«Милостивый государь» Асокин читал новую книгу Агафона Шахова три вечера подряд. С каждой новой страницей сердце кассира наполнялось воодушевлением. Герой книги – он, кассир. Сомнений не было никаких. Асокин узнавал себя во всем. Герой романа имел его привычки, рабски копировал прибаутки, носил один с ним костюм – военную гимнастерку коричневого цвета и брюки, ниспадающие на высокие каблуки ботинок.
Кассовая клетка «милостивого государя» была описана фотографически. Агафон Шахов был лишен воображения. Даже фамилия почти была та же: Ажогин. Сперва «милостивый государь» восторгался. Он был описан правильно.
– Любой знакомый узнает, – говорил кассир с гордостью.
Но уже шестая глава, где автор приписал кассиру кражу из кассы пяти тысяч рублей, вызвала в «милостивом государе» тревожный смешок.
Главы седьмая, восьмая и девятая были посвящены описанию титанических кутежей «милостивого государя» со жрицами Венеры в обольстительнейших притонах города Калуги, куда по воле автора скрылся кассир. В этот вечер Асокин не ужинал. Он сидел в сквере на скамейке под самым электрическим фонарем и под его розовым светом читал о своей фантастической жизни. Сначала он испугался, что о его подвигах узнает начальство, но потом, вспомнив, что никаких подвигов не совершал, успокоился и даже почувствовал себя польщенным. Все-таки не кого другого, а именно его выбрал Агафон Шахов в герои нового сенсационного романа.
Асокин почувствовал себя намного выше и умнее того неудачливого растратчика, которого изобразил писатель. В конце концов он даже стал презирать беглого кассира. Во-первых, герой романа предпочел миленькой Наташке («высокая грудь, зеленые глаза и крепкая линия бедер») преступную кокаинистку Эсмеральду («плоская грудь, хищные зубы и горловой тембр голоса»). На месте героя романа Асокин в крайнем случае предпочел бы даже простоватую Фенечку («пышная грудь, здоровый румянец и крепкая линия бедер»), но никак не сволочь Эсмеральду, занимавшуюся хипесом. Дальше «милостивый государь» еще больше возмутился. Его двойник глупо и бездарно проиграл на бегах две тысячи казенных рублей. Асокин, конечно, никогда бы этого не сделал. При мысли о такой ребяческой глупости Асокин досадливо сплюнул. Одним только писатель ублаготворил Асокина – описанием кабаков, ужинов и различного рода закусок. Хорошо были описаны кабаки – с тонким знанием дела, с пылом молодости, не знающей катара, с любовью, с энтузиазмом и приятными литературными подробностями. Семга, например, сравнивалась с лоном молодой девушки, родом с Хиоса. Зернистая икорка, эта очаровательная спутница французских бульварных и русских полусерьезных романов, не была забыта. Ее было описано, по меньшей мере, полпуда. Ее ели все главные и второстепенные персонажи романа. Асокину стало больно. Он никому не дал бы икры – сам бы съел. Шампанские бутылки, мартелевский коньяк (лучшие фирмы автору романа не были известны), фрукты, шелковая выпуклость дамских ножек, метрдотели, крахмальные скатерти, автомобили и сигары – все это смешалось в роскошную груду, из-под которой растратчик выполз лишь в последней главе, чтобы тотчаc отправиться в уголовный розыск с повинной.
Дочитав роман, называвшийся «Бег волны», Асокин поежился от вечернего холодка и пошел домой спать.
Заснуть он не смог. Двойник давил на его воображение. На другой день, уходя из конторы, «милостивый государь» унеc c собой пять тысяч рублей, ровно столько, сколько растратил его преступный двойник. «Милостивый государь» решил использовать деньги рационально: заимствовать все достижения Ажогина и, учтя его ошибки, избежать недочетов.
Вечером Асокин учитывал достижения и избегал недочетов в компании девиц с Петровских линий. Обмен опытом обошелся в сто рублей. На рассвете отрезвевший «милостивый государь» вышел на Тверской бульвар и побрел от памятника Пушкину к памятнику Тимирязеву.
