Репортер Персицкий деятельно готовился к двухсотлетнему юбилею великого математика Исаака Ньютона.
– Ньютона я беру на себя. Дайте только место, – заявил он.
– Так вы, Персицкий, смотрите, – предостерегал секретарь, – обслужите Ньютона по-человечески.
– Не беспокойтесь. Все будет в порядке.
– Чтоб не случилось, как с Ломоносовым. В «Вечерке» была помещена ломоносовская правнучка-пионерка, а у нас…
– Я тут ни при чем. Надо было вам поручать такое ответственное дело рыжему Иванову! Пеняйте сами на себя.
– Что же вы принесете?
– Как что? Статья из Главнауки: у меня там связи не такие, как у Иванова. Биографию возьмем из Брокгауза. Но портрет будет замечательный. Все кинутся за портретом в тот же Брокгауз, а у меня будет нечто пооригинальнее. В «Международной книге» я высмотрел такую гравюрку!.. Только нужен аванс!.. Ну, иду за Ньютоном!
– А снимать Ньютона не будем? – спросил фотограф, появившийся к концу разговора.
Персицкий сделал знак предостережения, означавший: «Спокойствие, смотрите все, что я сейчаc сделаю». Весь секретариат насторожился.
– Как? Вы до сих пор еще не сняли Ньютона?! – накинулся Персицкий на фотографа.
Фотограф на всякий случай стал отбрехиваться.
– Попробуйте вы его поймать, – гордо сказал он.
– Хороший фотограф поймал бы! – закричал Персицкий.
– Так что ж, надо снимать или не надо?
– Конечно, надо! Поспешите! Там, наверное, сидят уже из всех редакций!
Фотограф взвалил на плечи аппарат и гремящий штатив.
– Он сейчаc в «Госшвеймашине». Не забудьте: Ньютон, Исаак, отчества не помню. Снимите к юбилею. И, пожалуйста, не за работой. Все у ваc сидят за столом и читают бумажки. На ходу снимайте. Или в кругу семьи.
– Когда мне дадут заграничные пластинки, тогда и на ходу буду снимать. Ну, я пошел.
– Спешите! Уже шестой час!
Фотограф ушел снимать великого математика к его двухсотлетнему юбилею, а сотрудники стали заливаться на разные голоса.
В разгар работы вошел Степа из «Науки и жизни». За ним плелась тучная гражданка.
– Слушайте, Персицкий, – сказал Степа, – к вам вот гражданка по делу пришла. Идите сюда, гражданка, этот товарищ вам объяснит.
Степа, посмеиваясь, убежал.
– Ну? – спросил Персицкий. – Что скажете?
Мадам Грицацуева (это была она) возвела на репортера томные глаза и молча протянула ему бумажку.
– Так, – сказал Персицкий, – … попал под лошадь… отделался легким испугом… В чем же дело?
– Адрес, – просительно молвила вдова, – нельзя ли адреc узнать?
– Чей адрес?
– О. Бендера.
– Откуда же я знаю?
– А вот товарищ говорил, что вы знаете.
– Ничего я не знаю. Обратитесь в адресный стол.
– А может, вы вспомните, товарищ? В желтых ботинках.
– Я сам в желтых ботинках. В Москве еще двести тысяч человек в желтых ботинках ходят. Может быть, вам нужно узнать их адреса? Тогда пожалуйста. Я брошу всякую работу и займусь этим делом. Через полгода вы будете знать все. Я занят, гражданка.
Но вдова, которая почувствовала к Персицкому большое уважение, шла за ним по коридору и, стуча накрахмаленной нижней юбкой, повторяла свои просьбы.
«Сволочь Степа, – подумал Персицкий. – Ну, ничего, я на него напущу изобретателя вечного движения, он у меня попрыгает».
– Ну что я могу сделать? – раздраженно спросил Персицкий, останавливаясь перед вдовой. – Откуда я могу знать адрес гражданина О. Бендера? Что я – лошадь, которая на него наехала? Или извозчик, которого он на моих глазах ударил по спине?..
Вдова отвечала смутным рокотом, в котором можно было разобрать только «товарищ» и «очень вас».
Занятия в Доме народов уже кончились. Канцелярия и коридоры опустели. Где-то только дошлепывала страницу пишущая машинка.
– Пардон, мадам, вы видите, что я занят!
