bannerbannerbanner
Огнем и мечом

Генрик Сенкевич
Огнем и мечом

Действительно, через четверть часа он нашел проход в темноте, казавшийся черной полосой между возами. На этой черной полосе не было костров и не могло быть пеших казаков, так как там должна была проезжать кавалерия. Подбипента лег на живот и пополз к проходу, как уж в яму.

Прошло четверть часа, полчаса, а он все полз, одновременно молясь и отдавая себя душой и телом под защиту небесных сил. У него мелькала мысль, что, быть может, судьба всего Збаража зависит в эту минуту от того, попадет ли он в проход а потому он молился не только за себя, но и за тех, которые в то же самое время, в окопах, молились за него.

По обеим сторонам все было спокойно. Нигде не пошевелился человек, ни одна лошадь не захрапела, ни одна собака не залаяла – и Подбипента прошел. Перед ним чернел бурьян; за которым находилась дубовая роща, за нею бор, вплоть до Топорова, за бором – король, спасение, слава и заслуга перед Богом и людьми. Что были срубленные им головы янычар в сравнении с этим подвигом, для совершения которого надо иметь нечто большее, чем железную руку?

Рыцарь сам чувствовал эту разницу; но это чистое сердце не забилось гордостью, а только, как сердце ребенка, излилось в слезах благодарности.

Он поднялся и отправился дальше. Форпостов на той стороне возов было мало, и между ними легче было пробраться. Тем временем пошел более крупный дождь, который шелестел в зарослях и заглушал шаги. Подбипента теперь пустил в дело свои длинные ноги и шагал, как гигант, топча мелкие кусты. Возы все. отдалялись, дубовая роща все приближалась, а с ней приближалось и спасение.

Вот уже и дубы! Под их ветвями темно, как в подземелье. Но это и лучше. Поднялся легкий ветер, и дубы слегка шумят, словно шепчут молитву: «Боже великий. Боже милостивый, охрани этого рыцаря, ибо он Твой слуга и верный сын той земли, на которой мы произрастаем во славу Тебе».

Вот уже рыцаря отделяет от польского лагеря десять верст. По лицу его градом льется пот, так как в воздухе стало душно, точно перед грозой, но он идет, не обращая внимания на приближающуюся грозу, ибо в сердце его поют ангелы. Дубовая роща редеет, впереди виднеется луг. Дубы сильнее шелестят, словно хотят сказать: «Обожди, ты был в безопасности среди нас!» – не у рыцаря нет времени, и он выходит на открытый луг. Посреди него стоит лишь один дуб, но более могучий, чем его товарищи в роще. Подбипента направляется к тому дубу.

Внезапно, когда от дуба его отделяют какие-нибудь десять шагов, из-под раскидистых ветвей гиганта выступают двадцать черных фигур, которые волчьими прыжками приближаются к рыцарю.

– Кто ты? Кто ты? – слышатся голоса.

Головы этих людей покрыты остроконечными шапками – это татары-табунщики, скрывшиеся под дерево от дождя.

В эту минуту красная молния осветила луг, дуб, дикие лица татар и гигантского рыцаря. Страшный крик потряс воздух, и тотчас закипела борьба.

Татары бросились на Подбипенту, как волки на оленя, и схватили его своими жилистыми руками, но он встряхнулся, и все нападающие упали с него, как созревшие плоды падают с дерева. Потом заскрежетал вытаскиваемый из ножен меч – и тотчас раздались стоны, вой, призывы на помощь, свист меча, хрипение умирающих, ржание испуганных лошадей, треск ломаемых татарских сабель. Тихий луг зазвучал всеми дикими голосами, какие только могут вырываться из человеческих глоток.

Татары раза два толпой бросались на рыцаря, но он уже оперся спиной о дуб, а спереди прикрылся молниеносными движениями меча – и страшно рубил. Вскоре у его ног зачернелись трупы. Татары отступили, объятые панической тревогой.

– Див! Див! – завыли они.

