Солнце давно уже светило на небе, когда на следующий день княжна открыла глаза. Взор ее прежде всего упал на потолок и долго покоился на нем, потом медленно обежал всю комнату. Возвращающееся сознание боролось в ней с остатками сна и грез. На лице ее отразилась тревога и удивление. Где она? Как попала сюда и в чьей она власти? Снится ли ей сон, или же это действительность? Что значит окружающая ее роскошь? Но вдруг в ее памяти, как живые, воскресли страшные сцены взятия Бара; она припомнила убийство тысяч людей – шляхты, мещан, ксендзов, монахинь и детей, – выпачканные кровью лица черни, обмотанные еще дымящимися человеческими внутренностями их шеи и руки, пьяные крики, весь этот страшный судный день истребленного города и, наконец, появление Богуна и свое похищение. Она вспомнила также, что в минуту отчаяния вонзила в себя нож, и холодный пот покрыл ее лоб. Видно, нож скользнул по плечу, потому что она ощущает только легкую боль, но вместе с тем чувствует, что жива и что к ней возвращаются и силы, и здоровье. Она припомнила, что ее долго-долго куда-то везли. Но где она теперь? Не в замке ли каком? Не спасена ли она и не в безопасности ли теперь? И Елена снова окидывает взорами комнату Окна в ней маленькие, квадратные, как в мужицкой избе, и вместо стекол затянуты пузырем. Но не может быть, чтобы это была простая изба, – этому противоречила окружающая ее роскошь. Вместо потолка над нею огромный полог из красного щепка с золотыми звездами и полумесяцами; стены обиты парчой; на полу лежит ковер, будто усыпанный живыми цветами; печь покрыта персидской тканью; всюду видны золотая бахрома, кисти, шелк и бархат, начиная с потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Яркий дневной свет, проникая в окна и освещая комнату, теряется в пурпурных, фиолетовых и сапфирных переливах бархата. Княжна была удивлена и не верила своим глазам Не чары ли это? Не спасена ли она войсками князя Иеремии из рук казаков и не находится ли в одном из его замков?
Девушка скрестила руки.
– Пресвятая Богородица! Сделай так, чтобы первое лицо, которое я увижу в дверях, было лицом защитника и друга.
Вскоре до слуха ее донеслись сквозь тяжелую занавесь звуки теорбана, а чей-то голос напевал знакомую ей песню:
Ой, теи любости
Гирше от слабости!
Слабость перебуду –
Здоров же я буду,
Вирнова коханя
По вик не забуду.
Княжна приподнялась на постели, но по мере того как она прислушивалась, ужас все сильнее и сильнее овладевал ею; глаза ее широко открылись, наконец она дико вскрикнула и замертво упала на подушки.
Она узнала голос Богуна.
Крик ее, очевидно, был услышан за стенами светлицы; тяжелая занавесь приподнялась, и сам Богун появился на пороге.
Княжна закрыла лицо руками, а ее бледные, трясущиеся губы повторяли, как в бреду:
– Матерь Божия! Иисусе Христе!
А между тем вид того, кто так поразил ее, мог бы обрадовать не одну девушку. Он весь сиял. Брильянтовые застежки его жупана блестели, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными каменьями, а жупан из серебряной парчи и красный контуш придавали еще более красоты его смуглому лицу. Перед нею стоял чернобровый красавец, самый красивый из всех украинских молодцов. Но глаза его, горевшие, как две звезды, были печальны и подернуты туманом; он покорно и робко смотрел на нее и, видя, что выражение страха не исчезает с ее лица, сказал ей тихим, печальным голосом:
– Не бойся, княжна!
– Где а где? спросила она его со слезами.
– В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, душа моя. Я привез тебя сюда из Бара, чтобы с тобой ничего не случилось. В Баре казаки никого не пощадили, только ты одна осталась жива.
– Что же ты здесь делаешь? Зачем ты преследуешь меня?
– Я тебя преследую? Боже милостивый! – воскликнул Богун, всплеснув руками и кивая головой, как человек, испытавший величайшую несправедливость.
– Я боюсь тебя.