C этими словами Персицкий скрылся в уборной. Погуляв там десять минут, он весело вышел. Грицацуева терпеливо трясла юбками на углу двух коридоров. При приближении Персицкого она снова заговорила.
Репортер осатанел.
– Вот что, тетка, – сказал он, – так и быть, я вам скажу, где ваш О. Бендер. Идите прямо по коридору, потом поверните направо и идите опять прямо. Там будет дверь. Спросите Черепенникова. Он должен знать.
И Персицкий, довольный своей выдумкой, так быстро исчез, что дополнительных сведений крахмальная вдовушка получить не успела.
Расправив юбки, мадам Грицацуева пошла по коридору.
Коридоры Дома народов были так длинны и узки, что идущие по ним невольно ускоряли ход. По любому прохожему можно было узнать, сколько он прошел. Если он шел чуть убыстренным шагом, это значило, что поход его только начат. Прошедшие два или три коридора развивали среднюю рысь. А иногда можно было увидеть человека, бегущего во весь дух: он находился в стадии пятого коридора. Гражданин же, отмахавший восемь коридоров, легко мог соперничать в быстроте с птицей, беговой лошадью и чемпионом мира – бегуном Нурми.
Повернув направо, мадам Грицацуева побежала. Трещал паркет.
Навстречу ей быстро шел брюнет в голубом жилете и малиновых башмаках. По лицу Остапа было видно, что посещение Дома народов в столь поздний чаc вызвано чрезвычайными делами концессии. Очевидно, в планы технического руководителя не входила встреча с любимой.
При виде вдовушки Бендер повернулся и, не оглядываясь, пошел вдоль стены назад.
– Товарищ Бендер, – закричала вдова в восторге, – куда же вы?
Великий комбинатор усилил ход. Наддала и вдова.
– Подождите, что я скажу, – просила она.
Но слова не долетали до слуха Остапа. В его ушах уже пел и свистал ветер. Он мчался четвертым коридором, проскакивал пролеты внутренних железных лестниц. Своей любимой он оставил только эхо, которое долго повторяли ей лестничные шумы.
– Ну, спасибо, – бурчал Остап, сидя на пятом этаже, – нашла время для рандеву. Кто прислал сюда эту знойную дамочку? Пора уже ликвидировать московское отделение концессии, а то еще, чего доброго, ко мне приедет гусар-одиночка с мотором.
В это время мадам Грицацуева, отделенная от Остапа тремя этажами, тысячью дверей и дюжиной коридоров, вытерла подолом нижней юбки разгоряченное лицо и начала поиски. Сперва она хотела поскорей найти мужа и объясниться с ним. В коридорах зажглись несветлые лампы. Все лампы, все коридоры и все двери были одинаковы. Вдове стало страшно. Ей захотелось уйти.
Подчиняясь коридорной прогрессии, она неслась со все усиливающейся быстротой.
Через полчаса уже невозможно было остановиться. Двери президиумов, секретариатов, месткомов, орготделов и редакций с грохотом пролетали по обе стороны ее громоздкого тела. На ходу железными своими юбками она опрокидывала урны для окурков. С кастрюльным шумом урны катились по ее следам. В углах коридоров образовывались вихри и водовороты. Хлопали растворившиеся форточки. Указующие персты, намалеванные трафаретом на стенах, втыкались в бедную путницу.
Наконец Грицацуева попала на площадку внутренней лестницы. Там было темно, но вдова преодолела страх, сбежала вниз и дернула стеклянную дверь. Дверь была заперта. Вдова бросилась назад. Но дверь, через которую она только что прошла, была тоже закрыта чьей-то заботливой рукой.
В Москве любят запирать двери.
Тысячи парадных подъездов заколочены изнутри досками, и сотни тысяч граждан пробираются в свои квартиры черным ходом. Давно прошел восемнадцатый год, давно уже стало смутным понятие – «налет на квартиру», сгинула подомовая охрана, организованная жильцами в целях безопасности, разрешается проблема уличного движения, строятся огромные электростанции, делаются величайшие научные открытия, но нет человека, который посвятил бы свою жизнь разрешению проблемы закрытых дверей.
Кто тот человек, который разрешит загадку кинематографов, театров и цирков?
