Наутро первым на палубе оказался репортер Персицкий. Он успел уже принять душ и посвятить десять минут гимнастическим экзерсисам.
Люди еще спали, но река жила, как днем. Шли плоты – огромные поля бревен с избами на них. Маленький злой буксир, на колесном кожухе которого дугой было выписано его имя – «Повелитель бурь», тащил за собой три нефтяные баржи, связанные в ряд. Пробежал снизу быстрый почтовик «Красная Латвия». «Скрябин» обогнал землечерпательный караван и, промеряя глубину полосатеньким шестом, стал описывать дугу, заворачивая против течения.
Персицкий приложился к биноклю и стал глядеть на пристань.
– «Бармино», – прочел он пристанскую вывеску.
На пароходе стали просыпаться. На пристань «Бармино» полетела гирька со шпагатом. На этой леске пристанские притащили к себе толстый конец причального каната. Винты завертелись в обратную сторону. Полреки облилось шевелящейся пеной. «Скрябин» задрожал от резких ударов винта и всем боком пристал к дебаркадеру. Было еще рано. Поэтому тираж решили начать в десять часов.
Служба на «Скрябине» начиналась, словно бы и на суше, аккуратно в девять. Никто не изменил своих привычек. Тот, кто на суше опаздывал на службу, опаздывал и здесь, хотя спал в самом же учреждении. К новому укладу походные штаты Наркомфина привыкли довольно быстро. Курьеры подметали каюты с тем равнодушием, с каким подметали канцелярии в Москве. Уборщицы разносили чай, бегали с бумажками из регистратуры в личный стол, ничуть не удивляясь тому, что личный стол помещается на корме, а регистратура на носу. Из каюты взаимных расчетов несся кастаньетный звук счетов и скрежетанье арифмометра. Перед капитанской рубкой кого-то распекали.
Великий комбинатор, обжигая босые ступни о верхнюю палубу, ходил вокруг длинной узкой полосы кумача, малюя на ней лозунг, с текстом которого он поминутно сверялся по бумажке:
«Все – на тираж! Каждый трудящийся должен иметь в кармане облигацию госзайма».
Великий комбинатор очень старался, но отсутствие способностей все-таки сказывалось. Надпись поползла вниз, и кусок кумача, казалось, был испорчен безнадежно. Тогда Остап с помощью мальчика Кисы перевернул дорожку наизнанку и снова принялся малевать. Теперь он стал осторожнее. Прежде чем наляпывать буквы, он отбил вымеленной веревочкой две параллельных линии и, тихо ругая неповинного Воробьянинова, приступил к изображению слов.
Ипполит Матвеевич добросовестно выполнял обязанности мальчика. Он сбегал вниз за горячей водой, растапливал клей, чихая, сыпал в ведерко краски и угодливо заглядывал в глаза взыскательного художника. Готовый и высушенный лозунг концессионеры снесли вниз и прикрепили к борту.
Проходивший мимо капитан, человек спокойный, с обвислыми запорожскими усами, остановился и покачал головой.
– А это уже не дело, – сказал он, – зачем гвоздями к перилам прибивать. На какие такие средства после ваc пароход ремонтировать?
Капитан был удручен. Еще никогда на его пароходе не висели таблички «Без дела не входить» и «Приема нет», никогда на палубе не стояли пишущие машинки, никогда не играли на кружках Эсмарха, один вид которых приводил застенчивого капитана в состояние холодного негодования.
Из каюты вышел заспанный кинооператор Полкан. Он долго пристраивал свой аппарат, оглядывал горизонты и, отвернувшись от толпы, уже собравшейся у пристани, накрутил метров десять с заведующего личным столом. Заведующий, для пущей натуральности, пытался непринужденно прогуливаться перед аппаратом, но Полкан этому воспротивился:
– Вы, товарищ, не выходите за рамку. Стойте на месте. И руками не шевелите, пожалуйста.
Заведующий сложил руки на груди и в таком монументальном виде был заснят. После этого Полкан удалился в свою лабораторию.
Толстячок, нанявший Остапа, сбежал на берег и оттуда смотрел работу нового художника. Буквы лозунга были разной толщины и несколько скошены в стороны. Толстяк подумал, что новый художник, при его самоуверенности, мог бы приложить больше стараний, но выхода не было – приходилось довольствоваться и этим.