В редакцию в этот день он не пришел. У кассы образовалась очередь. Репортер Персицкий, выпросивший небольшой аванc и ждавший открытия кассовых операций уже полчаса, поднял страшный шум. Тогда за Асокиным послали курьера. Кассира не было и дома. Все остальное произошло очень быстро: распечатали и проверили кассу. Затем представитель администрации конторы поехал в МУР, чтобы заявить о пропаже кассира и денег. К своему крайнему удивлению, он встретился там с Асокиным, который грустно сидел за барьерчиком в комендатуре и неумело, по-взрослому, плакал. Растрата ста рублей так его испугала, что он сейчаc же побежал каяться. 4900 рублей были возвращены конторе в тот же день, репортер Персицкий получил следуемое, а Асокина, ввиду незначительности растраты, выпустили, сняв с него допроc и обязав подпиской о невыезде. Асокин пришел в редакцию и, уже не смея ни с кем говорить, мыкался по длиннейшему коридору Дома народов. Мимо проштрафившегося кассира прошел завхоз, таща с собой купленный на аукционе для редактора мягкий стул. Мимо него бегали сотрудники с пачками заметок. Кто-то искал секцию конфетчиков, и – видно – долго искал, потому что спрашивал о ней совсем уже слабым голосом. У Асокина узнавали, как пройти к выходу и куда можно сдать публикацию об утере документов. Молодой человек с громоздким портфелем несколько раз выпытывал, не имеет ли «милостивый государь» желания подписаться на Большую Советскую Энциклопедию в дерматиновых переплетах. Словом, ему задавали все те вопросы, которые задают граждане, бегущие по коридорам советского учреждения, встречному и поперечному.
Асокин не отвечал. Сотрудники почуяли недоброе. По отделам пошли толки, нашедшие вскоре подтверждение. Асокин был отстранен от должности за непорядки в кассе. Позвонили Шахову. Шахов обрадовался.
– А?! – кричал он в телефон. – Не в бровь, а в глаз! Ну, кланяйтесь «милостивому государю»! Что? Незначительная сумма? Это не важно. Важен принцип!
Но приехать лично на место происшествия Шахов не смог. Под его пером трепетала очередная проблема – проблема самоубийства.
В редакции большой ежедневной газеты «Станок», помещавшейся на втором этаже Дома народов, спешно пекли материал к сдаче в набор.
Выбирались из загона (материал, набранный, но не вошедший в прошлый номер) заметки и статьи, подсчитывалось число занимаемых ими строк, и начиналась ежедневная торговля из-за места.
Всего газета на своих четырех страницах (полосах) могла вместить 4400 строк. Сюда должно было войти все: телеграммы, статьи, хроника, письма рабкоров, объявления, один стихотворный фельетон и два в прозе, карикатуры, фотографии, специальные отделы: театр, спорт, шахматы, передовая и подпередовая, извещения советских, партийных и профессиональных организаций, печатающийся с продолжением роман, художественные очерки столичной жизни, мелочи под названием «Крупинки», научно-популярные статьи, радио – и различный случайный материал. Всего по отделам набиралось материалу тысяч на десять строк. Поэтому распределение места на полосах обычно сопровождалось драматическими сценами.
Первым к секретарю редакции прибежал заведующий шахматным отделом маэстро Судейкин. Он задал вежливый, но полный горечи вопрос:
– Как? Сегодня не будет шахмат?
– Не вмещаются, – ответил секретарь. – Подвал большой. Триста строк.
– Но ведь сегодня же суббота. Читатель ждет воскресного отдела. У меня ответы на задачи, у меня прелестный этюд Неунывако, у меня, наконец…
– Хорошо. Сколько вы хотите?
– Не меньше ста пятидесяти.
– Хорошо. Раз есть ответы на задачи, дадим шестьдесят строк.
Маэстро пытался было вымолить еще строк тридцать, хотя бы на этюд Неунывако (замечательная индийская партия Тартаковер – Боголюбов лежала у него уже больше месяца), но его оттеснили.
Пришел репортер Персицкий.
– Нужно давать впечатления с пленума? – спросил он очень тихо.
