Журналист Иван Кишечников, сотрудник многих журналов и газет, где он обычно подписывался псевдонимами «Марк Тираспольский» или «Андрей Пасмурный», всю жизнь мечтал о фотоаппарате.
Рассматривая иллюстрированные журналы. Кишечников думал:
– Ах, до чего ж хорошо показывать жизнь, как она есть! Фиксировать бытовые моменты! Отображать факты! Как, должно быть, интересно покачивать в ванночке пластинку, на которой постепенно выявляется лицо современности!..
И очень хотелось Ивану Кишечникову и живущим душа в душу с ним Марку Тираспольскому или Андрею Пасмурному купить фотоаппарат. Но очень долго Кишечникову не удавалось осуществить свою заветную мечту, то есть отображать, фиксировать и показывать жизнь, как она есть. То надо было ехать в Батум отдыхать, то жена требовала денег на покупку лимитрофных чулок.
А жизнь блистала многообразием, какое, по мнению журналиста, безусловно надо было бы зафиксировать.
– Смотри, – говорил Ивану Кишечникову Марк Тираспольский. – Видишь? Вот идут пионеры. Как громко зовет этот барабан к борьбе. Хорошо бы заснять эту бодрую жанровую картинку.
– Хорошо бы! – поддерживал Андрей Пасмурный. – А еще хорошо бы сфотографировать какой-нибудь производственный процесс или индустриальный мотив. И фотогенично, и воспитательно. А главное, какие это будут прекрасные иллюстрации к моим очеркам и зарисовкам заводских будней.
И солнце, верный друг фотографов, улыбалось Ивану Кишечникову.
И великий день настал. Шатаясь от волнения. Кишечников вынес из магазина случайных вещей аппарат «бебе», наделенный отличнейшими данными.
– Светосила четыре с половиной! – шептал Кишечников, прижимая к вздымающейся груди свое чудо оптики. – Затвор «компур»! Тессар! Компур-р! Отображать! Фиксировать!
Придя домой, Кишечников грубо схватил жену за руку, посадил ее на диван и заснял подругу своей жизни на фоне кавказского ковра. Проделал он эту операцию 12 раз – по числу купленных кассет. Потом он быстро сбегал в ванную комнату, снова зарядил кассеты и избрал жертвой единственного своего ребенка – трехмесячного Афанасия Кишечникова. Утомив младенца Фасю, Кишечников-Тираспольский погрузил квартиру во мрак и долго пыхтел над ванночкой.
Результаты фотоработы вполне его удовлетворили. Кишечникову приятно было видеть хотя и несколько искаженные, но все же родные лица.
Ранним утром деятельный журналист, мечтавший о засъемке индустриальных мотивов, подкрался к люльке безмятежно почивавшего Афанасия, вытащил его во двор и заснял снова 12 раз, по числу кассет. Посиневшего младенца с трудом вырвали из цепких рук Ивана.
– Лучше сними меня, – говорила жена.
Кишечникову только этого и нужно было. Жена сидела в кресле, покачивая ножкой в лимитрофном чулке, а Кишечников щелкал. По числу кассет.
Снимал жену и на другой день. Снимал и на третий.
Прошло полгода. Иван Кишечников уже бодро управлял аппаратом, бойко говорил о проработке негативов и пускался в длительные беседы о преимуществах затвора «компур» перед прочими затворами, но снимал по-прежнему жену и ребенка.
Зачастую он разнообразил свои занятия фотографированием друзей и близких родственников.
Иногда Марк Тираспольский шептал Ивану Кишечникову:
– Где же индустриальные мотивы? Где фиксирование производственных процессов, которое блестяще помогло бы очеркам и зарисовкам заводских будней?
– Где, – со слезами в голосе поддерживал его Андрей Пасмурный, – где жизнь, как она есть?
1930
И очень хорошо. Пусть будет разгул техники.
Недавно радиослушателям, в том числе и радиозайцам12, одним словом, всем вольным сынам эфира передавали по радио звуковое кино. Сыны эфира попивали чай и подкручивали какие-то шурупы, заботясь о чистоте передачи. Сама же передача нисколько их не волновала.
Между тем произошло событие потрясающее: «Великий немой», который до сих пор и пикнуть не мог, сразу заговорил, запел, начал играть на фортепьянах и трубах. Мало того!
Зазвучавшую фильму передали по радио. Техника напрягла все свои силы, чтобы оглушить человека, заставить его почтительно разинуть рот.