Их вой был услышан. Не прошло и получаса, как весь луг наполнился пешими и конными. Бежали казаки и татары с косами, кольями, луками и горящими лучинами. Посыпались вопросы: «Что такое? Что случилось?» – «Див! – отвечали табунщики. – Лях! Див! Убить его! Нет, бери живьем, живьем!»

Подбипента два раза выстрелил из пистолетов, но этих выстрелов уже не могли услышать в польском лагере его товарищи.

Между тем толпа приближалась к нему полукругом, он же стоял в тени, опершись о дерево, и ждал с мечом в руке.

Толпа подходила все ближе. Наконец послышалась команда:

– Бери его!

Все бросились вперед. Крики умолкли. Те, что не могли протиснуться, светили нападающим.

Толпа закружилась под деревом, точно в водовороте; оттуда раздавались только стоны, и некоторое время ничего нельзя было различить. Наконец крик ужаса вырвался из груди нападающих, и они рассеялись в одну минуту.

Под деревом остался Подбипента, а у его ног груда вздрагивающих в предсмертной агонии людей.

– Веревок, веревок! – загремел чей-то голос.

Всадники тотчас поскакали за веревками и в одно мгновение привезли их И вот человек двадцать мужиков схватились за толстую веревку, по десять за каждый конец, и старались привязать рыцаря к дереву.

Но Подбипента рубанул мечем раз, другой – и мужики с обоих сторон упали на землю. С тем же самым результатом пробовали затем татары.

Видя, что слишком большая толпа только мешает, еще раз пошло человек пятнадцать самых смелых ногайцев, желая непременно взять живьем великана, но он их разорвал, как разрывает дикий кабан собак. Дуб, выросший из двух могучих деревьев, закрывал рыцаря сзади – спереди же тот, кто приближался на длину меча, погибал не издав даже крика. Нечеловеческая сила Подбипенты, казалось, возрастала с каждой минутой.

Видя это, разъяренные ордынцы отогнали казаков, и кругом раздались дикие крики:

– Ук, ук!

Тогда, при виде луков и высыпаемых из колчанов стрел, Подбипента понял, что приближается час смерти, и стал шептать литанию к Пресвятой Деве:

Воцарилась тишина. Толпа сдерживала дыхание, ожидая, что будет.

Первая стрела засвистела, когда рыцарь говорил: «Матерь Искупителя» – и задела кожу на виске.

Другая стрела просвистела, когда рыцарь говорил: «Преславная Дева» – и вонзилась ему в плечо. Слова литании смешались со свитом стрел. И когда рыцарь сказал: «Звезда утренняя!», стрелы вонзились ему в ноги, в плечи и в бока… Кровь с виска заливала ему глаза, и он видел, точно сквозь мглу, луг, татар, но уже не, слышал свиста стрел. Подбипента чувствовал, что слабеет, что ноги подкашиваются под ним, голова его склонилась на грудь, и наконец он склонил колени.

Потом почти уже со стоном рыцарь сказал: «Царица ангелов!» – и то были его последние слова на земле.

Небесные ангелы взяли его душу и положили ее, как светлую жемчужину, у ног царицы ангелов.

Глава VI

На следующий день утром Володыевский и Заглоба стояли на валах между солдатами, внимательно посматривая в сторону неприятельского стана, откуда приближались массы черни. Скшетуский был на совещании у князя, а его товарищи, пользуясь временным спокойствием, говорили о событях вчерашнего дня и о движении в неприятельском лагере.

– Это не предвещает нам ничего хорошего, – сказал Заглоба, указывая на идущую толпу неприятелей. – Наверно, они опять двинутся на штурм, а у нас уже отнялись руки.

– Какой там штурм, в ясный день и в такую пору, – возразил маленький рыцарь. – Они ничего иного не сделают, как только займут покинутые нами вчера окопы и будут стрелять с утра до вечера.

– Хорошо было бы грянуть в них из пушек.

Володыевский понизил голос:

– У нас мало пороху, – заметил он. – При таком расходе нам не хватит его даже на шесть дней. Но к этому времени, наверно, прибудет король.

