так молоды. Мы знаем, что жизнь сама по себе, трамвайно-автобусный график – сам по себе. Сначала идут только вагоны тех линий, которые сейчас не нужны. И идут бессмысленно часто. Когда они понадобятся, их не будет полтора часа. Потом, по пятам друг за другом, проходят одни пятнадцатые номера, семь вагонов подряд. Автобусов почему-то нет ни одного уже двадцать минут. И сердце уже горит, а душа требует жалобную книгу. Еще два пятнадцатых номера с вызывающим звоном проносятся мимо. Наконец, на повороте показывается нужный, родимый вагон. Висун бежит через площадь. Еще секунда, и он займется любимым делом, с блаженной улыбкой будет висеть на подножке переполненного трамвая. Но вагон неожиданно полным ходом проскакивает мимо и катится еще метров двести к тому углу, где для него учредили новую остановку. И обманутый висун, причитая, бежит назад.
На бегу он замечает автобус. Он тотчас же меняет направление и, делая огромные прыжки, достигает цели. Он уже пропихнулся в дверь, но кондуктор преграждает ему путь. Висун знает, что кричать нельзя, не действует, надо молить. И он шепчет:
– Ну, я вас прошу. У меня колит. Я опоздаю. Будьте человеком. У меня разные заслуги.
Ему даже хочется сказать: «Я больше никогда не буду», как говорят провинившиеся дети. Но его выкидывают. Автобус берет двадцать восемь человек, а он – двадцать девятый.
Как обидно быть двадцать девятым! Как хочется быть двадцать восьмым! В концов, жизнь проходит, стареешь, приближаешься к маленькой мраморной урне. Ах, как хочется до конца дней быть молодым, веселым, румяным, с безбоязненно начищенными ботинками, с розой в петлице, с пуговицами, пришитыми обыкновенной ниткой, одним словом, – двадцать восьмым!
Этого в трамвайных и автобусных трестах не понимают.
Обожаемый муж, добрый отец или любимый дедушка уже опоздал на час. Он скакал по площади, увертываясь от грузовиков и вглядываясь в асфальтовые дали. Вместе с ним бегали сотни людей, охваченных утренней трамвайной паникой.
Уже сообщалось, что чудес на свете не бывает, но это утро оказалось каким-то особенным, с налетом мистики. Громко бренча, на площадь выехало такси с трясущимся кузовом. Оно было такое грязное, будто его только что вытащили из мусорной ямы. Шофер в черной драповой кепке смотрел холодно и высокомерно. Было видно, что он капризен и привередлив, как дочка американского миллиардера, что он знает себе цену и не соединит свою судьбу с первым встречным.
За спасательный круг, случайно прикатившийся на площадь, сразу ухватилось по крайней мере пятьдесят утопающих пассажиров.
И началось то, что ежедневно происходит на московских перекрестках, то, о чем все знают, к чему привыкли, о чем говорят со злостью, досадой и раздражением, говорят и покоряются, – началось вымогательство.
Не хочется повторять этих унизительных разговоров. Схема обычная и давно осточертела.
На Таганскую площадь шофер не поедет – не по дороге. На Каланчевскую тоже не поедет – тоже не по дороге. И к Яузским воротам не по дороге. В каком направлении пролегает светлый путь шофера-взяточника, никогда не удается установить.
Сесть в такси с пакетом весом в кило нельзя. Это – груз, а перевозить грузы не разрешается. Если совсем не к чему придраться, то шофер заявляет, что не хватит бензина. Между прочим, чтобы возить пьяных, бензина всегда хватает. Шоферы обожают пьяных. Тут можно добре поживиться. Без особого труда они освоили «классическое» наследие извозчиков-лихачей, все грязные повадки холуев дореволюционной купеческой Москвы.
Пешеходы жалки. Они сгибаются под тяжелым взглядом шофера. Напрасно они кричат, чуть ли не разрывают на себе одежды, показывая раны, полученные во время гражданской войны. Ничто не поможет. Поедет тот, кто даст взятку, кто даст на чай. А кто не даст взятки, тот не поедет.