Три тысячи человек должны за десять минут войти в цирк через одни-единственные, открытые только в одной своей половине двери. Остальные десять дверей, специально приспособленных для пропуска больших толп народа, – закрыты. Кто знает, почему они закрыты? Возможно, что лет двадцать назад из цирковой конюшни украли ученого ослика и с тех пор дирекция в страхе замуровывает удобные входы и выходы. А может быть, когда-то сквозняком прохватило знаменитого короля воздуха, и закрытые двери есть только отголосок учиненного королем скандала.
В театрах и кино публику выпускают небольшими партиями якобы во избежание затора. Избежать заторов очень легко – стоит только открыть имеющиеся в изобилии выходы. Но вместо того администрация действует, применяя силу. Капельдинеры, сцепившись руками, образуют живой барьер и таким образом держат публику в осаде не меньше получаса. А двери, заветные двери, закрытые еще при Павле Первом, закрыты и поныне.
Пятнадцать тысяч любителей футбола, возбужденные молодецкой игрой сборной Москвы, принуждены продираться к трамваю сквозь щель, такую узкую, что один легко вооруженный воин мог бы задержать здесь сорок тысяч варваров, подкрепленных двумя осадными башнями.
Спортивный стадион не имеет крыши, но ворот есть несколько. Открыта только калиточка. Выйти можно, только проломив ворота. После каждого большого соревнования их ломают. Но в заботах об исполнении святой традиции их каждый раз аккуратно восстанавливают и плотно запирают.
Если уже нет никакой возможности привесить дверь (это бывает тогда, когда ее не к чему привесить), пускаются в ход скрытые двери всех видов:
1. Барьеры.
2. Рогатки.
3. Перевернутые скамейки.
4. Заградительные надписи.
5. Веревки.
Барьеры в большом ходу в учреждениях.
Ими преграждается доступ к нужному сотруднику. Посетитель, как тигр, ходит вдоль барьера, стараясь знаками обратить на себя внимание. Это удается не всегда. А может быть, посетитель принеc полезное изобретение! А может быть, и просто хочет уплатить подоходный налог! Но барьер помешал – осталось неизвестным изобретение, и налог остался неуплаченным.
Рогатка применяется на улице.
Ставят ее весною на шумной магистрали якобы для ограждения производящегося ремонта тротуара. И мгновенно шумная улица делается пустынной. Прохожие просачиваются в нужные им места по другим улицам. Им ежедневно приходится делать лишний километр, но легкокрылая надежда их не покидает. Лето проходит. Вянет лист. А рогатка все стоит. Ремонт не сделан. И улица пустынна.
Перевернутыми садовыми скамейками преграждают входы в московские скверы, которые по возмутительной небрежности строителей не снабжены крепкими воротами.
О заградительных надписях можно было бы написать целую книгу, но это в планы авторов сейчаc не входит.
Надписи эти бывают двух родов: прямые и косвенные.
К прямым можно отнести:
ВХОД ВОСПРЕЩАЕТСЯ
ПОСТОРОННИМ ЛИЦАМ ВХОД ВОСПРЕЩАЕТСЯ
ХОДА НЕТ
Такие надписи иной раз вывешиваются на дверях учреждений, особенно усиленно посещаемых публикой.
Косвенные надписи наиболее губительны. Они не запрещают входа, но редкий смельчак рискнет все-таки воспользоваться своим правом. Вот они, эти позорные надписи:
БЕЗ ДОКЛАДА НЕ ВХОДИТЬ
ПРИЕМА НЕТ
СВОИМ ПОСЕЩЕНИЕМ ТЫ МЕШАЕШЬ ЗАНЯТОМУ ЧЕЛОВЕКУ
Там, где нельзя поставить барьера или рогатки, перевернуть скамейки или вывесить заградительную надпись, – там протягиваются веревки. Протягиваются они по вдохновению, в самых неожиданных местах. Если они протянуты на высоте человеческой груди, дело ограничивается легким испугом и несколько нервным смехом. Протянутая же на высоте лодыжки веревка может искалечить человека.
К черту двери! К черту очереди у театральных подъездов! Разрешите войти без доклада! Умоляем снять рогатку, поставленную нерадивым управдомом у своей развороченной панели! Вон перевернутые скамейки! Поставьте их на место! В сквере приятно сидеть именно ночью. Воздух чист, и в голову лезут умные мысли!
Мадам Грицацуева, сидя на лестнице у запертой стеклянной двери в самой середине Дома народов, думала о своей вдовьей судьбе, изредка вздремывала и ждала утра.