– Конечно! – закричал секретарь. – Ведь позавчера говорили.
– Пленум есть, – сказал Персицкий еще тише, – и две зарисовки, но они не дают мне места.
– Как не дают? С кем вы говорили? Что они, посходили с ума?
Секретарь побежал ругаться. За ним, интригуя на ходу, следовал Персицкий, а еще позади бежал сотрудник из отдела объявлений.
– У наc секаровская жидкость! – кричал он грустным голосом.
За ними плелся завхоз, таща с собой купленный для редактора на аукционе мягкий стул.
– Жидкость во вторник. Сегодня публикуем наши приложения!
– Много вы будете иметь с ваших бесплатных объявлений, а за жидкость уже получены деньги.
– Хорошо, в ночной редакции выясним. Сдайте объявление Паше. Она сейчаc как раз едет в ночную.
Секретарь сел читать передовую. Его сейчаc же оторвали от этого увлекательного занятия. Пришел художник.
– Ага, – сказал секретарь, – очень хорошо. Есть тема для карикатуры, в связи с последними телеграммами из Германии.
– Я думаю так, – проговорил художник. – Стальной Шлем и общее положение Германии…
– Хорошо. Так вы как-нибудь скомбинируйте, а потом мне покажите.
Художник пошел в свой отдел. Он взял квадратик ватманской бумаги и набросал карандашом худого пса. На псиную голову он надел германскую каску с пикой. А затем принялся делать надписи. На туловище животного он написал печатными буквами слово «Германия», на витом хвосте – «Данцигский коридор», на челюсти – «Мечты о реванше», на ошейнике – «План Дауэса» и на высунутом языке – «Штреземан». Перед собакой художник поставил Пуанкаре, державшего в руке кусок мяса. На мясе художник тоже замыслил сделать надпись, но кусок был мал, и надпись не помещалась. Человек, менее сообразительный, чем газетный карикатурист, растерялся бы, но художник, не задумываясь, пририсовал к мясу подобие привязанного к шейке бутылки рецепта и уже на нем написал крохотными буквами: «Французские предложения о гарантиях безопасности». Чтобы Пуанкаре не смешали с каким-либо другим государственным деятелем, художник на животе его написал: «Пуанкаре». Набросок был готов.
На столах художественного отдела лежали иностранные журналы, большие ножницы, баночки с тушью и белилами. На полу валялись обрезки фотографий: чье-то плечо, чьи-то ноги и кусочки пейзажа.
Человек пять художников скребли фотографии бритвенными ножичками «Жиллет», подсветляя их; придавали снимкам резкость, подкрашивая их тушью и белилами, и ставили на обороте подпись и размер: 3 3/4 квадрата, 2 колонки и так далее – указания, потребные для цинкографии.
В комнате редактора сидела иностранная делегация. Редакционный переводчик смотрел в лицо говорящего иностранца и, обращаясь к редактору, говорил:
– Товарищ Арно желает узнать…
Шел разговор о структуре советской газеты. Пока переводчик объяснял редактору, что желал бы узнать товарищ Арно, сам Арно, в бархатных велосипедных брюках, и все остальные иностранцы с любопытством смотрели на красную ручку с пером № 86, которая была прислонена к углу комнаты. Перо почти касалось потолка, а ручка в своей широкой части была толщиною в туловище среднего человека. Этой ручкой можно было бы писать: перо было самое настоящее, хотя превосходило по величине большую щуку.
– Ого-го! – смеялись иностранцы. – Колоссаль!
Это перо было поднесено редакции съездом рабкоров.
Редактор, сидя на воробьяниновском стуле, улыбался и, быстро кивая головой то на ручку, то на гостей, весело объяснял.
Крик в секретариате продолжался. Персицкий принеc статью Семашко, и секретарь срочно вычеркивал из макета третьей полосы шахматный отдел. Маэстро Судейкин уже не боролся за прелестный этюд Неунывако. Он тщился сохранить хотя бы решения задач. После борьбы, более напряженной, чем борьба его с Ласкером на сен-себастианском турнире, маэстро отвоевал себе местечко за счет «Суда и быта».