– Пусть будет, что будет. Лишь бы только бедняжка наш Лонгин счастливо пробрался. Я не мог спать всю ночь, только и думал о нем, а когда мной овладевала дремота, то видел его в опасности, и мне его так было жаль, что от тревоги все тело у меня покрывалось потом. Это самый благородный человек во всей Польше.

– Так почему же вы постоянно лад ним насмехались?

– Потому что язык у меня хуже, чем сердце. Но не терзайте меня воспоминанием об этом, так как и без того я укоряю себя, а если, сохрани Бог, что случилось с Лонгином, то я до самой смерти не буду иметь покоя.

– Вы уж слишком не упрекайте себя. Лонгин никогда не обижался на вас, и я слышал, как он иногда говорил: «Язык злой, но сердце золотое!»

– Дай Бог ему здоровья. Благородный человек! Правда, он никогда не умел говорить по-человечески, но этот недостаток вознаграждался сторицею великими добродетелями. Как вы думаете, господин Володыевский, пробрался ли он счастливо?

– Ночь была темная, а неприятели после поражения страшно измучены. У нас не было настоящей стражи, а у них тем более.

– Слава Богу. Я, между прочим, поручил Лонгину, чтобы он всюду расспрашивал о нашей бедняжке княжне, не видели ли ее где-нибудь, так как думаю, что Жендян должен был достигнуть королевских войск. Лонгин, наверно, не поедет отдыхать в свое имение, а приедет сюда вместе с королем, В таком случае у нас в скором времени может быть известие.

– Я надеюсь на ловкость Жендяна и полагаю, что он ее как-нибудь спас. Для меня было бы большим горем, если бы она погибла. Я недавно ее узнал, но уверен, что если бы у меня была сестра, то она была бы для меня не более дорога, чем княжна.

– Для вас сестра, а для меня дочь. От этих забот у меня окончательно поседеет борода, а сердце лопнет с горя. Чуть кого-нибудь полюбишь, как – раз, два, три! – и его уж нет, а ты сиди, горюй, да еще раздумывай с пустым брюхом ив дырявой шапке, через которую, как через плохую крышу, дождь мочит лысину. Теперь в Польше собакам лучше, чем шляхте, а нам четверым хуже всех Пожалуй, время уже отправиться в лучший мир, не правда ли, господин Володыевский?

– Я не раз думал, не лучше ли обо всем рассказать Скшетускому, но меня удерживает то, что он сам никогда не обмолвится о ней ни единым словом, а если кто-нибудь напомнит, то он только вздрогнет, точно у него в сердце кольнуло.

– Ну вот, как же ему говорить и растравлять раны, немного зажившие в огне этой войны, а ее, быть может, какой-нибудь татарин за косу ведет через Перекоп. У меня в глазах мутится, когда я представляю ее себе в подобном положении. Да, пора уже умирать, потому что на свете одни только мучения, и ничего больше. Хоть бы Лонгин пробрался благополучно!

 

– Должно быть, Бог его милует более, чем других, потому что он добродетелен. Но смотрите, что это там чернь делает?

– Солнце так ярко блестит, что я ничего не виду.

– Они, кажется, хотят срыть наш старый вал.

– Я ведь говорил, что будет штурм. Идемте отсюда, довольно уже стоять.

– Они не для того роют, чтобы, непременно идти на штурм, но потому, что им надо иметь открытый путь для отступления, и притом они, наверно, двинут по этой дороге беллюарды, в которых сидят стрелки. Смотрите, как сровняли землю.

– Теперь я вижу.

Заглоба прикрыл глаза от солнца рукой и смотрел. В эту минуту через сделанную в валу выемку бросилась толпа черни и в одно мгновение рассыпалась по пустому пространству между валами.

Одни тотчас стали стрелять, иные же, роя землю лопатами, начали воздвигать новую насыпь и шанцы, которые должны были опоясать польский лагерь третьим кольцом.

– Ну! – воскликнул Володыевский. – Не говорил ли я? Вот уже вкатывают машины.

– Значив непременно будет штурм. Пойдем отсюда, – сказал Заглоба.

– Нет, это какие-то иные беллюарды! – заметил маленький рыцарь.