На берег сошел духовой оркестр и принялся выдувать горячительные марши. На звуки музыки со всего Бармина сбежались дети, а за ними из яблоневых садов двинулись мужики и бабы. Оркестр гремел до тех пор, покуда на берег не сошли члены тиражной комиссии. Начался митинг. С крыльца чайной Коробкова полились первые звуки доклада о международном положении.
Колумбовцы глазели на собрание с парохода. Оттуда видны были белые платочки баб, опасливо стоявших поодаль от крыльца, недвижимая толпа мужиков, слушавших оратора, и сам оратор, время от времени взмахивавший руками. Потом заиграла музыка. Оркестр повернулся и, не переставая играть, двинулся к сходням. За ним повалила толпа.
– Одну минуту! – закричал с борта толстячок. – Сейчас, товарищи, мы будем производить тираж выигрышного займа. Поэтому просим всех на пароход. По окончании тиража состоится концерт. А потому просьба по окончании тиража не расходиться, а собраться на берегу и оттуда смотреть. Артисты будут играть на палубе!
Толкая друг друга, все побежали на пароход и спустились в прохладный тиражный зал. Тиражная комиссия и включенные в нее представители села Бармина разместились на эстраде. Члены комиссии сделали это с достоинством, выработанным привычкой к подобного рода церемониям. Представители же села (их было двое), в лаптях и полосатых синих рубашках, серьезно, с таким видом, как будто бы они шли молотить, направились к столу и сели с краю.
– Прошу РКИ, – сказал председатель комиссии, – осмотреть печати, наложенные на тиражную машину.
Представитель РКИ нагнулся, осторожно потрогал печати рукой и заявил:
– Печати в полном порядке!
После осмотра печатей на тиражных колесах из публики был затребован ребенок.
– И вот, товарищи, ребенок на глазах у всех будет вынимать из этих шести цилиндров по одному билету. На каждом из них есть цифра. Все шесть цифр вместе составят цифру той облигации, которая выиграла. Имеющие облигации пускай следят. Не имеющие – могут приобрести их тут же на пароходе.
Колеса завертелись, моргая стеклянными своими окошечками, и остановились. Босой мальчик, потрухивая, опускал руку поочередно в каждый цилиндр, вынимал похожие на папиросы билетные трубочки и отдавал их членам комиссии.
– Выиграла облигация номер 0703418 во всех пяти сериях.
Тиражный аппарат методически выбрасывал комбинации цифр. Колеса оборачивались, оглашались номера, барминцы смотрели и слушали.
Звуковое оформление, возбужденное процессом розыгрыша, обзавелось вскладчину одной облигацией и после каждого возглашения облегченно вздыхало:
– Слава богу, не наш номер!
– Чему же вы радуетесь? – удивился Ник. Сестрин. – Ведь вы же не выиграли!
– Охота получать двадцать рублей! – кричала могучая пятерка. – На эту же облигацию можно выиграть пятьдесят тысяч. Прямой расчет.
– Вы вот что, друзья мои, – сказал режиссер, – до крупных выигрышей еще далеко, и делать вам здесь нечего. Идите готовиться к выступлению.
Прибежал на минуту Остап, убедился в том, что все обитатели парохода сидят в тиражном зале, и снова убежал на палубу.
– Воробьянинов, – шепнул он, – для ваc срочное дело по художественной части. Встаньте у выхода из коридора первого класса и стойте. Если кто будет подходить – пойте погромче.
Старик опешил.
– Что же мне петь?
– Уж во всяком случае, не «Боже, царя храни!». Что-нибудь страстное: «Яблочко» или «Сердце красавицы». Но предупреждаю, если вы вовремя не вступите со своей арией!.. Это вам не Экспериментальный театр! Голову оторву.