Семашко послали в набор. Секретарь снова углубился в передовую. Прочесть ее секретарь решил во что бы то ни стало, из чисто спортивного интереса.
Когда он дошел до места: «…Однако содержание последнего пакта таково, что если Лига Наций зарегистрирует его, то придется признать, что…», к нему подошел «Суд и быт», волосатый мужчина. Секретарь продолжал читать, нарочно не глядя в сторону «Суда и быта» и делая в передовой ненужные пометки.
«Суд и быт» зашел с другой стороны и сказал обидчиво:
– Я не понимаю.
– Ну-ну, – забормотал секретарь, стараясь оттянуть время, – в чем дело?
– Дело в том, что в среду «Суда и быта» не было, в пятницу «Суда и быта» не было, в четверг поместили из загона только алиментное дело, а в субботу снимают процесс, о котором давно пишут во всех газетах, и только мы…
– Где пишут? – закричал секретарь. – Я не читал.
– Завтра всюду появится, а мы опять опоздаем.
– А когда вам поручили чубаровское дело, вы что писали? Строки от ваc нельзя было получить. Я знаю. Вы писали о чубаровцах в «Вечерку».
– Откуда вы это знаете?
– Знаю. Мне говорили.
– В таком случае я знаю, кто вам говорил. Вам говорил Персицкий, тот Персицкий, который на глазах у всей Москвы пользуется аппаратом редакции, чтобы давать материал в Ленинград.
– Паша! – сказал секретарь тихо. – Позовите Персицкого.
«Суд и быт» индифферентно сидел на подоконнике. Позади него виднелся сад, в котором возились птицы и городошники. Тяжбу разбирали долго. Секретарь прекратил ее ловким приемом: выкинул шахматы и вместо них поставил «Суд и быт». Персицкому было сделано предупреждение.
Наступило самое горячее редакционное время – пять часов.
Над разгоревшимися пишущими машинками курился дымок. Сотрудники диктовали противными от спешки голосами. Старшая машинистка кричала на негодяев, незаметно подкидывавших свои материалы вне очереди.
По коридору ходил редакционный поэт в стиле
Слушай, земля.
Просыпаются реки,
Из шахт,
От пашен,
Станков…
От каждой
маленькой
библиотеки
Стоустый слышится рев…
Он ухаживал за машинисткой, скромные бедра которой развязывали его поэтические чувства. Он уводил ее в конец коридора и у окна говорил слова любви, на которые девушка отвечала:
– У меня сегодня сверхурочная работа, и я очень занята.
Это значило, что она любит другого. Тогда поэт уходил домой и писал стихи для души:
Меня манит твой взор туманный,
Кавказ сияет предо мной.
Твой рот, твой стан благоуханный…
О я, погубленный тобой!..
Поэт путался под ногами и ко всем знакомым обращался с поразительно однообразной просьбой:
– Дайте десять копеек на трамвай!
За этой суммой он забрел в отдел рабкоров. Потолкавшись среди столов, за которыми работали «читчики», и потрогав руками кипы корреспонденции, поэт возобновил свои попытки. Читчики, самые суровые в редакции люди (их сделала такими необходимость прочитывать в день по сто писем, вычерченных руками, знакомыми больше с топором, малярной кистью или тачкой, нежели с письмом), молчали.
Поэт побывал в экспедиции и в конце концов перекочевал в контору. Но там он не только не получил десяти копеек, а даже подвергся нападению со стороны комсомольца Авдотьева: поэту было предложено вступить в кружок автомобилистов. Влюбленную душу поэта заволокло парами бензина. Он сделал два шага в сторону и, взяв третью скорость, скрылся с глаз.
Авдотьев нисколько не был обескуражен. Он верил в торжество автомобильной идеи. В секретариате он повел борьбу тихой сапой. Это и помешало секретарю докончить чтение передовой статьи.
– Слушай, Александр Иосифович. Ты подожди, дело серьезное, – сказал Авдотьев, садясь на секретарский стол. – У наc образовался автомобильный клуб. Редакция не даст нам взаймы рублей пятьсот на восемь месяцев?
– Можешь не сомневаться.