И действительно, машины, показавшиеся в выемке вала, были построены иначе, чем обыкновенные «гуляй-города», так как их стены состояли из лестниц, покрытых кожей, из-за которых самые меткие стрелки стреляли в неприятеля.

– Пойдем, чтоб их собаки загрызли! – повторил Заглоба.

– Погодите, – ответил Володыевский.

И он стал считать беллюарды, по мере того как через выемку вала вкатывались новые.

– Раз, два, три… видно, их немало… четыре, пять, шесть… вкатываются все более высокие… семь, восемь… они перебьют в нашем лагере не только людей, но и всех собак, потому что там, должно быть, сидят избраннейшие стрелки – девять, десять, одиннадцать.

Внезапно Володыевский перестал считать.

– Что это такое? – спросил он странным голосом. Где?

– Там, на самой высокой беллюарде… человек висит!

Заглоба напряг зрение: действительно, на самой высокой беллюарде солнце осветило нагой человеческий труп, качавшийся на канате равномерно с движением беллюарды, наподобие гигантского маятника.

– Правда, – проговорил Заглоба.

Вдруг Володыевский побледнел как полотно и крикнул громким голосом, в котором слышалось отчаяние:

– Боже всемогущий! Это Подбипента!

По валам пронесся шепот, словно ветер зашелестил листьями деревьев. Заглоба склонил голову на грудь, закрыл глаза руками и со стоном прошептал:

– О Боже! Боже!

Через минуту шепот на валу перешел в шум смешанных голосов, а потом в гул словно бушующих волн. Воины, стоявшие на валах, узнали, что на этой позорной веревке висит товарищ их бедствий, рыцарь без страха и упрека, – все узнали, что это Лонгин Подбипента, и от страшного гнева волосы поднялись на головах солдат.

Наконец Заглоба отнял руки от глаз, и в эту минуту на него страшно было взглянуть, на губах его была пена, лицо посинело, глаза точно вышли из орбит.

– Крови! Крови! – зарычал он таким страшным голосом, что дрожь проняла стоявших недалеко от него рыцарей.

И он бросился в ров. За ним кинулись другие. Никакая сила, даже приказы князя, не смогли бы сдержать этого взрыва бешенства. Из рва воины поднимались, влезая друг другу на плечи, хватаясь руками за противоположный край рва, – а кто выскочил, бежал вперед, не обращая внимания, следуют ли за ним другие. Беллюарды задымились, как смолокурни, и дрогнули от раздавшихся с них выстрелов, но это не помогло. Заглоба летел первый с саблей над головой, страшный, бешеный, похожий на разъяренного быка, казаки встретили нападающих пиками и косами. Казалось, две стены с шумом ударились одна об другую. Но сытые псы не могли защищаться против голодных и бешеных волков. Поляки с необыкновенной яростью рубили врагов саблями, а схватившись грудь с грудью, давили их и рвали зубами. Казаки не выдержали этого бешеного натиска и вскоре обратились в бегство, направляясь к выемке вала. Заглоба точно обезумел от ярости; он бросался в самую середину неприятеля, как львица, у которой отняли детенышей, храпел, рубил направо и налево, топтал и производил страшное опустошение в рядах казаков. Возле него шел, словно другое уничтожающее пламя Володыевский, похожий на раненую рысь.

Неприятелей преследовали за выемку вала, а их стрелков засевших в беллюардах, изрубили всех до одного. Потом солдаты влезли на беллюарду и, сняв с каната Подбипенту, осторожно опустили его на землю.

Заглоба припал к его телу…

Володыевский, в свою очередь, залился слезами при виде мертвого друга. Легко было узнать, каким образом погиб Подбипента: все его тело было покрыто ранами от стрел. Только лицо не было испорчено стрелами, лишь на виске остался шрам. На щеке застыло несколько капель крови, глаза его были закрыты, на лице было спокойное выражение, и если бы не холод смерти в его чертах, могло бы показаться, что Подбипента спокойно спит. Товарищи взяли его и понесли на плечах в окопы, а оттуда в замковую часовню.