Что же, все шоферы московских такси взяточники? Нет, не все, но многие. И это не просто, это стало явлением, и запускать болезнь нельзя. Но в таксомоторных гаражах, кажется, привыкли к развращенным подонкам, облепившим трудовой шоферский мир.
А висун? Висун все-таки попал в трамвай. Правда, это был не его номер, но по какому-то странному стечению обстоятельств он изменил свой маршрут и повез висуна на службу. Вот уж, действительно, счастье, удача, везение.
Штрафной рубль взяли немедленно. Висун висел. Что ему еще оставалось делать? Но, рассчитавшись с милиционером, он успел догнать вагон и снова повис на ножке, подпихивая впереди стоящих своим натренированным, мускулистым животом.
Первый гривенник, как и следовало ждать, затерялся при передаче. Второй гривенник он вручил лично после чего его стало дрейфовать, то есть прижимать к окнам, сносить в середину потока людей, поворачивать спиной и даже выталкивать вверх, как это бывает с кораблями при сжатии льдов в Арктике.
Трамвай очень изменился в последнее время. Уже исчезло незамысловатое трамвайное веселье, умолкли остроты насчет того, что вагончик не резиновый, никто не отпускает замечаний по поводу гражданина в шляпе, перестали даже кидаться на людей в очках, так называемых четырехглазых. Слышны только мычание и вздохи, как на самой верхней полке в бане.
И в ту минуту, когда вагон трещит под напором сдавливаемых тел, когда все пассажиры слились в какую-то единую, начинающую застывать бетонную массу, визжа открывается дверь передней площадки, и внутрь втискиваются восемь милиционеров в новых касках и с кошелками в руках. Им обязательно надо внутрь, надо впечататься в бетон. Есть новое правило, по которому представителям милиции не разрешается стоять на передней площадке.
В такой вагон боятся входить контролеры. А это – люди в общем бесстрашные, хорошо знающие, что такое электрический трамвай.
Висун сошел на своей остановке. Сошел – это мягко сказано. Из трамвая не выходят, из трамвая вываливаются, вылетают, выдавливаются, – это более подходящие определения.
Ах, что сделали с человеком, видавшим виды, с неустрашимым укротителем трамвайных львов, с пассажиром, который все предусмотрел.
– Ну, что, сынку, помогла тебе твоя вощеная дратва? А ну, поворотись-ка! Что это на тебе за свитка такая?
Нет, не помогла дратва. Отлетели пуговицы. И придется теперь искать новые и пришивать их на этот раз басовой струной от гитары. И чудную свитку придется нести в капитальный ремонт к портному. Да и самому неплохо бы показаться доктору, что-то здоровье за последние полчаса стало пошаливать, А как доберешься к доктору? Опять в трамвай? Нет, уж лучше умереть в постели. И глаза пусть закроет не кондуктор, а любимая жена или обожаемый внук.
Ну, давайте разговаривать без лирики, официально. Если вы любите выражаться в процентах, можно и в процентах. Так вот. Каждый человек в Москве, прежде чем достигнуть места работы, теряет пятьдесят процентов работоспособности на преодоление трамвайных и автобусных Препятствий (не претендуем на точность). Тут и физическое усилие, расстройство нервов, и потеря самообладания.
И на работу он является уже уставшим, раздраженным, злым, как черт. Плохо он работает после транспортной передряги. А если в выходной день он решил съездить семьей в Сокольники, то садится он, так сказать, с иждивенцами, а выползает из него с изможденцами и изнуренцами. И, сидя под деревом, на зеленой траве, семья целый день ругает трамвай, накаляя друг друга мрачными историями из пассажирского быта. Нет, не вдыхают они благовонного воздуха Сокольнической рощи, не прислушиваются к голосам шустрых птичек, им не до того.