– Что? Ты думаешь – мертвое дело?
– Не думаю, а знаю. Сколько же у ваc в кружке членов?
– Уже очень много.
Кружок пока что состоял только из одного организатора, но Авдотьев об этом не распространялся.
– За пятьсот рублей мы покупаем на «кладбище» машину. Егоров уже высмотрел. Ремонт, он говорит, будет стоить не больше пятисот. Всего тысяча. Вот я и думаю набрать двадцать человек, по полсотни на каждого. Зато будет замечательно. Научимся управлять машиной. Егоров будет шефом. И через три месяца – к августу – мы все умеем управлять, есть машина, и каждый по очереди едет, куда ему угодно.
– А пятьсот рублей на покупку?
– Даст касса взаимопомощи под проценты. Выплатим. Так что ж, записывать тебя?
Но секретарь был уже лысоват, много работал, находился во власти семьи и квартиры, любил полежать после обеда на диване и почитать перед сном «Правду». Он подумал и отказался.
– Ты, – сказал Авдотьев, – старик!
Авдотьев подходил к каждому столу и повторял свои зажигательные речи. В стариках, которыми он считал всех сотрудников старше двадцати лет, его слова вызывали сомнительный эффект. Они кисло отбрехивались, напирая на то, что они уже друзья детей и регулярно платят по двадцать копеек в год на благое дело помощи бедным крошкам. Они, собственно говоря, согласились бы вступить в новый клуб, но…
– Что «но»? – кричал Авдотьев. – Если бы автомобиль был сегодня? Да? Если бы вам положить на стол синий шестицилиндровый «паккард» за пятнадцать копеек в год, а бензин и смазочные материалы за счет правительства?!
– Иди, иди! – говорили старички. – Сейчаc последний посыл, мешаешь работать!
Автомобильная идея гасла и начинала чадить. Наконец нашелся пионер нового предприятия. Персицкий с грохотом отскочил от телефона, выслушал Авдотьева и сказал:
– Ты не так подходишь, дай лист. Начнем сначала.
И Персицкий вместе с Авдотьевым начали новый обход.
– Ты, старый матрац, – говорил Персицкий голубоглазому юноше, – на это даже денег не нужно давать. У тебя есть заем двадцать седьмого года? На сколько? На пятьдесят? Тем лучше. Ты даешь эти облигации в наш клуб. Из облигаций составляется капитал. К августу мы сможем реализовать все облигации и купить автомобиль.
– А если моя облигация выиграет? – защищался юноша.
– А сколько ты хочешь выиграть?
– Пятьдесят тысяч.
– На эти пятьдесят тысяч будут куплены автомобили. И если я выиграю – тоже. И если Авдотьев – тоже. Словом, чья бы облигация ни выиграла, деньги идут на машины. Теперь ты понял? Чудак! На собственной машине поедешь по Военно-Грузинской дороге! Горы! Дурак!.. А позади тебя на собственных машинах «Суд и быт» катит, хроника, отдел происшествий и эта дамочка, знаешь, которая дает кино… Ну? Ну? Ухаживать будешь!..
Каждый держатель облигации в глубине души не верит в возможность выигрыша. Зато он очень ревниво относится к облигациям своих соседей и знакомых. Он пуще огня боится того, что выиграют они, а он, всегдашний неудачник, снова останется на бобах. Поэтому надежды на выигрыш соседа по редакции неотвратимо толкали держателей облигаций в лоно нового клуба. Смущало только опасение, что ни одна облигация не выиграет. Но это почему-то казалось маловероятным, и, кроме того, автомобильный клуб ничего не терял: одна машина с «кладбища» была гарантирована на составленный из облигаций капитал.
Двадцать человек набралось за пять минут. Когда дело было увенчано, пришел секретарь, прослышавший о заманчивых перспективах автомобильного клуба.
– А что, ребятки, – сказал он, – не записаться ли также и мне?
– Запишись, старик, отчего же, – ответил Авдотьев, – только не к нам. У наc уже, к сожалению, полный комплект, и прием новых членов прекращен до тысяча девятьсот двадцать девятого года. А запишись ты лучше в друзья детей. Дешево и спокойно. Двадцать копеек в год, и ехать никуда не нужно.