К вечеру готов был гроб, и похороны произошли ночью на Збаражском кладбище. Из Збаража собралось все духовенство кроме отца Жабковского: раненный в последнем штурме, он был при смерти; пришел князь Иеремия, предварительно сдав начальство Собесскому, пришли и другие военачальники, и генерал Пшыемский, и Скшетуский, и Володыевский, и Заглоба, и весь эскадрон, в котором служил покойный. Гроб поставили возле только что вырытой могилы, и началась церемония.

Ночь была тихая, звездная, факелы горели ровным пламенем, освещая гроб с прахом рыцаря, фигуру священника и суровые лица стоявших вокруг могилы воинов.

Из кадильниц поднимался дым, распространяя залах мирры и можжевельника; царящую вокруг тишину прерывали только рыдание Заглобы, глубокие вздохи, вырывавшиеся из груди рыцарей, и отголоски выстрелов на валах.

Но вот отец Муховецкий поднял руку в знак того, что хочет говорить; рыцари притаили дыхание.

Муховецкий с минуту помолчал, потом поднял глаза к звездам и проговорил;

– «Что там за стук я слышу ночью во врата неба?» – спрашивает старый ключарь Христов, пробуждаясь от приятного сна. – «Отвори, Святой Петр, отвори! я Подбилента». – «Но какие же деяния, какие военные подвиги, какие заслуги дают тебе смелость, господин Подбилента, беспокоить столь важного привратника? По какому праву ты хочешь войти туда, куда ни происхождение, хотя бы даже такое благородное, как твое, ни звание сенатора, ни высшие должности в государстве, ни даже королевский пурпур еще сами по себе не дают свободного доступа? Куда едут не по широкой дороге, не в карете, запряженной шестерней, но куда надо взбираться по крутому тернистому пути добродетели?» Ах, отвори, Святой Петр, отвори скорее, ибо по такой именно крутой тропинке шел наш соратник и дорогой товарищ, господин Подбилента, и наконец пришел – нагой, как Лазарь, пронзенный стрелами неверных, как Святой Себастьян, бедный, как Иов, чистый, как дева, не знавшая мужа, покорный, терпеливый и тихий, как агнец, – рыцарь, не запятнанный грехом и с радостью проливший кровь в жертву ради земной отчизны. Пусти его, Святой Петр, ибо если его не пустишь, то кого же ты пустишь в эти времена испорченности и безобразия? Пуста же его, святой ключарь, пусти этого агнца; пусть он пасется на небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо он голодный пришел из Збаража…

Такими-то словами начал свою речь отец Муховецкий, а затем так красноречиво представил всю жизнь Подбипенты, что каждый из присутствующих счел себя ничтожным перед этим гробом рыцаря без страха и упрека, который превосходил самых незначительных людей скромностью и самых важных – добродетелью. Все покорно склонили головы и с чувством сожаления все яснее сознавали, какой это удар для отчизны, какая невознаградимая утрата для Збаража. Священник расчувствовался, и когда наконец стал рассказывать о выходе покойного рыцаря из лагеря и его мученической кончине, то уже совсем забыл о риторике и цитатах, а когда стал прощаться с прахом от имени духовенства, вождей и войска, то сам расплакался и, рыдая, как Заглоба, говорил: «Прости, брат, прости, товарищ! Не к земному королю, но к небесному, к более верной инстанции ты отнес наши стоны, наш голод наши бедствия и лишения, – там еще вернее ты вымолишь для нас спасение, но сам уж не вернешься больше, и вот мы плачем, и вот мы обливаем слезами твой гроб, ибо мы тебя любили, наш дорогой и милый брат!»

Вслед за достойным священнослужителем плакали все присутствующие: и князь, и военачальники, и войско, но более всего друзья покойного. Когда же отец Муховецкий запел: «Requim aeternam dona ei, Domine!»[17], все громко зарыдали, хотя это были люди, закаленные в боях, невзгодах и издавна привыкшие к виду смерти.