Понимают ли в трамвайных трестах и парках, какое важное дело им вручено? Кажется, что не понимают. Похоже на то, что там все надежды возложили на метрополитен, а к своему огромному хозяйству остыли. Признали устаревшим. Как раз к осени доломаем трамвай и автобус, выбросим на помойку последние щепки от такси, а сами в белых парадных толстовках, с венками на освобожденных от всяких забот головах сядем в метро и устремимся в сияющую даль. Зачем же стараться? Образуется и без нас.
Кому не известно, что метрополитен – это коренное решение вопросов московского транспорта! Поэтому он и строится с такой решительностью и удивительной быстротой. Поэтому десятки тысяч пролетариев вместо отдыха идут на субботники – помогать одному из самых замечательных строительств нашего времени. И вот в то время, когда вся Москва переживает небывалый в ее тысячелетней истории жизненный подъем, когда каждый год возводятся сотни зданий, с рекордной быстротой покрываются асфальтом сотни улиц, возникают монументальные гранитные набережные, когда в одно нынешнее лето будет асфальтировано шестьсот километров подмосковных дорог, – московский транспорт работает так плохо, что иногда даже начинает казаться, будто он находится в ведении НКПС, а не трамвайного и автобусного трестов.
Надо сразу отбить у них желание повторить историю трактора и коня, когда под победный гром тулумбасов различные недоучки гуляли под ручки, поджидая тракторов из центра и с презрением поглядывая на нечищеную и некормленую лошадь. Поглядывали и вели «сверхлевые» разговоры:
– Лошадь – это устаревшее, подозрительное по происхождению, явно чуждое нам животное, ихтиозавр.
Даже при полной работе всех линий метро Москве нужен будет трамвай. А сейчас сотни вагонов застревают в депо с пустяковыми поломками и еще сотни возвращаются среди бела дня с линий.
Трамвай и автобус дичают с каждым днем. Они становятся все хитрее, неуловимее и грязнее. В них перестали верить. К вечернему поезду едут с утра, в театр выходят за два часа до начала спектакля. Вечером как можно раньше убегают из клубов, из гостей. Вечером уже полный кавардак: одни вагоны идут до центра, другие чуть ли не пятятся задом. Пассажир всегда находится в состоянии неуверенности. И вечером и днем каждый вагон кажется ему последним, больше вагонов не будет. По этой причине дичает и пассажир. Нерегулярность, неаккуратность движения делают его сверх меры предприимчивым, превращают в отчаянного висуна.
Трамвайно-автобусное начальство думает спасти положение сочинением новых правил и ежедневным переносом остановок с места на место. Правила пишутся, главным образом для собственного успокоения, а новые остановки далеко не все улучшают дело, часто даже мешают ему. А иногда вдруг начинается изучение человеко-пассажира с узко научной точки зрения. По городу рассылаются тысячи статистиков добровольцев. Они робко допрашивают пассажиров, куда они едут, где сели, где полагают совершить пересадку и где удобнее ездится в номере «34» или на линии «А».
На это можно ответить без обследования.
– Неудобно, товарищи. Всюду неудобно. Каждый день неудобно. В каждый час дня неудобно, и становится все неудобнее.
И будет неудобно, пока не начнется настоящая работа, без примеси болтовни, без желания свалить все на метро. (Вот Лазарь Моисеевич его построит и поднесет нам на блюдечке. А мы его примем и навесим красивые таблички, как им пользоваться, где можно курить, а где нельзя.)
Десятки автобусных линий на самом деле – никакие не линии. Если автобуса надо ждать сорок минут, – это уже не движение, а случайность, счастье, удача. А работа нескольких миллионов человек в Москве не может, не должна зависеть от удачи, от везения. Трудящиеся Москвы – не игроки в девятку: придет карта или не придет. Надо в широчайших размерах увеличить автобусное таксомоторное поголовье. Это трудно, но и более трудные вещи делаются у нас, и делаются блестяще.
А трамвайное стадо особенно поправлять не нужно. Вагонов достаточно. Надо только, чтобы они вовремя чинились, все работали, держались в чистоте и ходили регулярно.