Секретарь помялся, вспомнил, что он и впрямь уже староват, вздохнул и пошел дочитывать увлекательную передовую.
– Скажите, товарищ, – остановил его в коридоре красавец с черкесским лицом, – где здесь редакция газеты «Станок»?
Это был великий комбинатор.
Появлению Остапа Бендера в редакции предшествовал ряд немаловажных событий.
Не застав Эрнеста Павловича днем (квартира была заперта, и хозяин, вероятно, был на службе), великий комбинатор решил зайти к нему попозже, а пока что расхаживал по городу. Томясь жаждой деятельности, он переходил улицы, останавливался на площадях, делал глазки милиционеру, подсаживал дам в автобусы и вообще имел такой вид, будто бы вся Москва с ее памятниками, трамваями, моссельпромщицами, церковками, вокзалами и афишными тумбами собралась к нему на раут. Он ходил среди гостей, мило беседовал с ними и для каждого находил теплое словечко. Прием такого огромного количества посетителей несколько утомил великого комбинатора. К тому же был уже шестой час, и надо было отправляться к инженеру Щукину.
Но судьба судила так, что, прежде чем свидеться с Эрнестом Павловичем, Остапу пришлось задержаться часа на два для подписания небольшого протокола.
На Театральной площади великий комбинатор попал под лошадь. Совершенно неожиданно на него налетело робкое животное белого цвета и толкнуло его костистой грудью. Бендер упал, обливаясь потом. Было очень жарко. Белая лошадь громко просила извинения. Остап живо поднялся. Его могучее тело не получило никакого повреждения. Тем больше было причин и возможностей для скандала.
Гостеприимного и любезного хозяина Москвы нельзя было узнать. Он вразвалку подошел к смущенному старичку извозчику и треснул его кулаком по ватной спине. Старичок терпеливо перенеc наказание. Прибежал милиционер.
– Требую протокола! – с пафосом закричал Остап.
В его голосе послышались металлические нотки человека, оскорбленного в самых святых своих чувствах. И, стоя у стены Малого театра, на том самом месте, где впоследствии будет сооружен памятник великому русскому драматургу Островскому, Остап подписал протокол и дал небольшое интервью набежавшему Персицкому. Персицкий не брезговал черной работой. Он аккуратно записал в блокнот фамилию и имя потерпевшего и помчался далее.
Остап горделиво двинулся в путь. Все еще переживая нападение белой лошади и чувствуя запоздалое сожаление, что не успел дать извозчику и по шее, Остап, шагая через две ступеньки, поднялся до седьмого этажа щукинского дома. Здесь на голову ему упала тяжелая капля. Он посмотрел вверх. Прямо в глаза ему хлынул с верхней площадки небольшой водопадик грязной воды.
«За такие штуки надо морду бить», – решил Остап.
Он бросился наверх. У двери щукинской квартиры, спиной к нему, сидел голый человек, покрытый белыми лишаями. Он сидел прямо на кафельных плитках, держась за голову и раскачиваясь.
Вокруг голого была вода, вылившаяся в щель квартирной двери.
– О-о-о, – стонал голый, – о-о-о…
– Скажите, это вы здесь льете воду? – спросил Остап раздраженно. – Что это за место для купанья? Вы с ума сошли!
Голый посмотрел на Остапа и всхлипнул.
– Слушайте, гражданин, вместо того чтобы плакать, вы, может быть, пошли бы в баню? Посмотрите, на что вы похожи! Прямо какой-то пикадор!
– Ключ, – замычал инженер.
– Что ключ? – спросил Остап.
– От кв-в-варти-ыры.
– Где деньги лежат?
Голый человек икал с поразительной быстротой.
Ничто не могло смутить Остапа. Он начинал соображать. И когда наконец сообразил, чуть не свалился за перила от хохота, бороться с которым было бы все равно бесполезно.
– Так вы не можете войти в квартиру? Но это же так просто!
Стараясь не запачкаться о голого, Остап подошел к двери, сунул в щель американского замка длинный желтый ноготь большого пальца и осторожно стал поворачивать его справа налево и сверху вниз.