В ту минуту, когда гроб поставили на веревки, Заглобу трудно было оторвать от него, точно это умер его брат или отец. Наконец Заглобу оттащили в сторону Скшетуский и Володыевский. Гроб опустили в могилу. Князь Иеремия подошел к краю ее и взял горсть земли; священник стал читать: «Anima ejus…»[18] Рыцари бросали землю на гроб руками и шлемами, и вскоре над прахом Лонгина Подбипенты образовался высокий курган, который озарился белым печальным светом луны.

Скшетуский, Володыевский и Заглоба возвращались из города в окопы, из которых доносились отголоски выстрелов. Они шли в молчании, так как ни один из них не хотел заговорить первым, – но другие рыцари беседовали между собой о покойном, единогласно прославляя его.

– Похороны его были так величественны, – говорил какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, – что лучших не сделали даже коренному писарю Сераковскому.

– Потому что он заслужил их, – ответил другой офицер. – Кто же иной решился бы пробраться к королю?

– Я слышал, – добавил третий, – что между офицерами князя Вишневецкого несколько человек хотели идти, но после такого страшного примера, наверно, уже у всех отпала охота.

– Да потому, что это невозможно. Уж даже не проскользнет.

– В самом деле, это было бы безумие!

Офицеры прошли. Опять настало минутное молчание. Внезапно Володыевский сказал:

– Ты слышал, Ян?

– Слышал, – ответил Скшетуский. – Сегодня моя очередь.

– Ян! – проговорил Володыевский. – Ты знаешь меня давно и знаешь, что я неохотно отказываюсь от рискованного предприятия, но иное дело простое самоубийство.

– И это ты, Михаил, говоришь?

– Да, потому что я твой друг.

– И я тебе друг, а потому дай мне рыцарское слово, что ты не пойдешь третий, если я погибну.

– О! Это невозможно! – воскликнул Володыевский.

– Вот видишь, Михаил! Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да будет воля Божья!

– Так пойдем вместе.

– Князь запретил, а ты солдат и должен слушаться.

Володыевский умолк, так как это был прежде всего солдат.

Через минуту он проговорил:

– Ночь очень светлая, не ходи сегодня.

– Конечно, я предпочел бы, чтобы она. была темнее, – ответил Скшетуский, – но медлить нельзя. Погода, как ты сам видишь, установилась надолго, у нас порох и провиант на исходе. У некоторых солдат десны гниют от всякой дряни, которую им приходится есть. Пойду сегодня и даже сейчас; я уже простился с князем.

– Я вижу, что тебе попросту жизнь надоела.

– Разумеется, я не наслаждаюсь жизнью, – с печальной улыбкой промолвил Скшетуский. – но я не буду добровольно искать смерти, так как это и грешно, да, наконец, дело идет не о том, чтобы погибнуть, а о том, чтобы пробраться через неприятельский лагерь, дойти до короля и спасти Збараж.

Володыевского внезапно охватило такое сильное желание все рассказать Скшетускому о княжне, что он уже раскрыл было рот, но тотчас подумал: «От этой новости у него помутится разум, и его тем легче схватят,» а потому прикусил язык и после минутного молчания спросил:

– По какой дороге поедешь?

– Я говорил князю, что пойду через пруд а затем берегом реки, пока не пройду далеко за неприятельский стан. Князь говорил, что эта дорога лучше других.

 

– Да, делать нечего, – заметил Володыевский. – Коль скоро человеку не избегнуть смерти, то лучше умереть на пике славы, чем на ложе. Да ведет тебя Бог! Если мы с тобой не увидимся на этом свете, то увидимся на том, и знай, Ян, что я не забуду тебя.

– Как и я тебя. Да наградит тебя Бог за все, что ты сделал для меня! Слушай, Михаил, если я погибну, то, быть может, враги не захотят показать меня вам, как Лонгина, так как мы их хорошо проучили, но, вероятно, они каким-нибудь иным образом похвастаются; в таком случае пусть старый Зацвилиховский отправится к Хмельницкому за моим прахом, потому что мне не хотелось бы, чтобы собаки таскали меня по лагерю.

– Будь уверен, что я исполню твою просьбу, – ответил Володыевский.