– Чего же ты боишься? Если прикажешь, я не отойду даже от дверей: я твой раб. Буду сидеть на пороге и смотреть в твои глаза. Я не желаю тебе зла; за что же ты ненавидишь меня? В Баре ты ударила себя ножом, когда увидела меня, а ведь ты давно знаешь меня, знаешь также, что я пришел спасать тебя. Ведь я же не чужой тебе, княжна, а сердечный и верный друг – зачем же ты ударила себя ножом?
Бледные щеки княжны покрылись ярким румянцем.
– Лучше смерть, чем позор, – сказала она, – и клянусь, что если ты оскорбишь меня, то я убью себя, хотя бы из-за этого погибла и моя душа.
Глаза девушки сверкнули огнем; Богун видел, что нельзя шутить с этой княжеской кровью, и понял, что она приведет в исполнение свою угрозу и во второй раз уже хорошо направит нож.
Он ничего не ответил, только сделал несколько шагов к окну и, сев на скамью, покрытую золотой парчой, свесил на грудь голову.
Несколько минут продолжалось молчание.
– Будь спокойна. – сказал он, – пока я трезв и пока водка не отуманила моей головы, ты для меня святыня. А с тех пор, как я отыскал тебя в Баре, я перестал лить; до этого я пил, чтобы залить свое горе. Что ж было делать! А теперь я и в рот не возьму.
Княжна молчала.
– Посмотрю на тебя, – продолжал он. – полюбуюсь твоим девичьим личиком и уйду.
– Дай мне свободу! – просила девушка.
– Разве ты в неволе? Ты здесь госпожа. Да и куда же ты пойдешь? Курцевичи погибли, огонь истребил все города и села; князя в Лубнах нет. Он пошел на Хмельницкого, а Хмельницкий – на него. Всюду война, всюду льется кровь, всюду казаки, ордынцы, татары и солдаты. Кто же защитит и пожалеет тебя, как не я.
Княжна возвела к небу глаза вспомнив, что есть еще на свете некто, кто защитил и пожалел бы ее, но не решилась произнести его имя, чтобы не раздражать еще больше этого грозного льва. Глубокая скорбь сжала ее сердце: жив ли еще тот, по ком так тоскует ее душа? В Баре она узнала, что он жив и что имя его связано с вестью о победах грозного князя. Но с тех пор прошло уже много дней и ночей, могло произойти много битв, и Бог знает, что может еще случиться с ним. Вести о Скшетуском могли доходить теперь до нее только через Богуна, которого она не хотела и не смела расспрашивать.
Голова ее снова упала на подушки.
– Неужели я останусь здесь твоей пленницей? – простонала она. – Что я тебе сделала что ты ходишь за мной, как несчастье?
Богун поднял голову и начал говорить, но тихо-тихо, так что его едва было слышно:
– Что ты мне сделала – не знаю, но знаю только, что если я приношу тебе несчастье, то и ты мне – тоже. Если бы я не любил тебя, то был бы волен теперь, как ветер в поле; душа моя была бы теперь свободна, и я прославился бы так, как сам Канашевич Сагайдачный. Это твое лицо и твои глаза мое несчастье Мне не мила теперь ни казацкая воля, ни слава. Однажды я взял галеру с красавицами девушками, которых везли султану, но ни одна не покорила моего сердца. Ими поиграли только казаки, а потом я велел привязать им на шею камни да пустить их в воду. Я никого не боялся и ни о чем не заботился – ходил на войну, брал добычу, а здесь в стели я жил, как князь. А теперь что? Сижу здесь и, как раб, молю у тебя хоть одного доброго слова, но не могу вымолить его. Не слышал я его даже и тогда, когда твои тетка и братья сватали тебя за меня. О, если бы ты была ко мне иной, то не было бы всего того, что случилось: не убил бы я тогда твоих родных, не братался бы я с мужиками и бунтовщиками Но из-за тебя я потерял разум. Ты повела бы меня, куда захотела, – я отдал бы тебе всю свою кровь и душу. А теперь я весь залит шляхетской кровью. Прежде я бил только татар, а тебе привозил добычу, чтобы ты ходила в золоте и бархате, как херувим Божий. Отчего ты не любила меня тогда? Ох, как болит мое сердце! Я не могу жить ни с тобой, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка моя, сердце мое! Ну прости меня, что я так. по-казацки; с огнем и саблей, пришел за тобой в Разлоги, но я обезумел от гнева на князей, а дорогой пил еще водку. А потом-, когда ты убежала, я выл, как собака, раны мои болели, и я не мог даже есть, только молил смерть взять меня; теперь ты хочешь, чтобы я отпустил тебя, снова потерял тебя – мою голубку, мое сердечко!
