bannerbannerbanner
Огнем и мечом

Генрик Сенкевич
Огнем и мечом

Глава XII

Хмельницкий с Скшетуским пошли ночевать к кошевому, а с ними и Тугай-бей, которому слишком поздно было возвращаться на Базавлук. Последний обращался с Скшетуским не как с невольником, но как с пленником, за которого мог получить богатый выкуп, причем выказывал уважение, какого не проявлял по отношению к казакам, так как в свое время видел его у хана в качестве княжеского посла. Увидев это, кошевой пригласил Скшетуского к себе и, в свою очередь, переменил с ним обращение. Старый атаман был предан душой и телом Хмельницкому, который завоевал его расположение и всецело овладел им. Он заметил, что Хмельницкому во время рады хотелось спасти пленника, но он удивился еще больше, когда Хмельницкий, едва успев войти в хату, сейчас же обратился к Тугай-бею с вопросом:

– Послушай, Тугай-бей, какой ты думаешь взять выкуп за этого пленника?

Тугай-бей, посмотрев на Скшетуского, произнес:

– Ты говорил, что это знатный человек, а я, кроме того, еще знаю, что это посол грозного князя, а князь любит своих, ну так и тот и другой заплатят мне всего… – Тугай-бей на минуту задумался, – две тысячи талеров.

– Я дам тебе эти две тысячи, – ответил ему на это Хмельницкий.

Татарин несколько минут молчал. Его косые глаза, казалось, хотели пронизать Хмельницкого насквозь.

– Ты дашь три, – сказал он.

– Зачем я тебе дам три, когда ты сам требовал две.

– Если ты хочешь выкупить его, то, значит, он тебе нужен, а если он тебе нужен, ты дашь три.

– Он спас мне жизнь.

– Алла! Это стоит лишней тысячи.

Тут вмешался в торг и Скшетуский.

– Тугай-бей! – с гневом сказал он. – Я ничего не могу обещать из княжеской казны, но сам дам тебе три тысячи, хотя бы мне даже пришлось для этого разорить себя. У меня есть почти столько же на сбережении у князя и, кроме того, довольно большое имение. Думаю, что этого хватит. Я не хочу быть обязанным своей жизнью и свободой этому гетману.

– Откуда же ты знаешь, что я хочу с тобой сделать? – спросил его Хмельницкий и, обращаясь к Тугай-бею, прибавил: – Теперь начнется война; если ты пошлешь к князю гонца, то прежде чем он вернется, в Днепре утечет много воды, а я завтра отвез бы тебе деньги в Базавлук.

– Дай четыре, тогда я не буду и говорить с ляхом, – нетерпеливо ответил Тугай.

– Дам и четыре, если ты отдашь его мне.

– Если хочешь, гетман, – сказал кошевой, – то я сейчас же дам тебе деньги, тут у меня под стеной, может быть, найдется и больше.

– Завтра отвезем их в Базавлук, – сказал Хмельницкий.

Тугай-бей потянулся и зевнул.

– Мне хочется спать, – сказал он. – Завтра на рассвете придется ехать в Базавлук. Где я могу лечь?

Кошевой указал ему на кучу овчин у стены. Татарин бросился на них и через несколько минут уже храпел, как лошадь.

Хмельницкий прошелся несколько раз по узкой избе и сказал:

– Сон бежит от моих глаз. Я не могу уснуть. Дай мне чего-нибудь напиться, кошевой.

– Водки или вина?

– Водки. Не спится.

– На небе уж светает, – сказал кошевой.

– Да поздно. Иди и ты спать, старый друг. Выпей и ступай.

– За славу и счастье.

– За счастье!

Кошевой обтер рукавом губы, подал руку Хмельницкому и, отойдя в другой конец избы, зарылся весь почти в овчины, так как от старости постоянно мерз. Вскоре его храп слился с храпом Тугай-бея.

Хмельницкий сидел за столом, погруженный в глубокое молчание, но вдруг повернулся и, посмотрев на Скшетуского, сказал:

– Ты свободен, господин поручик.

– Благодарю тебя, запорожский гетман, хотя не скрою, что я предпочел бы быть обязанным свободой кому-нибудь другому.