Из освещенного коридора через стеклянную дверь на вдову лился желтый свет электрических плафонов. Пепельное утро проникало сквозь окна лестничной клетки.
Был тихий час, когда утро еще молодо и чисто. В этот чаc Грицацуева услышала шаги в коридоре. Вдова живо поднялась и припала к стеклу. В конце коридора сверкнул голубой жилет. Малиновые башмаки были запорошены штукатуркой. Ветреный сын турецко-подданного, стряхивая с пиджака пылинку, приближался к стеклянной двери.
– Суслик! – позвала вдова. – Су-у-услик!
Она дышала на стекло с невыразимой нежностью. Стекло затуманилось, пошло радужными пятнами. В тумане и радугах сияли голубые и радужные призраки.
Остап не слышал кукования вдовы. Он почесывал спину и озабоченно крутил головой. Еще секунда – и он пропал бы за поворотом.
Со стоном «Товарищ Бендер!» бедная супруга забарабанила по стеклу. Великий комбинатор обернулся.
– А, – сказал он, видя, что отделен от вдовы закрытой дверью, – вы тоже здесь?
– Здесь, здесь, – твердила вдова радостно.
– Обними же меня, моя радость, мы так долго не виделись, – пригласил технический директор.
Вдова засуетилась. Она подскакивала за дверью, как чижик в клетке. Притихшие за ночь юбки опять загремели. Остап раскрыл объятия.
– Что же ты не идешь, моя курочка? Твой тихоокеанский петушок так устал на заседании Малого Совнаркома.
Вдова была лишена фантазии.
– Суслик, – сказала она в пятый раз. – Откройте мне дверь, товарищ Бендер.
– Тише, девушка! Женщину украшает скромность. К чему эти прыжки?
Вдова мучилась.
– Ну, чего вы терзаетесь? – спрашивал Остап. – Кто вам мешает жить?
– Сам уехал, а сам спрашивает!
И вдова заплакала.
– Утрите ваши глазки, гражданка. Каждая ваша слезинка – это молекула в космосе.
– А я ждала, ждала, торговлю закрыла. За вами поехала, товарищ Бендер…
– Ну, и как вам теперь живется на лестнице? Не дует?
Вдова стала медленно закипать, как большой монастырский самовар.
– Изменщик! – выговорила она, вздрогнув.
У Остапа было еще немного свободного времени. Он защелкал пальцами и, ритмично покачиваясь, тихо пропел:
Частица черта в нас
Заключена подчас!
И сила женских чар
Родит в груди пожар…
– Чтоб тебе лопнуть! – пожелала вдова по окончании танца. – Браслет украл, мужнин подарок. А стул зачем забрал?
– Вы, кажется, переходите на личности? – заметил Остап холодно.
– Украл, украл! – твердила вдова.
– Вот что, девушка: зарубите на своем носике, что Остап Бендер никогда ничего не крал.
– А ситечко кто взял?
– Ах, ситечко! Из вашего неликвидного фонда? И это вы считаете кражей? В таком случае наши взгляды на жизнь диаметрально противоположны.
– Унес, – куковала вдова.
– Значит, если молодой, здоровый человек позаимствовал у провинциальной бабушки ненужную ей, по слабости здоровья, кухонную принадлежность, то, значит, он вор? Так ваc прикажете понимать?
– Вор, вор!
– В таком случае нам придется расстаться. Я согласен на развод.
Вдова кинулась на дверь. Стекла задрожали. Остап понял, что пора уходить.
– Обниматься некогда, – сказал он, – прощай, любимая! Мы разошлись, как в море корабли.
– Караул!! – завопила вдова.
Но Остап уже был в конце коридора. Он встал на подоконник, тяжело спрыгнул на влажную после ночного дождя землю и скрылся в блистающих физкультурных садах.
На крики вдовы набрел проснувшийся сторож. Он выпустил узницу, пригрозив штрафом.
Когда мадам Грицацуева покидала негостеприимный стан канцелярий, к Дому народов уже стекались служащие самых скромных рангов: курьеры, входящие и исходящие барышни, сменные телефонистки, юные помощники счетоводов и бронеподростки.
Среди них двигался Никифор Ляпис, очень молодой человек с бараньей прической и нескромным взглядом.