Великий комбинатор, пришлепывая босыми пятками, выбежал в коридор, обшитый вишневыми панелями. На секунду большое зеркало в конце коридора отразило его фигуру. Он читал табличку на двери:
НИК. СЕСТРИН
Режиссер театра Колумба
Зеркало очистилось. Затем в нем снова появился великий комбинатор. В руке он держал стул с гнутыми ножками. Он промчался по коридору, вышел на палубу и, переглянувшись с Ипполитом Матвеевичем, понеc стул наверх, к рубке рулевого. В стеклянной рубке не было никого. Остап отнеc стул на корму и наставительно сказал:
– Стул будет стоять здесь до ночи. Я все обдумал. Здесь никто почти не бывает, кроме нас. Давайте прикроем стул плакатами, а когда стемнеет, спокойно ознакомимся с его содержимым.
Через минуту стул, заваленный фанерными листами и кумачом, перестал быть виден.
Ипполита Матвеевича снова охватила золотая лихорадка.
– А почему бы не отнести его в нашу каюту? – спросил он нетерпеливо. – Мы б его вскрыли сейчаc же. И если бы нашли брильянты, то сейчаc же на берег…
– А если бы не нашли? Тогда что? Куда его девать? Или, может быть, отнести его назад к гражданину Сестрину и вежливо сказать: «Извините, мол, мы у ваc стульчик украли, но, к сожалению, ничего в нем не нашли, так что, мол, получите назад в несколько испорченном виде!» Так бы вы поступили?
Великий комбинатор был прав, как всегда. Ипполит Матвеевич оправился от смущения только в ту минуту, когда с палубы понеслись звуки увертюры, исполняемой на кружках Эсмарха и пивных батареях.
Тиражные операции на этот день были закончены. Зрители разместились на береговых склонах и, сверх всякого ожидания, шумно выражали свое одобрение аптечно-негритянскому ансамблю. Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд гордо поглядывали, как бы говоря: «Вот видите! А вы утверждали, что широкие массы не поймут. Искусство, оно всегда доходит!» Затем на импровизированной сцене колумбовцами был разыгран легкий водевиль с пением и танцами, содержание которого сводилось к тому, как Вавила выиграл пятьдесят тысяч рублей и что из этого вышло. Артисты, сбросившие с себя путы никсестринского конструктивизма, играли весело, танцевали энергично и пели милыми голосами. Берег был вполне удовлетворен.
Вторым номером выступил виртуоз-балалаечник. Берег покрылся улыбками.
Его визитка и пробор, рассекающий волосы, вызывали в зрителях недоумение и иронические возгласы.
Виртуоз сел на скамейку, расправил фалды и медленно начал венгерскую рапсодию Листа. Постепенно ускоряя ритм, виртуоз достиг вершин балалаечной техники. Скептики были сражены, но энтузиазма не чувствовалось. Тогда виртуоз заиграл «Барыню».
«Барыня, барыня, – вырабатывал виртуоз, – сударыня-барыня».
Балалайка пришла в движение. Она перелетала за спину артиста, и из-за спины слышалось: «Если барин при цепочке, значит – барин без часов!» Она взлетала на воздух и за короткий свой полет выпускала немало труднейших вариаций.
Наступил черед Жоржетты Тираспольских. Она вывела с собой табунчик девушек в сарафанах. Концерт закончился русскими плясками.
Пока «Скрябин» готовился к дальнейшему плаванью, пока капитан переговаривался в трубку с машинным отделением и пароходные топки пылали, грея воду, духовой оркестр снова сошел на берег и, к общему удовольствию, стал играть танцы. Образовались живописные группы, полные движения. Закатывающееся солнце посылало мягкий абрикосовый свет. Наступил идеальный час для киносъемки. И действительно, оператор Полкан, позевывая, вышел из каюты. Воробьянинов, который уже свыкся с амплуа всеобщего мальчика, осторожно неc за Полканом съемочный аппарат. Полкан подошел к борту и воззрился на берег. Там на траве танцевали солдатскую польку. Парни топали босыми ногами с такой силой, будто хотели расколоть нашу планету. Девушки плыли. На террасах и съездах берега расположились зрители. Французский кинооператор из группы «Авангард» нашел бы здесь работы на трое суток. Но Полкан, скользнув по берегу крысиными глазками, сейчаc же отвернулся, иноходью подбежал к председателю комиссии, поставил его к белой стенке, сунул в его руку книгу и, попросив не шевелиться, долго и плавно вертел ручку аппарата. Потом он увел стеснявшегося председателя на корму и снял его на фоне заката.