– Тогда не благодари. Ты спас мне жизнь – я отплатил тебе тем же. Теперь мы квиты. Но скажу тебе только одно, что я не отпущу тебя сейчас же, разве только дашь рыцарское слово, что вернувшись, не скажешь никому ни о наших сборах, ни о силах, одним словом, – ни о чем, что ты здесь видел в Сеча.

– Вижу, что ты только подразнил меня свободой, потому что дать тебе слово я не могу, так как поступил бы тогда как изменник.

– Моя голова и благополучие всего запорожского войска зависят от похода великого гетмана. Если он двинется на нас со всем своим войском, что он и не замедлит сделать, узнав о наших силах, то мы пропали Не удивляйся поэтому, что если ты не хочешь дать слова, то я не отпущу тебя, пока не буду уверен в безопасности. Я знаю, на что иду. Знаю, какая страшная сила против меня: два гетмана, твой грозный князь, который один стоит целого войска, а Заславские, Конецпольские и все эти королевичи, которые заставляют казаков гнуть шеи! Мне много пришлось потрудиться над тем, чтобы усыпить их чуткость, и я не могу теперь тебе позволить пробудить ее. Когда чернь и городские казаки и вообще все притесняемые в свободе и вере перейдут на мою сторону, то Я со своим запорожским войском и с помощью крымского хана справлюсь с неприятелем, так как силы мои будут значительнее. А больше всего я надеюсь на Бога, который видел причиняемые мне обиды и мою невиновность.

Хмельницкий выпил стакан водки и заходил в волнении по избе.

Скшетуский смерил его глазами и с жаром сказал ему:

– Не льсти себя надеждой на Бога, запорожский гетман, и не призывай Его покровительства, потому что этим ты навлечешь только на себя Его гнев и кару Тебе ли призывать на помощь Всевышнего, когда ты поднимаешь такую страшную бурю из-за собственных ссор и обид? Ты зажигаешь пламя междоусобной войны и призываешь неверных на помощь против христиан! Что же будет? Победишь ли ты, будешь ли ты побежден, но ты прольешь море людской крови и слез. Опустошишь край хуже саранчи, отдашь в неволю басурманам своих же братьев, перевернешь всю Польшу, поднимешь руку на величие и осквернишь алтари, а все потому только, что Чаплинский захватил у тебя хутор и в пьяном виде грозил тебе! На что только ты не отважишься? Чем только не пожертвуешь для своих выгод? И ты взываешь к Богу? Но я хотя и в твоей власти, хоть ты и можешь лишить меня и свободы и жизни, все-там скажу тебе: призывай на помощь не Бога, а сатану! Одни только ад может помочь тебе.

Хмельницкий побагровел, схватился за рукоятку сабли и посмотрел на Скшетуского, как лев, готовый броситься на свою жертву, – но сдержался. К счастью, он еще не был пьян. Быть может, его охватила тревога, а в душе прозвучал голос: «вернись назад», потому что он заговорил, как бы желая оправдаться пред самим собою или убедить себя:

– Я не стерпел бы от другого таких речей, но смотри и ты, чтобы твоя смелость не истощила моего терпения. Ты угрожаешь мне адом, упрекаешь меня в личной мести и измене… Откуда же ты знаешь, что я хочу мстить только из-за личной обиды? Да разве мои помощники, эти тысячи людей, пошли бы за мной, если б я мстил только за себя? Ты только взгляни, что делается на Украине! Она богата и плодородна, а кто в ней уверен в завтрашнем дне? Кто в ней счастлив? Кто в ней не лишен веры и свободы? Кто не вздыхает в ней и не плачет? Разве только одни Вишневецкие, Потоцкие, Заславские, Калиновские да часть шляхты! Для них и почести, и люди, и земля, для них счастье и золотая свобода, а остальной народ протягивает в слезах руки к небу, ожидая милосердия Божия, потому что король не в состоянии помочь. А сколько шляхтичей бежит к нам в Сечь от их гнета, как убежал и я! Я не хочу войны ни с королем, ни с Польшей! Она – наша мать, а он – отец. Король – господин, но королевичи! С ними нам не жить! Их грабежи, аренды, все их налоги и сборы, производимые ими при помощи жидов, вопиют к Небу о мести! Какую же благодарность получило запорожское войско за великие заслуги, оказанные им в многочисленных войнах? Где казацкие привилегии? Король дал, королевичи отняли. Наливайко четвертован, Павлюк зажарен в медном быке. Кровь не запеклась еще на наших ранах, нанесенных саблями Жолкёвского и Конёцпольского! Еще не высохли слезы по убитым, зарезанным и посаженным на кол! А теперь смотри: что светит на небе? – и Хмельницкий указал в окно на сияющую комету. – Гнев, бич Божий! И если мне суждено быть им, то да будет воля Божия! Я возьму на себя этот крест…

С этими словами он поднял руки кверху и, казалось, весь горел, как факел мести, затем дрожа упал на скамью, как бы пришибленный тяжестью своего предназначения.