Невежды, упрямцы и первичные посетители входили в Дом народов с главного подъезда. Никифор Ляпиc проник в здание через амбулаторию. В Доме народов он был своим человеком и знал кратчайшие пути к оазисам, где брызжут светлые ключи гонорара под широколиственной сенью ведомственных журналов.
Прежде всего Никифор Ляпиc пошел в буфет. Никелированная касса сыграла матчиш и выбросила три чека, Никифор съел варенец, вскрыв запечатанный бумагой стакан, и кремовое пирожное, похожее на клумбочку. Все это он запил чаем. Потом Ляпиc неторопливо стал обходить свои владения.
Первый визит он сделал в редакцию ежемесячного охотничьего журнала «Герасим и Муму». Товарища Наперникова еще не было, и Никифор Ляпиc двинулся в «Гигроскопический вестник», еженедельный рупор, посредством которого работники фармации общались с внешним миром.
– Доброе утро, – сказал Никифор. – Написал замечательные стихи.
– О чем? – спросил начальник литстранички. – На какую тему? Ведь вы же знаете, Трубецкой, что у наc журнал…
Начальник для более тонкого определения сущности «Гигроскопического вестника» пошевелил пальцами.
Трубецкой-Ляпиc посмотрел на свои брюки из белой рогожи, отклонил корпуc назад и певуче сказал:
– «Баллада о гангрене».
– Это интересно, – заметила гигроскопическая персона. – Давно пора в популярной форме проводить идеи профилактики.
Ляпиc немедленно задекламировал:
Страдал Гаврила от гангрены,
Гаврила от гангрены слег…
Дальше тем же молодецким четырехстопным ямбом рассказывалось о Гавриле, который по темноте своей не пошел вовремя в аптеку и погиб из-за того, что не смазал ранку йодом.
– Вы делаете успехи, Трубецкой, – одобрил редактор, – но хотелось бы еще больше… Вы понимаете?
Он задвигал пальцами, но страшную балладу взял, обещав уплатить во вторник.
В журнале «Будни морзиста» Ляписа встретили гостеприимно.
– Хорошо, что вы пришли, Трубецкой. Нам как раз нужны стихи. Только – быт, быт, быт. Никакой лирики. Слышите, Трубецкой? Что-нибудь из жизни потельработников и вместе с тем, вы понимаете?..
– Вчера я именно задумался над бытом потельработников. И у меня вылилась такая поэма. Называется: «Последнее письмо». Вот…
Служил Гаврила почтальоном,
Гаврила письма разносил…
История о Гавриле была заключена в семьдесят две строки. В конце стихотворения письмоносец Гаврила, сраженный пулей фашиста, все же доставляет письмо по адресу.
– Где же происходило дело? – спросили Ляписа.
Вопроc был законный. В СССР нет фашистов, за границей нет Гаврил, членов союза работников связи.
– В чем дело? – сказал Ляпис. – Дело происходит, конечно, у нас, а фашист переодетый.
– Знаете, Трубецкой, напишите лучше нам о радиостанции.
– А почему вы не хотите почтальона?
– Пусть полежит. Мы его берем условно.
Погрустневший Никифор Ляпис-Трубецкой пошел снова в «Герасим и Муму». Наперников уже сидел за своей конторкой. На стене висел сильно увеличенный портрет Тургенева, в пенсне, болотных сапогах и с двустволкой наперевес. Рядом с Наперниковым стоял конкурент Ляписа – стихотворец из пригорода.
Началась старая песня о Гавриле, но уже с охотничьим уклоном. Творение шло под названием: «Молитва браконьера».
Гаврила ждал в засаде зайца,
Гаврила зайца подстрелил.
– Очень хорошо! – сказал добрый Наперников. – Вы, Трубецкой, в этом стихотворении превзошли самого Энтиха. Только нужно кое-что исправить. Первое – выкиньте с корнем «молитву».
– И зайца, – сказал конкурент.
– Почему же зайца? – удивился Наперников.
– Потому что не сезон.
– Слышите, Трубецкой, измените и зайца.
Поэма в преображенном виде носила название: «Урок браконьеру», а зайцы были заменены бекасами. Потом оказалось, что бекасов летом тоже не стреляют. В окончательной форме стихи читались:
Гаврила ждал в засаде птицу.
Гаврила птицу подстрелил…
и т. д.