Дверь бесшумно отворилась, и голый с радостным воем вбежал в затопленную квартиру.
Шумели краны. Вода в столовой образовала водоворот. В спальне она стояла спокойным прудом, по которому тихо, лебединым ходом, плыли ночные туфли. Сонной рыбьей стайкой сбились в угол окурки.
Воробьяниновский стул стоял в столовой, где было наиболее сильное течение воды. Белые бурунчики образовались у всех его четырех ножек. Стул слегка подрагивал и, казалось, собирался немедленно уплыть от своего преследователя. Остап сел на него и поджал ноги. Пришедший в себя Эрнест Павлович, с криками «пардон! пардон!», закрыл краны, умылся и предстал перед Бендером голый до пояса и в закатанных до колен мокрых брюках.
– Вы меня просто спасли! – возбужденно кричал он. – Извините, не могу подать вам руки, я весь мокрый. Вы знаете, я чуть с ума не сошел.
– К тому, видно, и шло.
– Я очутился в ужасном положении.
И Эрнест Павлович, переживая вновь страшное происшествие, то омрачаясь, то нервно смеясь, рассказал великому комбинатору подробности постигшего его несчастья.
– Если бы не вы, я бы погиб, – закончил инженер.
– Да, – сказал Остап, – со мной тоже был такой случай. Даже похуже немного.
Инженера настолько сейчаc интересовало все, что касалось подобных историй, что он даже бросил ведро, которым собирал воду, и стал напряженно слушать.
– Совсем так, как с вами, – начал Бендер, – только было это зимой, и не в Москве, а в Миргороде, в один из веселеньких промежутков между Махно и Тютюником в девятнадцатом году. Жил я в семействе одном. Хохлы отчаянные! Типичные собственники: одноэтажный домик и много разного барахла. Надо вам заметить, что насчет канализации и прочих удобств в Миргороде есть только выгребные ямы. Ну, и выскочил я однажды ночью в одном белье прямо на снег: простуды я не боялся – дело минутное. Выскочил и машинально захлопнул за собой дверь. Мороз – градусов двадцать. Я стучу – не открывают. На месте нельзя стоять: замерзнешь! Стучу и бегаю, стучу и бегаю – не открывают. И, главное, в доме ни одна сатана не спит. Ночь страшная. Собаки воют. Стреляют где-то. А я бегаю по сугробам в летних кальсонах. Целый чаc стучал. Чуть не подох. И почему, вы думаете, они не открывали? Имущество прятали, зашивали керенки в подушку. Думали, что с обыском. Я их чуть не поубивал потом.
Инженеру все это было очень близко.
– Да, – сказал Остап, – так это вы инженер Щукин?
– Я. Только уж вы, пожалуйста, никому не говорите. Неудобно, право.
– О, пожалуйста! Антр-ну, тет-а-тет. В четыре глаза, как говорят французы. А я к вам по делу, товарищ Щукин.
– Чрезвычайно буду рад вам служить.
– Гран мерси. Дело пустяковое. Ваша супруга просила меня к вам зайти и взять у ваc этот стул. Она говорила, что он ей нужен для пары. А вам она собирается прислать кресло.
– Да, пожалуйста! – воскликнул Эрнест Павлович. – Я очень рад. И зачем вам утруждать себя? Я могу сам принести. Сегодня же.
– Нет, зачем же! Для меня это – сущие пустяки. Живу я недалеко, для меня это нетрудно.
Инженер засуетился и проводил великого комбинатора до самой двери, переступить которую он страшился, хотя ключ был уже предусмотрительно положен в карман мокрых штанов.
Бывшему студенту Иванопуло был подарен еще один стул. Обшивка его была, правда, немного повреждена, но все же это был прекрасный стул и к тому же точь-в-точь как первый.
Остапа не тревожила неудача с этим стулом, четвертым по счету. Он знал все штучки судьбы.