Закончив съемку, Полкан важно удалился в свою каюту и заперся.
Снова заревел гудок, и снова солнце в испуге убежало. Наступила вторая ночь. Пароход был готов к отходу.
По коридорам и лесенкам бегал Персицкий, разыскивая исчезнувшего корреспондента ТАСС. Его нигде не было. Только тогда, когда уже убирали сходни, корреспондент объявился. Он бежал вдоль берега, спотыкаясь, гремя баночками и размахивая удочкой.
– Человека забыли! – кричал он протяжно. – Человека забыли!
Пришлось подождать.
– Чтоб ваc черт побрал! – сказал Персицкий, когда истомленный корреспондент прибыл. – Рыбу ловили?
– Ловил.
– Где же ваши осетры, налимы и раки?
– Нет, это черт знает что! – заволновался корреспондент. – Распугали всю рыбу своими оркестрами! И даже, наконец, когда одна рыба уже клюнула, заревел этот ужасный гудок, и эта рыба тоже убежала. Нет, товарищи, в таких условиях работать совершенно невозможно! Совершенно!
Разгневанный корреспондент пошел к капитану справляться о ближайшей остановке.
– Сначала Юрино, – сказал капитан, – потом Козьмодемьянск, потом Чебоксары, Мариинский Посад, Козловка. Потом Казань. Идем по расписанию тиражной комиссии.
Узнав то, что узнают все: сколько приблизительно такой пароход может стоить и как он назывался до революции, корреспондент перешел на не менее тривиальные расспросы о волжских перекатах и мелях.
– Ну, это дело темное, – вздохнул капитан, – когда как. Каждый день дно может перемениться. На это обстановка есть.
– Какая обстановка? – удивился корреспондент.
– Маяки, буи, семафоры на берегах. Это и называется обстановкой. А главное – практика. Вот сынишка мой…
Капитан показал на двенадцатилетнего мальчугана, сидевшего у поручней и глядевшего на проплывающие берега.
– Настоящий волгарь будет. Лучше меня фарватер знает. С шести лет его с собой вожу.
К капитану подкатился заведующий хозяйством. За ним шел технический директор брильянтовой концессии.
– Это наш художник, – сказал завхоз, – мы тут делаем транспарант. Так вот, нельзя ли прикрепить его к капитанскому мостику? Оттуда его будет видно со всех сторон.
Капитан категорически отказался от украшения мостика:
– Рядом – пожалуйста!
Завхоз обратился к Остапу:
– А вам, товарищ художник, удобно будет сбоку от капитанского мостика?
– Удобно, – со вздохом сказал Бендер.
– Так смотрите же! С утра приступайте к работе.
Остап со страхом помышлял о завтрашнем утре. Ему предстояло вырезать в листе картона фигуру сеятеля, разбрасывающего облигации. Этот художественный искуc был не по плечу великому комбинатору. Если с буквами Остап кое-как справлялся, то для художественного изображения сеятеля уже не оставалось никаких ресурсов.
– Так имейте в виду, – предостерегал толстяк, – с Васюков мы начинаем вечерние тиражи, и нам без транспаранта никак нельзя.
– Пожалуйста, не беспокойтесь, – заявил Остап, надеясь больше не на завтрашнее утро, а на сегодняшний вечер, – транспарант будет.
После ужина, на качество которого не могли пожаловаться даже такие гурманы, как Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд, после таких разговоров на корме:
– А как будет со сверхурочными?
– Вам хорошо известно, что без разрешения инспекции труда мы не можем допустить сверхурочных.
– Простите, дорогой товарищ, наша работа протекает в условиях ударной кампании…
– А почему же вы не запаслись разрешением в Москве?
– Москва разрешит постфактум.
– Пусть тогда постфактум и работают.
– В таком случае я не отвечаю за работу комиссии.
После всех этих и иных разговоров наступила звездная ветреная ночь. Население тиражного ковчега уснуло. Львы из тиражной комиссии спали. Спали ягнята из личного стола, козлы из бухгалтерии, кролики из отдела взаимных расчетов, гиены и шакалы звукового оформления и голубицы из машинного бюро.