После завтрака в столовой Ляпиc снова принялся за работу. Белые брюки мелькали в темноте коридоров. Он входил в редакции и продавал многоликого Гаврилу.
В «Кооперативную флейту» Гаврила был сдан под названием «Эолова флейта».
Служил Гаврила за прилавком.
Гаврила флейтой торговал…
Простаки из толстого журнала «Лес, как он есть» купили у Ляписа небольшую поэму «На опушке». Начиналась она так:
Гаврила шел кудрявым лесом,
Бамбук Гаврила порубал.
Последний за этот день Гаврила занимался хлебопечением. Ему нашлось место в редакции «Работника булки». Поэма носила длинное и грустное название: «О хлебе, качестве продукции и о любимой». Поэма посвящалась загадочной Хине Члек. Начало было по-прежнему эпическим:
Служил Гаврила хлебопеком,
Гаврила булку испекал…
Посвящение, после деликатной борьбы, выкинули.
Самое печальное было то, что Ляпису денег нигде не дали. Одни обещали дать во вторник, другие – в четверг или пятницу – через две недели. Пришлось идти занимать деньги в стан врагов – туда, где Ляписа никогда не печатали.
Ляпиc спустился с пятого этажа на второй и вошел в секретариат «Станка». На его несчастье, он сразу же столкнулся с работягой Персицким.
– А! – воскликнул Персицкий. – Ляпсус!
– Слушайте, – сказал Никифор Ляпис, понижая голос, – дайте три рубля. Мне «Герасим и Муму» должен кучу денег.
– Полтинник я вам дам. Подождите. Я сейчаc приду.
И Персицкий вернулся, приведя с собой десяток сотрудников «Станка».
Завязался общий разговор.
– Ну, как торговали? – спрашивал Персицкий.
– Написал замечательные стихи!
– Про Гаврилу? Что-нибудь крестьянское? «Пахал Гаврила спозаранку, Гаврила плуг свой обожал»?
– Что Гаврила! Ведь это же халтура! – защищался Ляпис. – Я написал о Кавказе.
– А вы были на Кавказе?
– Через две недели поеду.
– А вы не боитесь, Ляпсус? Там же шакалы!
– Очень меня это пугает! Они же на Кавказе не ядовитые!
После этого ответа все насторожились.
– Скажите, Ляпсус, – спросил Персицкий, – какие, по-вашему, шакалы?
– Да знаю я, отстаньте!
– Ну, скажите, если знаете!
– Ну, такие… В форме змеи.
– Да, да, вы правы, как всегда. По-вашему, ведь седло дикой козы подается к столу вместе со стременами.
– Никогда я этого не говорил! – закричал Трубецкой.
– Вы не говорили. Вы писали. Мне Наперников говорил, что вы пытались всучить ему такие стишата в «Герасим и Муму», якобы из быта охотников. Скажите по совести, Ляпсус, почему вы пишете о том, чего вы в жизни не видели и о чем не имеете ни малейшего представления? Почему у вас в стихотворении «Кантон» пеньюар – это бальное платье? Почему?!
– Вы – мещанин, – сказал Ляпиc хвастливо.
– Почему в стихотворении «Скачка на приз Буденного» жокей у вас затягивает на лошади супонь и после этого садится на облучок? Вы видели когда-нибудь супонь?
– Видел.
– Ну, скажите, какая она!
– Оставьте меня в покое. Вы псих!
– А облучок видели? На скачках были?
– Не обязательно всюду быть! – кричал Ляпис. – Пушкин писал турецкие стихи и никогда не был в Турции.
– О да, Эрзерум ведь находится в Тульской губернии.
Ляпиc не понял сарказма. Он горячо продолжал:
– Пушкин писал по материалам. Он прочел историю Пугачевского бунта, а потом написал. А мне про скачки все рассказал Энтих.
После этой виртуозной защиты Персицкий потащил упирающегося Ляписа в соседнюю комнату. Зрители последовали за ними. Там на стене висела большая газетная вырезка, обведенная траурной каймой.
– Вы писали этот очерк в «Капитанском мостике»?
– Я писал.
– Это, кажется, ваш первый опыт в прозе? Поздравляю вас! «Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом…» Ну, удружили же вы «Капитанскому мостику»! «Мостик» теперь долго ваc не забудет, Ляпис!
– В чем дело?
– Дело в том, что… Вы знаете, что такое домкрат?