Богун прервал речь, голос его замер и стал похожим на стон, а лицо Елены то вспыхивало, то бледнело. Чего больше было безграничной любви в словах Богуна, тем глубже открывалась пред нею пропасть, без дна и без надежды на спасение.
А казак, немного оправившись, продолжал:
– Проси чего хочешь! Вот смотри, как убрана эта изба, – это все мое, добыча из Бара, которую я привез для тебя. Проси чего хочешь: золота, дорогих платьев, драгоценностей, рабов. Я богат, у меня много своего добра, да и Хмельницкий и Кривонос не пожалеют для меня добра. Ты будешь жить, как княгиня Вишневецкая; я приобрету замки и подарю тебе пол-Украины; я хотя не шляхтич но бунчужный атаман, у меня десять тысяч казаков, больше даже, чем у князя Еремы. Проси чего хочешь, только не убегай от меня только останься со мной и полюби меня, моя голубка!
Княжна приподнялась с подушек: ее бледное, прелестное и кроткое личико выражало такую несокрушимую волю, гордость и силу, что эта голубка была похожа скорей на орлицу.
– Если ты ждешь моего ответа, – сказала она, – то знай, что если бы мне пришлось простонать у тебя в неволе хоть всю жизнь, то никогда, никогда я не полюблю тебя!
Богун несколько минут, казалось, боролся сам с собой.
– Не говори мне таких вещей, – сказал он хриплым голосом.
– А ты не говори мне о своей любви, потому что она меня оскорбляет. Я не для тебя.
Казак встал.
– А для кого же ты, княжна Курцевич? Чья бы ты была в Баре, если б не я?
– Кто спас мне жизнь для неволи и позора, тот не друг мне, а враг.
– И ты думаешь, что мужики не убили бы тебя?
– Меня убил бы мой нож, но ты вырвал его у меня.
– И не отдам его: ты должна быть моей, – вырвалось у казака.
– Никогда, лучше смерть!
– Должна и будешь!
– Никогда!
– Ну если бы ты не была ранена, то после того, что ты сказала, я сегодня же послал бы в Рашков и велел бы привести монаха, а завтра был бы уже твоим мужем. Тогда что? Не любить мужа и не приголубить его – грех. Ой ты, благородная княжна, тебя оскорбляет любовь казака? А кто же ты теперь, что я для тебя мужик? Где твои замки, бояре и войска? Что же ты сердишься и обижаешься? Я взял тебя на войне, и ты пленница. О, если бы я был мужиком, а не рыцарем, я постегал бы тебя по белым плечам нагайкой, научил бы уму-разуму и потешился бы твоей красотой и без попа.
– Ангелы небесные, спасите меня! – прошептала княжна.
– Я знаю, почему моя любовь оскорбляет тебя, почему ты противишься мне! – продолжал он. – Ты для другого бережешь свой девичий стыд, но пока я жив, этому не бывать! Шляхтич, голыш, хитрый лях! Только посмотрел, повертел в танце – и взял всю, а ты, казак, терпи и бейся лбом об стену! Но я достану его и сдеру с него шкуру. Знай, что Хмельницкий идет на ляхов, я тоже иду с ним и разыщу твоего голубчика хоть под землей, а когда вернусь, то принесу, как гостинец, его вражью голову и брошу ее тебе под ноги.
Елена не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение и страх лишили ее сил; страшная слабость овладела всеми ее членами, глаза ее потухли, мысли спутались, и на без чувств упала на подушки.