Тогда не надо будет пришивать пуговицы гитарными струнами. Струны смогут остаться на самой гитаре. И, захватив ее, мы поедем с иждивенцами в Сокольники, не опасаясь того, что после поездки в руках останется вместо гитары только один гриф с поломанными колками. И на зеленой траве не будут вестись разговоры о злых кондукторах, о лягающихся старушках и о расплющенных ботинках.
1934
Весной приятно поговорить о достижениях. Деревья, почки, мимозы в кооперативных будках – все это располагает. В такие дни не хочется кусать собратьев по перу и чернилам. Их хочется хвалить, прославлять, подымать на щит и в таком виде носить по всему городу.
И – как грустно – приходится говорить о недостатках. А день такой пленительный. Обидно, товарищи. Но весна весной, а плохих книг появилось порядочно – толстых, непроходимых романов, именинных стишков, а также дохлых повестей. Дохлых по форме и дохлых по содержанию.
Чем это объяснить?
Вот некоторые наблюдения.
В издательство входит обыкновенный молодой человек со скоросшивателем в руках. Он смирно дожидается своей очереди и в комнату редактора вступает, вежливо улыбаясь.
– Тут я вам месяц назад подбросил свой романчик…
– Как называется?
– «Гнезда и седла».
– Да… «Гнезда и седла». Я читал. Читал, читал. Знаете, он нам не подойдет.
– Не подойдет?
– К сожалению. Очень примитивно написано. Даже не верится, что автор этого произведения – писатель.
– Позвольте, товарищ. Я – писатель. Вот пожалуйста. У меня тут собраны все бумаги. Членский билет горкома писателей. Потом паспорт. Видите, проставлено: «Профессия – писатель».
– Нет, вы меня не поняли. Я не сомневаюсь. Но дело в том, что такую книгу мог написать только неопытный писатель, неквалифицированный.
– Как неквалифицированный? Меня оставили при последней перерегистрации. Видите, тут отметка: «Продлить по 1 августа 1934 года». А сейчас у нас апрель, удостоверение еще действительно.
– Но это же, в общем, к делу не относится. Ну, подумайте сами, разве можно так строить сюжет? Ведь это наивно, неинтересно, непрофессионально.
– А распределитель?
– Что распределитель?
– Я состою. Вот карточка. Видите? А вы говорите – непрофессионально.
– Не понимаю, при чем тут карточка?
– Не понимаете? И очень печально, товарищ. Раз я в писательском распределителе – значит, я хороший писатель. Кажется, ясно?
– Возможно, возможно. Но это не играет роли. Разве так работают? В первой же строчке вы пишете: «Отрогин испытывал к наладчице Ольге большого, серьезного, всепоглощающего чувства». Что это за язык? Ведь это нечто невозможное!
– Как раз насчет языка вы меня извините. Насчет языка у меня весьма благополучно. Всех ругали за язык, даже Панферова, я все вырезки подобрал. А про меня там ни одного слова нет. Значит, язык у меня в порядке.
– Товарищ, вы отнимаете у меня время. Мы не можем издать книгу, где на каждой странице попадаются такие метафоры: «Трамваи были убраны флагами, как невесты на ярмарке». Что ж, по-вашему, невесты на ярмарках убраны флагами? Просто чепуха.
– Это безответственное заявление, товарищ. У меня есть протокол заседания литкружка при глазной лечебнице, где я зачел свой роман. И вот резолюция… Сию минуточку, я сейчас ее найду. Ага! «Книга «Гнезда и седла» радует своей красочностью и бодрой образностью, а также написана богатым и красивым языком». Шесть подписей. Пожалуйста. Печать. И на этом фронте у меня все благополучно.
– Одним словом, до свидания.
– Нет, не до свидания. У меня к вам еще одна бумажка есть.
– Не надо мне никакой бумажки. Оставьте меня в покое.
– Это записка. Лично вам.
– Все равно.
– От Ягуар Семеныча.