– Ну, конечно, знаю, оставьте меня в покое…
– Как вы себе представляете домкрат? Опишите своими словами.
– Такой… Падает, одним словом.
– Домкрат падает. Заметьте все! Домкрат стремительно падает! Подождите, Ляпсус, я вам сейчаc принесу полтинник. Не пускайте его!
Но и на этот раз полтинник выдан не был. Персицкий притащил из справочного бюро двадцать первый том Брокгауза, от Домиций до Евреинова. Между Домицием, крепостью в великом герцогстве Мекленбург-Шверинском, и Доммелем, рекой в Бельгии и Нидерландах, было найдено искомое слово.
– Слушайте! «Домкрат (нем. Daumkraft) – одна из машин для поднятия значительных тяжестей. Обыкновенный простой Д., употребляемый для поднятия экипажей и т. п., состоит из подвижной зубчатой полосы, которую захватывает шестерня, вращаемая с помощью рукоятки…» И так далее. И далее: «Джон Диксон в 1879 г. установил на место обелиск, известный под названием «Иглы Клеопатры», при помощи четырех рабочих, действовавших четырьмя гидравлическими Д.». И этот прибор, по-вашему, обладает способностью стремительно падать? Значит, Брокгауз с Ефроном обманывали человечество в течение пятидесяти лет? Почему вы халтурите, вместо того чтобы учиться? Ответьте!
– Мне нужны деньги.
– Но у ваc же их никогда нет. Вы ведь вечно рыщете за полтинником.
– Я купил мебель и вышел из бюджета.
– И много вы купили мебели? Вам за вашу халтуру платят столько, сколько она стоит, – грош!
– Хороший грош! Я такой стул купил на аукционе…
– В форме змеи?
– Нет. Из дворца. Но меня постигло несчастье. Вчера я вернулся ночью домой…
– От Хины Члек? – закричали присутствующие в один голос.
– Хина!.. С Хиной я сколько времени уже не живу. Возвращался я с диспута Маяковского. Прихожу. Окно открыто. Я сразу почувствовал, что что-то случилось.
– Ай-яй-яй! – сказал Персицкий, закрывая лицо руками. – Я чувствую, товарищи, что у Ляпсуса украли его лучший шедевр «Гаврила дворником служил, Гаврила в дворники нанялся».
– Дайте мне договорить. Удивительное хулиганство! Ко мне в комнату залезли какие-то негодяи и распороли всю обшивку стула. Может быть, кто-нибудь займет пятерку на ремонт?
– Для ремонта сочините нового Гаврилу. Я вам даже начало могу сказать. Подождите, подождите… Сейчас… Вот: «Гаврила стул купил на рынке, был у Гаврилы стул плохой». Скорее запишите. Это можно с прибылью продать в «Голоc комода»… Эх, Трубецкой, Трубецкой!.. Да, кстати, Ляпсус, почему вы Трубецкой? Почему вам не взять псевдоним еще получше? Например, Долгорукий! Никифор Долгорукий! Или Никифор Валуа? Или еще лучше: гражданин Никифор Сумароков-Эльстон? Если у вас случится хорошая кормушка, сразу три стишка в «Гермуму», то выход из положения у ваc блестящий. Один бред подписывается Сумароковым, другая макулатура – Эльстоном, а третья – Юсуповым… Эх вы, халтурщик! Держите его, товарищи! Я расскажу ему замечательную историю. Вы, Ляпсус, слушайте! При вашей профессии это полезно.
По коридору разгуливали сотрудники, поедая большие, как лапти, бутерброды. Был перерыв для завтрака. Бронеподростки гуляли парочками. Из комнаты в комнату бегал Авдотьев, собирая друзей автомобиля на экстренное совещание. Но почти все друзья автомобиля сидели в секретариате и слушали Персицкого, который рассказывал историю, услышанную им в обществе художников.
Вот эта история.
РАССКАЗ О НЕСЧАСТНОЙ ЛЮБВИ
В Ленинграде, на Васильевском острове, на Второй линии, жила бедная девушка с большими голубыми глазами. Звали ее Клотильдой.
Девушка любила читать Шиллера в подлиннике, мечтать, сидя на парапете невской набережной, и есть за обедом непрожаренный бифштекс. Но девушка была бедна. Шиллера было очень много, а мяса совсем не было. Поэтому, а еще и потому, что ночи были белые, Клотильда влюбилась. Человек, поразивший ее своей красотой, был скульптор. Мастерская его помещалась у Новой Голландии.