Заглоба, который сначала слушал этот разговор в полубессознательном состояния, теперь понял, в чем дело, но уже не нашел в себе достаточно силы, чтобы удержать друга, и только глухо застонал:

– Вчера тот, сегодня этот… О Боже, Боже, Боже.

– Не теряйте надежды! – заметил Володыевский.

– Ян! – начал Заглоба.

Больше он ничего не мог сказать и только прижал свою седую голову к груди рыцаря, как беспомощное дитя. Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.

Ночь была очень светлая, середина пруда казалась серебряным щитом, но Скшетуский тотчас исчез из глаз, так как берег был густо покрыт тростником и разными другими растениями, чьи мокрые листья и стволы, подобно змеям, хватали рыцаря за ноги и чрезвычайно затрудняли движение вперед, но вместе с тем скрывали его от глаз стражи. О том, чтобы переплыть пруд поперек, нечего было и думать, так как на его светлой поверхности каждый предмет легко мог бы быть заметен. Ввиду этого Скшетуский решил обогнуть берегом весь пруд до болота, находящегося на другой Стороне и соединяющего пруд с рекой. По всей вероятности, там были посты казаков и татар, но зато там был целый лес тростника, опушка которого была вырублена татарами для постройки шалашей. Пробравшись к болоту, можно было идти через тростник даже днем, разве что болото оказалось бы слишком глубоким. Действительно, и эта дорога была страшна. Под этой спящей водой, у берега доходившей только до Щиколотки, таилось болото, глубиной в аршин и более. За каждым шагом Скшетуского на поверхности воды показывалось множество пузырей, бульканье которых можно было отлично слышать в ночной тишине.

Кроме того, несмотря на медленность его движений, на воде образовывались круги, направлявшиеся от него к середине пруда, озаренной лунным светом. Во время дождя Скшетуский попросту переплыл бы пруд и самое большее в полчаса достиг бы болота, но, к несчастью, на небе не было ни одной тучки. Потоки зеленоватого света лились на пруд, превращая листья водорослей в серебряные щиты, а верхушки тростника в серебряные султаны. Ветра не было; К счастью, грохот выстрелов заглушал бульканье водяных пузырей. Скшетуский, заметив это, двигался лишь тогда, когда залпы в окопах и шанцах учащались. Но в эту тихую, ясную ночь явилось новое затруднение. Из тростников подымались рои комаров, которые, жужжа, кружились над головой рыцаря, садились ему на лицо и кусали его. Скшетуский, избрав этот путь, предвидел многие затруднения, но не все – например, страх Всякая глубина вод, хотя бы. вполне известных, заключает в себе что-то таинственное, страшное и невольно вызывает вопрос: что там на дне? А этот Збаражский пруд был положительно ужасен. Вода, казалось, была гуще обыкновенной воды и издавала трупный запах, ибо в ней гнили сотни казаков и татар. Хотя обе стороны вытаскивали трупы, но все же сколько их могло скрываться среди тростника и водорослей. Скшетуский находился в воде, однако лицо его обливалось потом. Что будет, если какие-нибудь скользкие руки внезапно схватят его или какие-нибудь зеленоватые глаза тянут на него из водорослей? Растения охватали его за колени, и у него волосы поднимались дыбом при мысли, что, быть может, это утопленник обнимает его, чтобы не пустить дальше. «Иисус Мария! Иисус Мария»! – то и дело шептал он, продвигаясь вперед Порой он подымал глаза вверх и при виде луны, звезд и царящего там, в вышине, покоя испытывал некоторое облегчение. «Есть Бог»! – повторял он вполголоса. Время от времени Скшетуский посматривал на берег, и ему казалось, что он смотрит на Божий свет из какого-то осужденного, неземного мира болот, черных глубин, духов и трупов, – и его охватывала такая тоска, что ему тотчас хотелось уйти из этой чащи тростников.

Тем не менее рыцарь неуклонно шел вперед и уже настолько отдалился от лагеря, что увидел на расстоянии нескольких десятков шагов от берега конного татарина. Скшетуский остановился и посматривал на всадника, который, судя по однообразным движениям его тела, спал на седле.