– От Ягуар Семеныча? Дайте-ка ее сюда. Да вы присядьте. Так, так. Угу. М-м-мда. Не знаю. Может быть, я ошибся. Хорошо, дам ваши «Гнезда» прочесть еще Тигриевскому. Пусть посмотрит. В общем, заходите завтра. А примерный договор пока что набросает Марья Степановна. Завтра и подпишем. Хорошее там у вас место есть, в «Седлах»: Отрогин говорит Ольге насчет идейной непримиримости. Отличное место. Ну, кланяйтесь Ягуару.
«Гнезда и седла» появляются на рынке в картонном переплете, десятитысячным тиражом, с портретом автора и длинным списком опечаток. Автор ходит по городу, высматривая в книжных витринах свое творение, а в это время на заседании в издательстве кипятится оратор:
– Надо, товарищи, поднять, заострить, выпятить, широко развернуть и поставить во весь рост вопросы нашей книжной продукции. Она, товарищи, отстает, хромает, не поспевает, не стоит на уровне…
Он еще говорит, а в другом издательстве, перед другим редактором стоит уже другой автор.
Новый автор – в шубе, с круглыми плечами, с громадным галалитовым мундштуком во рту и в бурках до самого паха. Он не тихий, не вкрадчивый. Это бурный, громкий человек, оптимист, баловень судьбы. О таких подсудимых мечтают начинающие прокуроры.
Он не носит с собой удостоверений и справок. Он не бюрократ, не проситель, не нудная старушка из фельетона, пострадавшая от произвола местных властей. Это пружинный замшевый лев, который, расталкивая плечами неповоротливых и мечтательных бегемотов, шумно продирается к водопою.
Его творческий метод прост и удивителен, как проза Мериме.
Он пишет один раз в жизни. У него есть только одно произведение. Он не Гете, не Лопе де Вега, не Сервантес, нечего там особенно расписываться. Есть дела посерьезней. Рукопись ему нужна, как нужен автогенный аппарат опытному шниферу для вскрывания несгораемых касс.
То, что он сочинил, может быть названо бредом сивой кобылы. Но это не смущает сочинителя.
Он грубо предлагает издательству заключить с ним договор. Издательство грубо отказывает. Тогда он грубо спрашивает, не нужна ли издательству бумага по блату. Издательство застенчиво отвечает, что, конечно, нужна. Тогда он вежливо спрашивает, не примет ли издательство его книгу. Издательство грубо отвечает, что, конечно, примет.
Книга выходит очень быстро, в рекордные сроки. Теперь все в порядке. Автогенный аппарат сделал свое дело. Касса вскрыта. Остается только унести ее содержимое.
Сочинитель предъявляет свою книгу в горком писателей, заполняет анкету («под судом не был, в царской армии был дезертиром, в прошлом агент по сбору объявлений, – одним словом, всегда страдал за правду»), принимается в союз, получает живительный паек. Вообще он с головой погружается в самоотверженную работу по улучшению быта писателей. Он не только не Сервантес, он и не Дон-Кихот, и к донкихотству не склонен. Первую же построенную для писателей квартиру он забирает себе. Имея книгу, членство, особый паек, даже автомобиль, он обладает всеми признаками высокохудожественной литературной единицы.
Теперь единицу, оснащенную новейшей техникой, поймать чрезвычайно трудно. Сил одной милиции не хватит: тут нужны комбинированные действия всех карательных органов с участием пожарных команд, штурмовой авиации, прожекторных частей и звукоуловителей.
А оратор в издательстве все еще стоит над своим графином и, освежая горло кипяченой водой, жалуется:
– Что мы имеем, товарищи, в области качества книжной продукции? В области качества книжной продукции мы, товарищи, имеем определенное отставание. Почему, товарищи, мы имеем определенное отставание в области качества книжной продукции? А черт его знает, почему мы имеем в области качества книжной продукции определенное отставание!
Тут вносят чай в пивных стопках, стоящих по шесть штук сразу в глубокой тарелке для борща. И вопросы книжной продукции глохнут до следующего заседания.