Богун несколько времени от гнева не мог вымолвить ни слова на губах его появилась пена, но вдруг он увидел эту беспомощно опущенную голову, и с губ его сорвался дикий нечеловеческий крик:
– Она умерла! Горпина! Горпина!
И с этими словами он грохнулся на землю.
Горпина вбежала в комнату.
– Что с тобой?
– Спаси, спаси! – кричал Богун. – Я убил ее, мою душу, мой свет!
– Что ты. одурел?
– Убил, убил! – стонал казак, ломая руки.
Но Горпина, подойдя к княжне, тотчас же увидела, что это не смерть, а глубокий обморок, и, выпроводив за дверь Богуна, стала приводить ее в чувство.
Княжна вскоре открыла глаза.
– Ну, теперь ничего! – сказала колдунья. – Ты, видно, испугалась его и обмерла, но это ничего, все это пройдет, и ты поправишься. Ты, девушка, здорова, как орех, и долго еще проживешь на свете и познаешь счастье.
– Кто ты? – спросила слабым голосом княжна.
– Я – твоя служанка, он мне велел быть ею.
– Где я?
– В Чертовом Яре. Тут совсем пустыня, кроме него никого не увидишь.
– И ты тут живешь?
– Это наш хутор. Я – Донцова; мой брат полковник у Богуна и водит добрых молодцов на войну, а я сижу здесь и буду стеречь тебя в этой золоченой комнате. Видишь, какой терем? Как жар горит! Это все он привез для тебя.
Елена посмотрела на красивое лицо девки, которое, казалось, было полно искренности.
– А ты будешь добра ко мне? – спросила она ее.
Белые зубы молодой колдуньи блеснули между улыбнувшихся губ.
– Конечно, буду! – ответила она. – Но и ты будь же добра к атаману. Он славный молодец, он тебя…
И ведьма, наклонившись к уху Елены, стала что-то шептать ей, наконец разразилась смехом.
– Прочь! – крикнула княжна.
Два дня спустя, утром, Горпина с Богуном сидели под вербой у мельничного колеса и смотрели на пенящуюся над ним воду.
– Береги ее, не спускай с нее глаз, чтобы она никогда не выходила из яра, говорил Богун.
– У яра к реке выход узок, а здесь места довольно. Вели засыпать выход камнями, и тогда мы будем здесь, как на дне горшка; а если мне нужно будет, то я найду себе выход.
– Чем же вы живете?
– Черемис сеет под скалами кукурузу, разводит виноградники и ловит птиц. А к тому и вы много привезли. Она ни в чем не будет нуждаться, разве не достанет только птичьего молока. Но не бойся из яра она не выйдет, и никто не узнает, что она здесь, если только не разболтают об этом твои молодцы.
– Они присягнули мне, что не скажут. Они верные молодцы, не разболтают, хоть дери с них шкуру. Но ты сама говорила, что к тебе, как к ворожихе, ходят люди.
– Иногда приходят из Рашкова, а когда проведают, то еще Бог весть откуда Но все они ждут у реки и в яр не входят – боятся. Ты видел кости? Находились такие смельчаки, которые хотели войти, – это их кости.
– Ты их убила?
– Кто бы ни убил, а убил. Если кто хочет ворожить, то ждет у яра, а я иду к колесу, и что увижу, то говорю им. Сейчас посмотрим и тебе, только не знаю, увижу ли что, потому что не всегда видно.
– Лишь бы ты не увидела чего-нибудь худого.
– Коли увижу что-нибудь худое, то не поедешь. Да и без того лучше не ехать.
– Нужно ехать, Хмельницкий писал мне в Бар, чтобы я скорее возвращался, да и Кривонос приказал. Ляхи идут на нас с огромной силой, и мы должны собраться в кучу.
– А когда ты вернешься?
– Не знаю. Будет такое побоище, какого еще не бывало до сих пор. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я укроюсь здесь, а если мы побьем, то я вернусь за моей пташкой и поеду с нею в Киев.
– А если погибнешь?
– Ты должна мне сказать об этом, на то ты и колдунья.
– Ну а если сгинешь?
– Один раз мать родила!