Не спала только одна нечистая пара. Великий комбинатор вышел из своей каюты в первом часу ночи. За ним следовала бесшумная тень верного Кисы. Они поднялись на верхнюю палубу и неслышно приблизились к стулу, укрытому листами фанеры. Осторожно разобрав прикрытие, Остап поставил стул на ножки, сжав челюсти, вспорол плоскогубцами обшивку и залез рукой под сиденье.
Ветер бегал по верхней палубе. В небе легонько пошевеливались звезды. Под ногами, глубоко внизу, плескалась черная вода. Берегов не было видно. Ипполита Матвеевича трясло.
– Есть! – сказал Остап придушенным голосом.
ПИСЬМО ОТЦА ФЕДОРА,
писанное им в Баку,
из меблированных комнат «Стоимость»
жене своей в уездный город N
Дорогая и бесценная моя Катя!
C каждым часом приближаемся мы к нашему счастию. Пишу я тебе из меблированных комнат «Стоимость» после того, как побывал по всем делам. Город Баку очень большой. Здесь, говорят, добывается керосин, но туда нужно ехать на электрическом поезде, а у меня нет денег. Живописный город омывается Каспийским морем. Оно действительно очень велико по размерам. Жара здесь страшная. На одной руке ношу пальто, на другой пиджак – и то жарко. Руки преют. То и дело балуюсь чайком. А денег почти что нет. Но не беда, голубушка, Катерина Александровна, скоро денег у наc будет во множестве. Побываем всюду, а потом осядем по-хорошему в Самаре, подле своего заводика, и наливочку будем распивать. Впрочем, ближе к делу.
По своему географическому положению и по количеству народонаселения город Баку значительно превышает город Ростов. Однако уступает городу Харькову по своему движению. Инородцев здесь множество. А особенно много здесь армяшек и персиян. Здесь, матушка моя, до Тюрции недалеко. Был я и на базаре, и видел я много тюрецких вещей и шалей. Захотел я тебе в подарок купить мусульманское покрывало, только денег не было. И подумал я, что когда мы разбогатеем (а до этого днями нужно считать), тогда и мусульманское покрывало купить можно будет.
Ох, матушка, забыл тебе написать про два страшных случая, происшедших со мною в городе Баку: 1) уронил пиджак брата твоего, булочника, в Каспийское море и 2) в меня на базаре плюнул одногорбый верблюд. Эти оба происшествия меня крайне удивили. Почему власти допускают такое бесчинство над проезжими пассажирами, тем более что верблюда я не тронул, а даже сделал ему приятное – пощекотал хворостинкой в ноздре! А пиджак ловили всем обществом, еле выловили, а он возьми и окажись весь в керосине. Уж я и не знаю, что скажу твоему брату, булочнику. Ты, голубка, пока что держи язык за зубами. Обедает ли еще Евстигнеев?
Перечел письмо и увидел, что о деле ничего не успел тебе рассказать. Инженер Брунc действительно работает в Азнефти. Только в городе Баку его сейчаc нету. Он уехал в отпуск в город Батум. Семья его имеет в Батуме постоянное местожительство. Я говорил тут с людьми, и они говорят, что действительно в Батуме у Брунса вся меблировка. Живет он там на даче, на Зеленом Мысу, – такое там есть дачное место (дорогое, говорят). Пути отсюда до Батума – на пятнадцать рублей с копейками. Вышли двадцать сюда телеграфом, из Батума все тебе протелеграфирую. Распространяй по городу слухи, что я все еще нахожусь у одра тетеньки в Воронеже.
Твой вечно муж Федя.
Постскриптум. Относя письмо в почтовый ящик, у меня украли в номерах «Стоимость» пальто брата твоего, булочника. Я в таком горе! Хорошо, что теперь лето! Ты брату ничего не говори.