Но человек перестал удивляться.
– Радио? Ничего. Интересно. Звучащий фильм? А-а-а? Любопытно.
– Звучащий фильм по радио? Что ж, пожалуйста. Мы не против.
Привередливо стало человечество.
Дети – те еще удивляются, волнуются и, если родители не пускают их на сеанс говорящего кино, даже плачут. Что же касается взрослых, то они относятся к разгулу техники снисходительно.
Конечно, только снисходительностью можно объяснить то, что говорящее кино появилось у нас два года позже, чем за границей.
За эти два года, в течение которого кинозаправилы с печальной неторопливостью «догоняли и перегоняли» заграницу, общественность дремала. То и дело раздавались предостерегающие вопли:
– Товарищи! Примите во внимание заграницу. Там звуковое начало свою жизнь с той же чепухи, которой начинало в свое время кино немое. Помните?
В те времена каждый город называл кино по-своему. В Петербурге ему дали название «синематофаф», в Киеве – «биоскоп» и «биограф». В Одессе молодое искусство носило название «иллюзион». Однако Елисаветград не мог удовлетвориться таким скромным наименованием. В Елисаветграде кино называлось «электроиллюзион». Это было вдвойне заманчиво ввиду того, что в Елисаветграде электричество было тогда силой весьма мало исследованной и само по себе привлекало толпы зрителей.
В прочих городах империи фантазия предпринимателей работала вовсю. Какими только словами не обзывали кино: и «электропаноптикум», и «живой стереоскоп», и «жироскопический театр», и даже «магический ящик».
Несмотря на все эти помпезные и величественные названия, программы иллюзионов и элёктропа-ноптикумов были весьма незамысловаты:
1. Видовая (какой-то водопад).
2. «Любовь трубадура» (драма в одной части, в красках).
3. «Похороны генерал-майора Холодацкого»13 (без музыки).
4. «Мою любовь, широкую, как море, вместить не могут жизни берега» (драма в двух частях, с участием Гаррисона).
5. «Глупышкин женится» (комическая).
6. «Гомон-журнал»14.
Так помните же, – надрывалась общественность, – нам не нужен Глупышкин даже в том случае, если он заговорит. Нам не нужен кинокрасавец Гаррисон, даже если он будет петь. Постарайтесь как-нибудь обойтись без разнохарактерного дивертисмента.
Киноорганизации, как водится, чутко прислушивались к голосу общественности, и общественность мало-помалу успокоилась.
В последнее время стали даже забывать о говорящем кино и привыкать к той мысли, что его, может быть, и вовсе не будет.
Однако оно в конце концов появилось.
Многим великим изобретениям в начале их жизни суждено подвергаться унижениям. Так, одно время был унижен граммофон, который злые люди принудили исполнять исключительно «Марш Буланже» на тубофоне или лесную картинку «Мельница в лесу» с подражанием кукушке и лягушке-квакушке. И много времени прошло, прежде чем человечество опомнилось и позволило граммофону передавать пение замечательного певца или речь народного трибуна.
Так было унижено Глупышкиным и Дурашкиным немое кино.
И вот теперь новое, замечательное изобретение – звуковое кино – тоже подвергается опасности быть униженным.
Первая программа звукового кино сразу показала несоответствие между самим изобретением и его применением. Изобретение уже разменяли на мелочь, уже заставили работать для неинтересных и малопонятных похождений мультипликационного Тип-Топа, который для нашего времени ничуть не лучше довоенного Глупышкина.
В общем получилось то, против чего так усердно предостерегала общественность. Получилась – заря кинематографа. Получился электробиоскоп.
Как водится, в начале сеанса долго и крупно перечислялись имена режиссера и сорежиссера, лаборантов, аспирантов, ассистентов, экспертов, администраторов и заведующих запятыми. А имя изобретателя тов. Шорина, который один лишь показал превосходную работу, мелькнуло где-то между именами соассистента и созаведующего запятыми.
«Ножницы» обнаружились на первом же сеансе: высокая техника и неумение достойным образом оформить для нее тему. 1930
Однажды, проснувшись рано утром, товарищ Сорокин-Белобокий понял, что весна вступила в свои права. По небу катились сдобные облака. Пели птицы.
«Мы, – подумал Сорокин-Белобокин, – молодой весны гонцы». Он почувствовал, что этот день прекраснее прочих и что его необходимо как-нибудь отметить.