– Ба! Что же я должна тогда сделать с этой девушкой? Свернуть ей голову, что ли?
– Дотронься только до нее – и я велю посадить тебя на кол!
И атаман угрюмо задумался.
– Если я сгину, – продолжал он, – скажи ей, чтобы она простила меня.
– Неблагодарная эта ляшка! Не любить тебя за такую любовь? Если б это было со мной, я не перечила бы тебе!
И с этими словами Горпина ткнула казака кулаком в бок и рассмеялась, показав при этом все свои зубы.
– Иди к черту! – сказал Богун.
– Ну, ну, я знаю, что ты не для меня.
Богун всматривался в пенящуюся под колесами воду, словно сам собирался гадать себе.
– Горпина! – сказал он, помолчав.
– Что?
– Когда я уеду, будет она тужить по мне?
– Если ты не хочешь приневолить ее по-казацки, то может, и лучше, если уедешь.
– Не могу, не хочу, не смею! Она умерла бы от этого.
– Тогда лучше, если уедешь. Пока ты здесь, она не хочет тебя знать, а как посидит здесь со мною и Черемисом месяц-другой, то сразу станешь ей милее.
– Я знаю, что бы я сделал, если бы она была здорова: я привез бы из Рашкова попа и велел бы ему повенчать нас, а теперь – боюсь: испугается и умрет. Ты сама видела.
– Да зачем тебе нужны поп и венчанье? Ты не настоящий казак – вот что! Не нужны тут мне ни поп, ни ксендз… В Рашкове стоят добруджские татары, ты бы и их, пожалуй, повесил мне на шею. Увидел бы тогда свою княжну! И что это пришло тебе в голову? Поезжай ты себе и возвращайся.
– А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Но не лги, а говори правду, если бы даже ты увидела там мою смерть.
Горпина подошла к воде и открыла мельничный шлюз, задерживавший воду: колесо быстро завертелось, покрываясь водяной пылью, а под ним, как кипяток, клубилась пена. Колдунья впилась своими черными глазами в эти клубы и, схватив себя за волосы, начала кричать:
– Гу-гу! Гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ты или добрый, покажись!
Богун подошел и сел подле нее. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.
– Вижу! – крикнула ведьма.
– Что ты видишь?
– Смерть моего брата. Два быка тянут его на кол.
– Ну тебя к черту с твоим братом! – проворчал Богун, которому хотелось узнать совсем о другом.
Несколько времени слышался только грохот бешено вертящегося колеса.
– Лицо его синее, синее, и вороны клюют его! – сказала ведьма.
– Что же ты видишь еще?
– Ничего! У, какой синий! Гу-гу, гу-гу! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу!
– Что же?
– Битва! Ляхи убегают от казаков.
– А я гонюсь за ними?
– Вижу и тебя. Ты борешься с маленьким рыцарем. Чур, чур, чур! Берешь его!
– А княжна?
– Ее нет! Я снова вижу тебя, а при тебе изменника. Твой друг неверный.
Богун пожирал глазами и пену, и Горпину и усиленно работал головой, чтобы помочь гаданью.
– Какой друг? – спросил он.
– Не знаю. Не вижу – молодой или старый.
– Старый! Верно, старый.
– Может, и старый.
– Тогда я знаю, кто это! Он уже раз изменял мне. Старый шляхтич с седой бородой и бельмом на глазу. Горе ему! Но он мне не друг.
– Он идет на тебя… Опять вижу… Подожди-ка! Есть и княжна! Она в венке из руты, в белом платье; над нею ястреб!
– Это я.
– Может быть, и ты. Ястреб… или сокол? Ястреб!
– Это я.
– Подожди. Уже не видно… В колесе дубовом, в пене белой… Ого-го! Много войска, много молодцов, ох, так много, точно деревьев в лесу, точно бурьяну в степи, а надо всеми – ты, пред тобой несут три бунчука.
– А княжна со мной?
– Нет, нет! Ты в отряде.
Снова наступило молчание; колесо гудело так, что дрожала вся мельница.
– О, сколько крови! Сколько трупов! А над ними волки и вороны. Всюду трупы и трупы. Ничего не видно – всюду кровь!