Между тем совсем не нужно тратить кубометры кипяченой воды и загружать глубокие тарелки стопками с чаем, чтобы понять сущность дела. Плохих произведений всегда было больше, чем хороших. Всегда в издательства, помимо талантливых вещей, носили, носят и будут носить всяческую чушь и дичь. Дело обычное, ничего страшного в этом нет. Надо только устроить так, чтобы плохая рукопись не превратилась в книгу. Это обязанность редакторов.
А редактора нередко бывают малодушны, иногда некультурны, иногда неквалифицированны, иногда читают записки, не относящиеся к делу, иногда в них просыпается дух торговли – все иногда бывает.
И к свежему голосу растущей советской литературы примешивается глухое бормотание бездарностей, графоманов, искателей выгод и неучей.
А в литературных делах надо проявлять арктическое мужество.
Не надо делать скидок по знакомству, не надо понижать требований, не надо давать льгот, не надо так уж сильно уважать автора за выслугу лет, не подкрепленную значительными трудами.
Читателю нет дела до литературной кухни. Когда к нему попадает плохая книга, ему все равно, чьи групповые интересы состязались в схватке и кто эту книгу с непонятной торопливостью включил в школьные хрестоматии. Он с отвращением листает какие-нибудь «Гнезда» или «Седла», жмурится от ненатуральных похождений диаграммно-схематического Отрогина и на последней странице находит надпись: «Ответственный редактор 3. Тигриевский». Так как записка Ягуар Семеныча к книге не приложена, то никогда читателю не понять тонких психологических нюансов, побудивших товарища Тигриевского пустить «Седла» в печать. И пусть не обманываются редактора таких книг. Читатель редко считает их ответственными, потому что никакой ответственности они, к сожалению, не несут.
Вот какие неприятные слова приходится говорить радостной весной текущего хозяйственного года. Не сладкое это занятие – портить отношения с отдельными собратьями и делать мрачные намеки. Куда приятнее сидеть вдвоем за одним столиком и сочинять комический роман. Ах, как хорошо! Окно открыто, ветер с юга, чернильница полна до краев. А еще лучше поехать с собратьями целой бригадой куда-нибудь подальше, в Кахетию, в Бухару, в Боржом, что-нибудь такое обследовать, установить связи с местной общественностью, дать там какую-нибудь клятву. Не очень, конечно, обязывающую клятву – ну, написать повесть из жизни боржомцев или включиться в соревнование по отображению благоустройства бухарского оазиса. А потом вернуться в Москву и дать о поездке беседу в «Литературную газету», мельком упомянув о собственных достижениях.
Но ссориться, так уж ссориться серьезно.
Кроме появившихся на прилавке плохих книг типа «Седла» и «Гнезда», еще больший урон несет советское искусство оттого, что многие хорошие книги могли бы появиться, могли бы быть написаны, но не были написаны и не появились потому, что помешала суетливая, коммивояжерская гоньба по стране и помпезные заседания с обменом литературными клятвами.
Никогда путешествие не может помешать писателю работать. И нет места в мире, где бы с такой родительской заботливостью старались дать писателю возможность все увидеть, узнать и понять, как это делается у нас.
Но внимание и средства уделяются вовсе не затем, чтоб люди партиями ездили за несколько тысяч километров торжественно и скучно заседать.
Как часто деньги, предназначенные для расширения писательских горизонтов, тратятся на создание протоколов о том, что литература нужна нам великая, что язык нам нужен богатый, что писатель нам нужен умный. И как часто, создав такой протокол, бригада мчится назад, считая, что взят еще один барьер, отделяющий ее от Шекспира.
Чтобы приблизиться к литературным вершинам, достойным нашего времени, вовсе нет надобности обзаводиться фанерными перегородками, учрежденскими штатами, секциями и человеком комендантского типа в сапогах, лихо раздающим железнодорожные билеты, суточные и подъемные.
И оргкомитет имеет сейчас, перед писательским съездом, возможность стряхнуть с себя литературную пыль, выставить из писательской шеренги людей, ничего общего с искусством не имеющих.