Обычно Сорокин-Белобокин и летом и зимой носил одну и ту же черную волосатую кепку. Но в этот раз кепка, тяжелая, как подкова, внушала ему отвращение. Число головных уборов в гардеробе товарища Сорокина было невелико – упомянутая кепка и оставшийся после дедушки-артиста новый вороной котелок.
И сам черт дернул Белобокина в первый весенний день надеть этот странный и даже неприличный в наши дни головной убор.
День был так хорощ что трамвайные пассажиры не кусали друг друга, как обычно, а напротив – обменивались улыбками.
И путешествие «гонца весны» к месту службы прошло вполне благополучно, если не считать радостного замечания одного из пассажиров:
– Давить надо таких гадов в котелках!
Тем не менее товарищ Сорокин-Белобокин умудрился донести к месту службы чашу весенней радости почти не расплескав ее.
– Здравствуйте, товарищи! – крикнул Сорокин-Белобокин звонким, майским голосом, входя в секцию брючного кризиса, в коей служил.
И странно, сослуживцы, которые обычно отвечали ему бодрыми восклицаниями, как-то замедлили с ответом.
– Весна-то какая! – сказал Сорокин.
На это также не последовало ответа. Все служащие расширенными глазами смотрели на котелок.
– Что случилось? – спросил Сорокин-Белобокин с тревогой в голосе. – Почему вы все молчите?
И тут он увидел на стене плакат о чистке, на котором с волнующей краткостью было написано:
! ВОН ИЗ АППАРАТА!
!героев 20-го числа!
!головотяпов и головотяпок!
– Как? Разве уже началось? – пробормотал Сорокин и, притихший, уселся за стол.
Поводив несколько минут карандашом по бумаге, он не выдержал и обратился к деловоду Носкевичу:
– Прямо умора какая-то. Открываю я сегодня утром гардероб и вижу – котелок висит, – остался от дедушки-артиста. Что за черт? Отличный венский котелок на белой шелковой подкладке. Я и надел. Ничего плохого тут нет.
– Да, – сказал деловод Носкевич, ни к кому не обращаясь, – а был еще и такой случай. Юрисконсульта одного, Пружанского, вычистили по второй. За ревность, за чванство и за бюрократизм. Одним словом, за старый быт.
– И правильно, – сказал Сорокин-Белобокин, – за бюрократизм следует гнать. Но при чем тут кода к, товарищи? Если уж на то пошло, то мой дедушка играл главным образом для народа, в садах трезвости. А котелок, что ж, котелок – каприз артиста, веяние эпохи. Не больше.
– Каприз артиста! – завизжал Носкевич. – Плакат вы видите – «Вон героев двадцатого числа»? И ведь плакат в нашей комнате повесили недаром. Вот нас восемь человек. Значит, есть среди нас герой двадцатого числа. Кто же этот герой? Я, например, котелков не ношу.
– И я не ношу! – быстро сказала девушка Заикина.
– Никто из нас не носит!
Сорокин-Белобокин обомлел. Вороной котелок лежал на его столе как вещественное доказательство неблагонадежности.
– Это же голословное обвинение, – сказал Сорокин-Белобокин плачущим голосом. – Вы все меня знаете. Какой же я герой двадцатого числа? Тем более что и жалованье мы получаем первого и пятнадцатого.
– Чужая душа – потемки! угрожающе сказал Носкевич. – Ходят тут всякие в котелках.
Сорокин-Белобокин не выдержал и, схватив котелок, кинулся в местком.
Вот котелок, – крикнул он, – возьмите в культфонд! Может, для Драмкружка пригодится. Котелок взяли. Домой товарищ Сорокин-Белобокин шел без шапки. Счастливо улыбался.
1930
Во вкусовом комбинате «Щи да каша» никто так ничего и не узнал о замечательном событии, происшедшем в стенах этого почтенного пищевого учреждения.
Глава «Щей да каши» товарищ Аматорский, оказавшийся виновником происшедшего, засекретил все до последней степени. Не быть ему, Аматорскому, главою учреждения, если какой-нибудь злой контрольный орган пронюхает о совершившемся.
У Аматорского были самые благие намерения. Хотелось ему одним взмахом определить способности своих подчиненных, выделить способных и оттеснить на низшие ступени служебной лестницы глупых и нерадивых.
Но как в массе служащих отыщешь способных? Все сидят, все пишут, все в мышиных толстовках.