Неожиданный порыв ветра сдул с колеса пену, а наверху, над мельницей, показался одновременно отвратительный Черемис с вязанкой дров на плечах.
– Черемис, закрой шлюз! – крикнула ведьма и пошла умываться к ручью; карлик опустил шлюз.
Богун сидел в глубоком раздумье; он очнулся только тогда, когда к нему подошла Горпина.
– Ты ничего не видала больше? – спросил он ее.
– Все, что должно было показаться, уже показалось, а больше я уже ничего не увижу.
– А ты не лжешь?
– Клянусь головой брата, что я говорила правду! Его посадят на кол, притянут за ноги волами… Мне жаль его! Э, да не одному ему смерть! Но сколько я видела трупов, просто ужас! Никогда столько еще я не видела! Должно быть, будет страшная война.
– А ее ты видела с ястребом над головой?
– Да.
– И она была в венке?
– Да, в венке и в белом платье.
– А откуда же ты знаешь, что этот ястреб я? Я говорил тебе о молодом ляхе шляхтиче Может быть, это он?
Колдунья сморщила брови и задумалась.
– Нет, – сказала она, тряхнув головой, – если б это был лях, то тогда бы летал орел.
– Слава Богу! Слава Богу! Теперь я пойду к своим молодцам. велю им приготовлять коней в дорогу; ночью мы двинемся.
– Ты наверное едешь?
– Хмель и Кривонос приказали мне вернуться. Ты видела, что будет большая война; то же самое писал мне в Бар и Хмельницкий.
Богун, правда, не умел читать, но стыдился и скрывал это, не желая прослыть неучем.
– Ну так поезжай, – сказала колдунья. – Ты счастливый… Ты будешь гетманом; я видела, как свои пять пальцев, как над тобой несли три бунчука.
– И буду гетманом! И женюсь на княжне; не брать же мне, в самом деле, мужичку.
– Ну с мужичкой ты бы говорил иначе, а ее ты стыдишься, – тебе надо бы быть ляхом.
– Я не хуже ляха.
И с этими словами Богун отправился в конюшни к казакам, а Горпина пошла варить обед.
Вечером кони уже были готовы, но Богун не торопился с отъездом Он сидел в комнате на сложенных коврах с теорбаном в руках и смотрел на свою княжну, которая, хотя уже и встала с постели, но, забившись в другой конец комнаты, тихо шептала молитвы, не обращая ни малейшего внимания на Богуна, как будто бы его совсем и не было тут, а он, напротив, следил за каждым ее движением, ловил каждый ее вздох и сам не знал, что с собой делать. Он каждую минуту открывал рот, желая начать разговор, но слова не сходили с его языка. Он робел при виде бледного лица девушки с сурово сжатыми устами и бровями. Такого выражения он не видал прежде в лице княжны. Он невольно вспомнил проведенные им вечера в Разлогах, и ему живо представилось, как он сидел с Курцевичами вокруг дубового стола. Старая княгиня лущила подсолнухи, князья играли в кости, а он смотрел на прелестную княжну, как вот теперь. Но тогда он был счастлив! Когда он рассказывал о своих походах с запорожцами, она слушала, взглядывая на него по временам своими черными глазами, а раскрытые малиновые губки говорили о ее внимании. А теперь она даже Не взглянула на него… Прежде, когда он играл на теорбане, она и смотрела, и слушала его. Но, странное дело: ведь он теперь ее господин, она его невольница, он может ей Приказывать; однако тогда он чувствовал себя ближе к ней, более равным ей; Курцевичи были для него братьями, а она, как сестра их, была также и для него не только любимой девушкой, но отчасти даже родной. А теперь перед ним сидит гордая, хмурая, молчаливая и неприветливая госпожа. В нем закипал гнев. Показал бы он ей, что значит презирать казака, но он любит ее и охотно пролил бы за нее всю кровь; сколько раз овладевал им ужасный гнев, но какая-то невидимая рука останавливает его, а какой-то голос шепчет ему на ухо: «Стой». Впрочем, он вспыхнул раз, как огонь, а потом бился лбом о землю.