Это была странная картина. Татарин кивал головой, будто кланялся рыцарю, а тот не спускал с него глаз. В этом было что-то страшное, но Скшетуский с облегчением вздохнул, ибо перед этим действительным страхом рассеялся стократно более мучительный, созданный воображением страх. Мир духов куда-то исчез, к рыцарю вернулось хладнокровие, и его интересовали только вопросы; спит татарин или не спит? идти дальше или ждать?

Наконец он пошел дальше, двигаясь еще тише, еще осторожнее, чем в начале пути. Он был уже на половине дороги до болота и реки, как вдруг поднялся легкий ветер. Рыцаря обрадовал этот шум, так как, несмотря на соблюдаемые им предосторожности, несмотря на то, что ему иногда приходилось терять по нескольку минут, чтобы сделать один шаг, какое-нибудь невольное движение или блеск могли его выдать. Теперь он шел смело среди громкого говора тростника, которым зашумел весь пруд, – и все заговорило вокруг, даже волны, плещущие о берег.

Но это движение, очевидно, разбудило не одни только береговые заросли, потому что тотчас перед рыцарем появилось что-то черное, которое стало раскачиваться в его сторону, как бы собираясь сделать прыжок Скшетуский в первую минуту чуть не крикнул. Однако страх и отвращение сдержали голос в груди, и одновременно страшное зловоние точно схватило его за горло.

Но через минуту, когда первая мысль, что это, может быть, утопленник нарочно преграждает ему дорогу, прошла, у него осталось только чувство отвращения, – и рыцарь отправился дальше. Говор тростника все продолжался и все более усиливался. Сквозь его колышущиеся верхушки Скшетуский увидел второй и третий татарские посты. Он миновал их, миновал и четвертый пост. «Я, должно быть, прошел вокруг половины пруда», – сказал он про себя и выглянул из тростника, чтобы узнать, в каком месте находится, как вдруг его что-то толкнуло в ноги. Рыцарь наклонил голову и увидел тут же около своих колен лицо человека.

«Это уже второй», – подумал он. Теперь это его не испугало, так как этот второй труп лежал навзничь и в неподвижности не представлял признаков жизни. Скшетуский только прибавил шагу, чтобы от зловония не закружилась голова. Тростник становился все гуще, что, с одной стороны, было хорошо, так как представляло безопасное убежище, но с другой – чрезвычайно затрудняло движения. Прошло еще полчаса, затем час, он все шел, но все более уставал. Вода в некоторых местах не доходила до копен, зато иногда он проваливался по пояс. Кроме того, его необыкновенно утомляло медленное вытаскивание ног из болота. Лицо его обливалось потом, и вместе с тем его, время от времени, с ног до головы охватывала дрожь.

«Что это такое? – со страхом думал он. – Не начинается ли у меня лихорадка? Болота до сих пор еще нет, а вдруг я не различу места, идя среди тростников, и пройду мимо?»

Это была страшная опасность, потому что таким образом он мог бы кружиться всю ночь вокруг пруда и утром очутиться в том самом месте, из которого вышел, или в ином месте попасть в руки казаков.

«Я выбрал дурную дорогу, – думал рыцарь, падая духом, – через пруды нельзя пробраться, вернусь назад и завтра пойду по той же дороге, по которой отправился Лонгин, а до этого времени можно будет отдохнуть».

Однако Скшетуский шел вперед, так как понимал, что, обещая себе вернуться и отправиться после непродолжительного отдыха, он сам себя обманывает, кроме того, ему пришла в голову мысль, что, идя так медленно и останавливаясь чуть не каждую минуту, он не мог еще достигнуть болота. Тем не менее им все более овладевала мысль об отдыхе. Минутами ему хотелось лечь где-нибудь, чтобы хоть немного передохнуть. Дрожь пронимала его все чаще, и рыцарь все с большим усилием вытаскивал ноги из болота. Татарские посты отрезвляли его, но он чувствовал, что голова его устает так же, как и тело, и что его охватывает горячка.

17«Вечный покой дай ему, Господи!» (лат.).
18«Душа его…» (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51 
Рейтинг@Mail.ru