Однажды, прогуливаясь в летнем саду «Террариум», товарищ Аматорский остановился у столика, где под табличкой «Разоблачитель чудес и суеверий, графолог И. М. Кошкин-Эриванский» сидел волосатый молодой человек в очках с сиреневыми стеклами и определял способности граждан по почерку.
Помедлив некоторое время, товарищ Аматорский своим нормальным почерком написал на клочке бумаги:
«Тов. Кошк. – Эриванскому. На заключение».
Когда графолог получил эту бумажку, глаза его под сиреневыми стеклами засверкали. Определить характер Аматорского оказалось пустяковым делом.
Через пять минут глава «Щей и каши» читал о себе такие строки:
«Вы, несомненно, заведуете отделом, а вернее всего, являетесь главою большого учреждения. Особенности вашего почерка позволяют заключить, что вы обладаете блестящими организаторскими способностями и ведете ваше учреждение по пути процветания. Вам предстоит огромная будущность».
– Ведь до чего верно написано! – прошептал товарищ Аматорский. – Какое тонкое знание людей! Насквозь проницает, собака. Вот кто мне нужен. Вот кто поможет мне определить способности щи-да-кашинцев!
И Аматорский пригласил И. М. Кошкина-Эриванского к себе в учреждение, где задал ему работу. Кошкин должен был определить по почерку служащих, кто к чему способен. Расходы (по полтиннику за характеристику) были отнесены за счет ассигнований на рационализацию.
Три дня и три ночи корпел И. М. Кошкин-Эриванский над почерками ничего не подозревавших служащих. И, совершив этот грандиозный труд, он открыл перед товарищем Аматорским книгу судеб.
Все раскрылось перед начальником ЩДК.
Добрый Кошкин-Эриванский никого не «закопал». Большинство служащих, по определению разоблачителя чудес и суеверий, были людьми хотя и средних способностей, но трудолюбивыми и положительными. Лишь некоторые внушали опасение («Способности к живописи», «Наклонность к стихам», «Будущность полководцев»).
И один лишь самый мелкий служащий – Кипяткевич получил триумфальный отзыв. По мнению Эриванского, это был выдающийся человек.
«Трудно даже представить себе, – писал Кошкин каллиграфическим почерком, – каких вершин может достигнуть данный субъект. Острый, проницательный ум, ум чисто административный характеризует этого индивидуума. Оригинальный наклон букв свидетельствует о бескорыстии. Довесок к букве «щ» говорит о необыкновенной работоспособности, а завиток, сопровождающий букву «в», – о воле к победе. Нельзя не ждать от этого индивидуума крупных шагов по службе».
Когда Кошкин-Эриванский покидал гостеприимное ЩДК, на лестнице его догнал Кипяткевич и спросил:
– Ну как?
– Такое написал, – ответил Кошкин, – что пальчики оближешь.
Кипяткевич вынул кошелек и честно выдал разоблачителю чудес и суеверий обусловленные пять рублей.
Немедленно вслед за этим Кипяткевича позвали в кабинет самого Аматорского.
Кипяткевич бежал в кабинет весело, справедливо ожидая отличия, повышения и награды.
Из кабинета он вышел, шатаясь. Аматорский почему-то распек его и пообещал уволить, если он не исправится.
Прочтя о гениальном индивидууме с необыкновенным довеском к букве «щ», Аматорский очень обрадовался. Наконец-то он сыскал змею, которая таилась в недрах учреждения и могла когда-нибудь занять его место.
«Теперь, – сказал он самому себе, – и в отпуск можно ехать спокойно. Прищемил гада!»
1930
Фабзайца Выполняева умоляли, фабзайца Выполняева просили:
– Поедем с нами, фабзаяц! Плановая экскурсия с горячими завтраками. В Крым. Лекция у подножия Ай-Петри. Культхоровод на Ласточкином гнезде. Осмотр местной промышленности. Визит в виноградный колхоз. Все вместе обойдется в тридцать три рубля шестьдесят копеек, включая горячие завтраки и проезд в жестком вагоне.
Фабзаяц упрямился.
– Поедем, – говорили ему, – приятное с полезным соединишь. Полезное с приятным увидишь. Все организовано. Билеты через местком. Руководители и докладчики с пеной на губах уже дожидаются нашего прибытия у подножия скалистого Ай-Петри. Поедем, Выполняев. Полная реконструкция ума и здоровья.