«Счастье, – рассуждал он, – всегда приходит в последнюю минуту. Если вам у Смоленского рынка нужно сесть в трамвай № 4, а там, кроме четвертого, проходят еще пятый, семнадцатый, пятнадцатый, тридцатый, тридцать первый, «Б», «Г» и две автобусные линии, то уж будьте уверены, что сначала пройдет «Г», потом два пятнадцатых подряд, что вообще противоестественно, затем семнадцатый, тридцатый, много «Б», снова «Г», тридцать первый, пятый, снова семнадцатый и снова «Б». И вот, когда вам начнет казаться, что четвертого номера уже не существует в природе, он медленно придет со стороны Брянского вокзала, увешанный людьми. Но пробраться в вагон для умелого трамвайного пассажира совсем нетрудно. Нужно только, чтобы трамвай пришел. Если же вам нужно сесть в пятнадцатый номер, то не сомневайтесь: сначала пройдет множество вагонов всех прочих номеров, проклятый четвертый пройдет восемь раз подряд, а пятнадцатый, который еще так недавно ходил через каждые пять минут, станет появляться не чаще одного раза в сутки. Нужно лишь терпение, и вы его дождетесь».
В стройную систему его умозаключений темной громадой врезывался только стул, уплывший в глубину товарного двора Октябрьского вокзала. Мысли об этом стуле были неприятны и навевали тягостное сомнение.
Великий комбинатор находился в положении рулеточного игрока, ставящего исключительно на номера, одного из той породы людей, которые желают выиграть сразу в тридцать шесть раз больше своей ставки. Положение было даже хуже: концессионеры играли в такую рулетку, где зеро приходилось на одиннадцать номеров из двенадцати. Да и самый двенадцатый номер вышел из поля зрения, находился черт знает где и, возможно, хранил в себе чудесный выигрыш.
Цепь этих горестных размышлений была прервана приходом главного директора. Уже один его вид возбудил в Остапе нехорошие чувства.
– Ого! – сказал технический руководитель. – Я вижу, что вы делаете успехи. Только не шутите со мной. Зачем вы оставили стул за дверью? Чтобы позабавиться надо мной?
– Товарищ Бендер, – пробормотал предводитель.
– Ах, зачем вы играете на моих нервах! Несите его сюда скорее, несите! Вы видите, что новый стул, на котором я сижу, увеличил ценность вашего приобретения во много раз.
Остап склонил голову набок и сощурил глаза.
– Не мучьте дитю, – забасил он наконец, – где стул? Почему вы его не принесли?
Сбивчивый доклад Ипполита Матвеевича прерывался криками с места, ироническими аплодисментами и каверзными вопросами. Воробьянинов закончил свой доклад под единодушный смех аудитории.
– А мои инструкции? – спросил Остап грозно. – Сколько раз я вам говорил, что красть грешно! Еще тогда, когда вы в Старгороде хотели обокрасть мою жену, мадам Грицацуеву, еще тогда я понял, что у ваc мелкоуголовный характер. Самое большое, к чему смогут привести ваc эти способности, – это шесть месяцев без строгой изоляции. Для гиганта мысли и отца русской демократии масштаб как будто небольшой, и вот результаты. Стул, который был у вас в руках, выскользнул. Мало того, вы испортили легкое место! Попробуйте нанести туда второй визит. Вам этот Авессалом голову оторвет. Счастье ваше, что вам помог идиотский случай, не то сидели бы вы за решеткой и напрасно ждали бы от меня передачи. Я вам передачу носить не буду, имейте это в виду. Что мне Гекуба? Вы мне в конце концов не мать, не сестра и не любовница.
Ипполит Матвеевич, сознававший все свое ничтожество, стоял понурясь.
– Вот что, дорогуша, я вижу полную бесцельность нашей совместной работы. Во всяком случае, работать с таким малокультурным компаньоном, как вы, из сорока процентов представляется мне абсурдным. Воленс-неволенс, но я должен поставить новые условия.
Ипполит Матвеевич задышал. До этих пор он старался не дышать.
– Да, мой старый друг, вы больны организационным бессилием и бледной немочью. Соответственно этому уменьшаются ваши паи. Честно, хотите – двадцать процентов?
Ипполит Матвеевич решительно замотал головой.
– Почему же вы не хотите? Вам мало?