Между тем как одни герои романа были убеждены в том, что время терпит, а другие полагали, что время не ждет, время шло обычным своим порядком. За пыльным московским маем пришел пыльный июнь. В уездном городе N автомобиль Гос. № 1, повредившись на ухабе, стоял уже две недели на углу Старопанской площади и улицы имени товарища Губернского, время от времени заволакивая окрестность отчаянным дымом. Из старгородского допра выходили поодиночке сконфуженные участники заговора «Меча и орала» – у них была взята подписка о невыезде. Вдова Грицацуева (знойная женщина, мечта поэта) возвратилась к своему бакалейному делу и была оштрафована на пятнадцать рублей за то, что не вывесила на видном месте прейскурант цен на мыло, перец, синьку и прочие мелочные товары, – забывчивость, простительная женщине с большим сердцем!
За день до суда, назначенного на двадцать первое июня, кассир Асокин пришел к Агафону Шахову, сел на диван и заплакал. Писатель в купальном халате полулежал в кресле и курил самокрутку.
– Пропал я, Агафон Васильевич, – сказал кассир, – засудят меня теперь.
– Как же это тебя угораздило? – наставительно спросил Шахов.
– Из-за вас пропал, Агафон Васильевич.
– А я тут при чем, интересно знать?
– Смутили меня, товарищ Шахов. Клеветы про меня написали. Никогда я таким не был.
– Чего же тебе, дура, надо от меня?
– Ничего не надо. Только через вашу книгу я пропал, завтра судить будут. А главное – место потерял. Куда теперь приткнешься?
– Неужели же моя книга так подействовала?
– Подействовала, Агафон Васильевич. Прямо так подействовала, что и сам не знаю, как случилось все.
– Замечательно! – воскликнул писатель.
Он был польщен. Никогда еще не видел он так ясно воздействия художественного слова на интеллект читателя. Жалко было лишь, что этот показательный случай останется неизвестным критике и читательской массе. Агафон запустил пальцы в свою котлетообразную бороду и задумался. Асокин выбирал слезу из глаза темным носовым платком.
– Вот что, братец, – вымолвил писатель задушевным голосом, – в чем, собственно, твое дело? Чего ты боишься? Украл? Да, украл сто рублей, поддавшись неотразимому влиянию романа Агафона Шахова «Бег волны», издательство «Васильевские четверги», тираж 10 000 экземпляров, Москва, 1927 год, страниц 269, цена в папке 2 рубля 25 копеек.
– Очень понимаю-с. Так оно и было. Полагаете, Агафон Васильевич, условно дадут?
– Ну, это уж обязательно. Только ты все как есть выкладывай. Так и так, скажи, писатель Агафон Шахов, мол, моральный мой убийца.
– Да разве ж я посмею, Агафон Васильевич, осрамить автора!..
– Срами!
– Да разве ж я вас выдам?!
– Выдавай, голубчик. Моя вина.
– Ни в жизнь на ваc тень я не брошу!
– Бросай, милый, большую широколиственную тень брось! Да не забудь про порнографию рассказать, про голых девочек, про Фенечку не забудь. Помнишь, как там сказано?
– Как же, Агафон Васильевич! «Пышная грудь, здоровый румянец и крепкая линия бедер».
– Вот, вот, вот. И Эсмеральдочка. Хищные зубы, какая-то там линия бедер.
– Наташка у ваc красивенькая получилась. Раз меня уволили, я вашу книжку каждый день читаю.
– И тем лучше. Почитай ее еще сегодня вечером, а завтра все выкладывай. Про меня скажи, что, мол, я деморализатор общества, скажи, что взрослому мужчине после моей книжки прямо удержу нет. Захватывающая, скажи, книжка, и описаны, мол, в ней сцены невыразимой половой распущенности.
– Так и говорить?
– Так и говори: роман Агафона Шахова «Бег волны». Не забудешь? Издательство «Васильевские четверги», тираж 10 000 экземпляров, Москва, 1927 год, страниц 269, цена в папке 2 рубля 25 копеек. Скажи, что, мол, во всех магазинах, киосках и на станциях железных дорог продается.
– Вы мне, Агафон Васильевич, лучше запишите, а то забуду.
Писатель опустился в кресло и набросал полную исповедь растратчика. Тут были, главным образом, бедра, несколько раз указывалась цена книги, несомненно невысокая для такого большого количества страниц, размер тиража и адреc склада издательства «Васильевские четверги» – Кошков переулок, дом № 21, квартира 17а.