– Не поеду, – сказал наконец Выполняев, – не люблю я этих массовых маршрутов. Приходится идти туда, куда лезут все. Стадное чувство. Я – вольная птица. Поеду один. Зато увижу все, что мне захочется. Захочу на гору – полезу на гору. Не захочу на гору – не полезу на гору. А вас все равно обманут. Возьмут тридцать три рубля шестьдесят копеек, а покажут на двадцать семь рублей восемьдесят копеек. А я – сам себе кассир, руководитель и затейник. Захочу – влезу на Ласточкино гнездо и устрою себе хоровод. Не захочу – не устрою.
Оторвавшись от массы экскурсантов, фабзаяц Выполняев с головой погрузился в бурную жизнь туриста-единоличника.
Сперва он решил стать пешеходом и совершить переход из Пскова во Владивосток и обратно, попутно изучая быт и нравы встречных народов. Он даже приобрел подбитые железом тапочки и палку, коей намеревался обороняться от собак. Потом, соразмерив срок отпуска (две недели) с расстоянием, отделяющим Владивосток от Пскова, он отказался от этой мысли.
И хорошо сделал. Жизнь пешеходов необычайно сложна. Пешеход, покинувший исходный пункт своего путешествия молодым, является к пешеходному финишу потрепанным старичком. За долгое свое пешеходство он успевает несколько раз жениться и оставить по пути следования ряд маленьких детей. Жизнь оказывается прожита довольно глупо, знаний прибавилось немного, профессию свою пешеход успел забыть, и единственной отрадой его старости является воспоминание о том, как возле какого-то совхоза он целую ночь отбивался от собак.
И Выполняев, так ратовавший против избитых маршрутов, все-таки решил поехать в Крым.
Долго и грустно стоял турист-единоличник в очереди у железнодорожной кассы. К концу дня, когда Выполняев почти добрался до решетчатого окошечка кассы, стоявший впереди него организатор коллективной поездки с горячими завтраками в Крым взял сразу тридцать восемь билетов. Билетов больше не было.
– А индивидуальные туристы? – спросил Выполняев с дрожью в голосе.
Но кассир, как видно, не оценил глубоко индивидуальных свойств фабзайца Выполняева и порекомендовал ему прийти на другой день.
Выехал он на сутки позже своего коллективного соперника.
В станционных буфетах ему оставались только какие-то несъедобные пачки с желудевым кофе и щелоком.
– Позвольте! – хорохорился Выполняев.
– Экскурсия все съела, – говорили буфетчики. – Как раз перед вами проехала. Злые на еду.
– Что ж они ели? – со стоном спрашивал Выполняев.
– Обыкновенно. Судак ели.
– Неужели ели и крутые яйца? – плакался Выполняев, чувствуя голодную тошноту.
Поотощав в пути, единоличник прибыл к подножью ялтинской гостиницы «Девятый вал».
– Дайте-ка номерок подешевле, – сказал Выполняев, тяжело дыша.
– Подешевле не будет, – ответили ему.
– Ну что ж, давайте подороже.
– А где их взять? И дешевые и дорогие – все экскурсанты заняли. По заявкам.
И тут только запыленный единоличник заметил своих соперников. Они в одних трусиках бегали по коридорам гостиницы, обмениваясь радостными криками.
– Стадо! – презрительно пробормотал Выполняев, кривя рот. – Ездят по избитым маршрутам и только номера занимают.
Ночь он провел в лирической прогулке по набережной, а утром гордо и одиноко отправился на Ай-Петри.
Но у подошвы горы стояло шестьдесят восемь экскурсий, слушая шестьдесят восемь руководителей.
Полюбовавшись на гору издали, Выполняев побрел в город. По дороге его обогнала вереница автобусов с экскурсантами.
«Возьмите меня с собой! – хотел крикнуть Выполняев. – Я погибаю здесь один. Меня никто не уважает. Со мной никто не хочет говорить. Я одинок и грязен. Спасите меня!»
Но страшным усилием воли единоличник поборол в себе здоровое чувство самокритики.
Зато вечером, когда с вершины Ласточкина гнезда донеслись до него веселые звуки культхоровода, единоличник Выполняев не выдержал.
Он взобрался на скалу, пал на колени и, глухо рыдая, произнес:
– Простите меня. Примите меня. У меня осталось тридцать рублей. Я вношу их в общий фонд. Я не могу больше жить без общества.
Его простили, и уже на другой день он носился в тигровых трусиках вместе с прочими по пляжу, оглашая чистый крымский воздух радостными криками.
1930