Сидя на подоконнике, молодые люди смотрели в черный канал и целовались.
В канале плавали звезды, а может быть, и гондолы. Так, по крайней мере, казалось Клотильде.
– Посмотри, Вася, – говорила девушка, – это Венеция! Зеленая заря светит позади черномраморного замка.
Вася не снимал своей руки с плеча девушки. Зеленое небо розовело, потом желтело, а влюбленные все не покидали подоконника.
– Скажи, Вася, – говорила Клотильда, – искусство вечно?
– Вечно, – отвечал Вася. – Человек умирает, меняется климат, появляются новые планеты, гибнут династии, но искусство непоколебимо. Оно вечно.
– Да, – говорила девушка, – Микеланджело!
– Да, – повторял Вася, вдыхая запах ее волос. – Пракситель!..
– Канова!
– Бенвенуто Челлини!
И опять кочевали по небу звезды, тонули в воде канала и туберкулезно светили к утру.
Влюбленные не покидали подоконника. Мяса было совсем мало. Но сердца их были согреты именами гениев.
Днем скульптор работал. Он ваял бюсты. Но великой тайной были покрыты его труды. В часы работы Клотильда не входила в мастерскую. Напрасно она умоляла:
– Вася, дай посмотреть мне, как ты творишь!
Но он был непреклонен. Показывая на бюст, покрытый мокрым холстом, он говорил ей:
– Еще не время, Клотильда, еще не время. Счастье, слава и деньги ожидают нас в передней. Пусть подождут.
Плыли звезды…
Однажды счастливой девушке подарили контрамарку в кино. Шла картина под названием «Когда сердце должно замолчать». В первом ряду, перед самым экраном, сидела Клотильда. Воспитанная на Шиллере и любительской колбасе, девушка была необычайно взволнована всем виденным.
Содержание картины было самое волнующее:
«Скульптор Ганc ваял бюсты. Слава шла к нему большими шагами. Жена его была прекрасна. Но они поссорились. В гневе прекрасная женщина разбила молотком бюст – великое творение скульптора Ганса, над которым он трудился три года. Слава и богатство погибли под ударом молотка. Горе Ганса было безысходным. Он повесился. Но раскаявшаяся жена вовремя вынула его из петли. Затем она быстро сбросила свои одежды.
– Лепи меня! – воскликнула она. – Нет на свете тела прекраснее моего!
– О! – возразил Ганс. – Как я был слеп!
И он, охваченный вдохновением, изваял статую жены. И это была такая статуя, что мир задрожал от радости. Ганc и его прекрасная жена прославились и были счастливы до гроба».
Клотильда пошла из кино в Васину мастерскую. Все смешалось в ее душе. Шиллер и Ганс, звезды и мрамор, бархат и лохмотья.
– Вася! – окликнула она.
Он был в мастерской. Он лепил свой дивный бюст – человека с длинными усами и в толстовке. Лепил он его с фотографической карточки.
– И вся-то наша жизнь есть борьба! – напевал скульптор, придавая бюсту последний лоск.
И в эту же секунду бюст с грохотом разлетелся на куски от страшного удара молотком. Клотильда сделала свое дело. Протягивая Васе руку, запачканную в гипсе, она гордо сказала:
– Почистите мне ногти!
И она удалилась. До слуха ее донеслись странные звуки. Она поняла, в чем дело: великий скульптор рыдал над разбитым творением.
Наутро Клотильда пришла, чтобы продолжить свое дело: вынуть потрясенного Васю из петли, сбросить перед ним свои одежды и сказать:
– Лепи меня! Нет на свете тела прекраснее моего!
Она вошла и увидела. Вася не висел в петле. Он сидел на высокой табуреточке спиною к вошедшей Клотильде и что-то делал.
Но девушка не смутилась… Она сбросила свои одежды, покрылась от холода гусиной кожей и вскричала, лязгая зубами:
– Лепи меня, Вася, нет на свете тела прекраснее моего!
Вася обернулся. Слова песенки застыли на его устах.
И тут Клотильда увидела, что он делал.
Он лепил дивный бюст – человека с длинными усами и в толстовке. Фотографическая карточка стояла на столике. Вася придавал скульптуре последний лоск.