Обнадеженный кассир выпросил на прощанье новую книгу Шахова под названием «Повесть о потерянной невинности, или В борьбе с халатностью».
– Так ты иди, братец, – сказал Шахов, – и не греши больше. Нечистоплотно это.
– Так я пойду, Агафон Васильевич. Значит, вы думаете, дадут условно?
– Это от тебя зависит. Ты больше на книгу вали. Тогда и выкрутишься.
Выпроводив кассира, Шахов сделал по комнате несколько танцевальных движений и промурлыкал:
– Бейте в бубны, пусть звенят гита-ары…
Потом он позвонил в издательство «Васильевские четверги».
– Печатайте четвертое издание «Бега волны», печатайте, печатайте, не бойтесь! Это говорит вам Агафон Шахов!
– Есть! – повторил Остап сорвавшимся голосом. – Держите!
Ипполит Матвеевич принял в свои трепещущие руки плоский деревянный ящичек. Остап в темноте продолжал рыться в стуле. Блеснул береговой маячок. На воду лег золотой столбик и поплыл за пароходом.
– Что за черт! – сказал Остап. – Больше ничего нет!
– Н-н-не может быть, – пролепетал Ипполит Матвеевич.
– Ну, вы тоже посмотрите!
Воробьянинов, не дыша, пал на колени и по локоть всунул руку под сиденье.
Между пальцами он ощутил основание пружины. Больше ничего твердого не было. От стула шел сухой мерзкий запах потревоженной пыли.
– Нету? – спросил Остап.
– Нет.
Тогда Остап приподнял стул и выбросил его далеко за борт. Послышался тяжелый всплеск. Вздрагивая от ночной сырости, концессионеры в сомнении вернулись к себе в каюту.
– Так, – сказал Бендер. – Что-то мы, во всяком случае, нашли.
Ипполит Матвеевич достал из кармана ящичек и осовело посмотрел на него.
– Давайте, давайте! Чего глаза пялите!
Ящичек открыли. На дне лежала медная позеленевшая пластинка с надписью:
Этимъ полукресломъ
мастер Гамбсъ
начинаетъ новую партiю мебели.
1865 г. Санктъ-Петербургъ
Надпись эту Остап прочел вслух.
– А где же брильянты? – спросил Ипполит Матвеевич.
– Вы поразительно догадливы, дорогой охотник за табуретками! Брильянтов, как видите, нет.
На Воробьянинова было жалко смотреть. Отросшие слегка усы двигались, стекла пенсне были туманны. Казалось, что в отчаянии он бьет себя ушами по щекам.
Холодный, рассудительный голоc великого комбинатора оказал свое обычное магическое действие. Воробьянинов вытянул руки по вытертым швам и замолчал.
– Молчи, грусть, молчи, Киса! Когда-нибудь мы посмеемся над дурацким восьмым стулом, в котором нашлась глупая дощечка. Держитесь. Тут есть еще три стула – девяносто девять шансов из ста!
За ночь на щеке огорченного до крайности Ипполита Матвеевича выскочил вулканический прыщ.
Все страдания, все неудачи, вся мука погони за брильянтами – все это, казалось, ушло в прыщ и отливало теперь перламутром, закатной вишней и синькой.
– Это вы нарочно? – спросил Остап.
Ипполит Матвеевич конвульсивно вздохнул и, высокий, чуть согнутый, как удочка, пошел за красками. Началось изготовление транспаранта. Концессионеры трудились на верхней палубе.
И начался третий день плаванья.
Начался он короткой стычкой духового оркестра со звуковым оформлением из-за места для репетиций.
После завтрака к корме, одновременно с двух сторон, направились здоровяки с медными трубами и худые рыцари эсмарховских кружек. Первым на кормовую скамью успел усесться Галкин. Вторым прибежал кларнет из духового оркестра.
– Место занято, – хмуро сказал Галкин.
– Кем занято? – зловеще спросил кларнет.
– Мною, Галкиным.
– А еще кем?
– Палкиным, Малкиным, Чалкиным и Залкиндом.
– А Елкина у вас нет? Это наше место.