Казак чувствует, что его присутствие ей в тягость. Ну пускай бы она сказала ему хоть одно только ласковое слово – он упал бы тогда к ее ногам, а потом уехал бы к черту, чтобы залить всю свою тоску, свой гнев и свое оскорбление кровью ляхов. А теперь он стоит перед этой княжной, как невольник Если б он не знал ее давно и если б она была ляшкой, взятой из первого попавшегося шляхетского дома, он был бы смелее, но это была княжна Елена, которую он просил Курцевичей отдать за него, за которую отдавал и Разлоги, и все, что у него было. Потому-то он и не хотел показаться перед ней мужиком и потому-то робел так перед нею.
Время уходит; в комнату долетает со двора говор казаков, которые, наверное, сидят уже в седлах и ждут своего атамана, а он мучается тут.
Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый контуш и на теорбан – а она хоть бы взглянула на него. Ему и горько, и тоскливо. Он бы хотел горячо проститься с ней, но боится этого прощания; боится, что оно не будет таким, какого он желал бы всей душой; боится, что он уедет с горечью, с болью и гневом в душе.
О, если бы это не была княжна Елена. Княжна Елена, которая грозит собственноручно убить себя и которая так мила ему и чем больше в ней гордости и сопротивления, тем милее она ему.
Под окном заржал конь.
Атаман собрался с духом.
– Княжна! – сказал он. – Мне пора ехать.
Княжна молчала.
– Ты не скажешь мне: с Богом?
– Поезжай с Богом! – холодно сказала она.
Сердце казака сжалось: она сказала то, что он хотел, но не так, как ему хотелось.
– Ну, – сказал он, – я знаю, что ты сердишься и ненавидишь меня, но скажу тебе, что другой на моем месте поступил бы с тобою хуже. Я привез тебя сюда, потому что иначе не мог; но скажи, что я тебе сделал злого? Разве я обращался с тобой не так, как следовало? Скажи сама. Разве уж я такой злодей, что недостоин даже твоего доброго слова? А ведь ты в моей власти.
– Я в Божьей власти; – так же холодно, как и прежде, ответила она, – но если ты сдерживаешься при мне, те благодарю тебя!
– Спасибо тебе и за эти слова. Может, пожалеешь меня потом, потоскуешь.
Княжна молчала.
– Жаль мне отставлять тебя здесь одну, – продолжал Богун, – жаль уезжать, но надо. Мне легче было бы уезжать, если бы ты улыбнулась и от чистого сердца дала бы мне на дорогу крестик. Что мне делать, чтобы добиться твоего расположения?
– Дай мне свободу, а Бог все простит тебе; я тоже прощу и буду благословлять тебя.
– Ну, может быть, ты еще и будешь свободна, – сказал казак, – а может, еще и пожалеешь, что была так сурова со мной.
Богун хотел купить эту минуту прощания хотя бы ценой обещания, которого, однако, и не думал сдержать; но он добился своего, потому что в глазах княжны блеснула надежда и суровое выражение исчезло с ее лица. Она сложила на груди руки и устремила на казака свой ясный взгляд.
– Если бы ты…
– Ну, не знаю, тихо произнес казак, а стыд за самого себя и жалость к ней сдавили ему горло. – Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит орда, всюду чамбулы, а от Рашкова идут добруджские татары, – не могу, страшно… но когда вернусь… при тебе я дитя, и ты что хочешь можешь сделать со мной. Не знаю… не знаю!..
– Да вразумит тебя Господь и Пресвятая Богородица, поезжай с Богом!
И она протянула ему руку. Богун впился в нее губами. Но вдруг, подняв голову и встретив ее холодный взгляд, опустил ее руку. Отступая к дверям, он кланялся ей по-казацки, в пояс, поклонился еще раз в дверях и исчез за занавесью.
Спустя несколько времени до нее долетел оживленный говор, звон оружия и слова песни:
Буде слава славна
Помеж казаками,
Помеж другами,
На довгия лита
До киньца вика…
Голоса и лошадиный топот отдалялись все больше и больше, наконец все смолкло.