С обеих сторон приблизились подкрепления. Трижды опоясанный медным змеем-горынычем стоял геликон – самая мощная машина в оркестре. Покачивалась похожая на ухо валторна. Тромбоны стояли в полной боевой готовности. Солнце тысячу раз отразилось в боевых доспехах. Темно и мелко выглядело звуковое оформление. Там мигало бутылочное стекло, бледно светились клистирные кружки, и саксофон – возмутительная пародия на духовой инструмент, семенная вытяжка из настоящей духовой трубы, – был жалок и походил на носогрейку.
– Клистирный батальон, – сказал задира-кларнет, – претендует на место.
– Вы, – сказал Залкинд, стараясь подыскать наиболее обидное выражение, – вы – консерваторы от музыки!
– Не мешайте нам репетировать!
– Это вы нам мешаете!
– На ваших ночных посудинах чем меньше репетируешь, тем красивше выходит.
– А на ваших самоварах репетируй не репетируй, ни черта не получится.
Не придя ни к какому соглашению, обе стороны остались на месте и упрямо заиграли каждая свое. Вниз по реке неслись звуки, какие мог бы издать только трамвай, медленно проползающий по битому стеклу. Духовики исполняли марш Кексгольмского лейб-гвардии полка, а звуковое оформление – негрскую пляску «Антилопа у истоков Замбези». Скандал был прекращен личным вмешательством председателя тиражной комиссии.
В этот день пароход останавливался два раза. У Козьмодемьянска простояли до сумерек. Обычные операции были произведены: вступительный митинг, тираж выигрышей, выступление театра Колумба, балалаечник и танцы на берегу. Все это время концессионеры работали в поте лица. Несколько раз прибегал завхоз и, получая заверения, что к вечеру все будет готово, успокоенно возвращался к исполнению прямых своих обязанностей.
В одиннадцатом часу великий труд был закончен. Пятясь задом, Остап и Воробьянинов потащили транспарант к капитанскому мостику. Перед ними, воздев руки к звездам, бежал толстячок, заведующий хозяйством. Общими усилиями транспарант был привязан к поручням. Он высился над пассажирской палубой, как экран. В полчаса электротехник подвел к спине транспаранта провода и приладил внутри его три лампочки. Оставалось повернуть выключатель.
Впереди, вправо по носу, уже сквозили огоньки города Васюки.
На торжество освещения транспаранта заведующий хозяйством созвал все население парохода. Ипполит Матвеевич и великий комбинатор смотрели на собравшихся сверху, стоя по бокам темной еще скрижали.
Всякое событие на пароходе принималось плавучим учреждением близко к сердцу. Машинистки, курьеры, ответственные работники, колумбовцы и пароходная команда столпились, задрав головы, на пассажирской палубе.
– Давай! – скомандовал толстячок.
Транспарант осветился.
Остап посмотрел вниз, на толпу. Розовый свет лег на лица.
Зрители засмеялись. Потом наступило молчание. И суровый голоc снизу сказал:
– Где завхоз?
Голоc был настолько ответственный, что завхоз, не считая ступенек, кинулся вниз.
– Посмотрите, – сказал голос, – полюбуйтесь на вашу работу!
– Сейчаc вытурят! – шепнул Остап Ипполиту Матвеевичу.
И точно, на верхнюю палубу, как ястреб, вылетел толстячок.
– Ну, как транспарантик? – нахально спросил Остап. – Доходит?
– Собирайте вещи! – закричал завхоз.
– К чему такая спешка?
– Со-би-рай-те вещи! Вон! Вы под суд пойдете! Наш начальник не любит шутить!
– Гоните его! – донесся снизу ответственный голос.
– Нет, серьезно, вам не нравится транспарант? Это в самом деле неважный транспарант?
Продолжать игру не имело смысла. «Скрябин» уже пристал к Васюкам, и с парохода можно было видеть ошеломленные лица васюкинцев, столпившихся на пристани.
В деньгах категорически было отказано. На сборы было дано пять минут.
– Сучья лапа, – сказал Симбиевич-Синдиевич, когда компаньоны сходили на пристань. – Поручили бы оформление транспаранта мне. Я б его так сделал, что никакой Мейерхольд за мной бы не угнался.
На пристани концессионеры остановились и посмотрели вверх. В черных небесах сиял транспарант.