Наступило молчание, прерываемое только храпом Тугай-бея и кошевого да жалобным трещанием сверчка в другом конце избы.

Поручик сидел, опустив голову. Он, казалось, искал ответа на тяжелые, как гранит, слова Хмельницкого; наконец он проговорил тихим и печальным голосом:

– Ах! если бы даже это и была правда, то кто же ты, чтобы становиться палачом и судьей?.. Какое безумие и гордость увлекают тебя? Почему ты не предоставишь Богу карать и судить? Я не защищаю зла, не хвалю обиды, притеснений не называю правыми, но взгляни и ты на себя, гетман! Ты упрекаешь королевичей за притеснения, говоришь, что они не хотят слушать ни короля, ни закона, упрекаешь их в гордости, а разве сам ты безгрешен? Разве ты сам не подымаешь руки на Польшу, на право и власть короля? Ты видишь только тиранию панов и шляхты, но не помнишь того, что если б не их груди, панцири, могущество, замки и пушки, то земля эта, текущая медом и молоком, стонала бы под худшим еще татарским ярмом! Кто защищал ее? Чьим покровительством и могуществом дети ваши избавлены от службы в янычарах, а женщины – от гаремов? Кто заселяет пустыни, строит деревни, города и храмы Божьи?

Голос Скшетуского возвышался все больше и больше, а Хмельницкий, мрачно уставив глаза в стакан с водкой и положив стиснутые руки на стол, упорно молчал.

– И кто же они? – продолжал Скшетуский. – Разве они пришли из немецкой земли или из Туречины? Не кровь ли это от крови вашей? Не ваши ли эта шляхта и князья? Если это так, то горе тебе, гетман, потому что ты возмущаешь младших братьев против старших и делаешь их отцеубийцами. Но, Боже! Если бы даже они и были злы, если б даже все они попирали права и нарушали привилегии, чего, однако, нет на самом деле, – то пусть их судит Бог на небе и сеймы на земле, но не ты, гетман! Можешь ли ты сказать, что между вами только одни хорошие люди? Разве вы безгрешны, что бросаете камнем в других? Ты спрашивал меня, где казацкие привилегии? Я отвечу тебе: не королевичи уничтожили их, а запорожцы: Лобода, Саско, Наливайко и Павлюк, о котором ты говоришь, что будто бы его зажарили в медном быке, хотя хорошо знаешь, что этого не было. Уничтожили их ваши бунты и набеги… Кто пускал татар в пределы Польши и кто нападал на них, когда они шли обратно с добычей? Вы! Кто отдавал в неволю своих же христиан? От кого не был в безопасности ни шляхтич, ни купец, ни мужик? От вас! Кто начинал междоусобную войну, кто поджигал украинские деревни и города, грабил святыни Божьи и насиловал женщин? Вы и вы! Чего же ты хочешь? Может быть, ты хочешь, чтобы тебе выдали привилегию на междоусобную войну, разбой и грабеж? Вам ведь больше прощено, чем отнято у вас! Я не знаю, есть ли еще такое государство, кроме Польши, которое терпело бы такой вред на собственном теле и было бы так терпеливо и снисходительно! И как же вы благодарите ее за это? Вот тут спит твой союзник, но заклятый враг Польши; твой друг, но не друг христианства; это не украинский князь, а татарский мурза, с которым ты идешь разорять собственное гнездо и будешь судить своих братьев! Но отныне он будет повелителем, а ты будешь подавать ему стремя!

 

Хмельницкий выпил еще стакан водки.

– Когда-то мы с Барабашем были у короля, – мрачно сказал он, – и когда начали жаловаться на несправедливости и притеснения, он спросил нас: «Разве у вас нет самопалов и сабель?»

– А если бы ты стоял перед Царем царствующих, то он спросил бы тебя: простил ли ты врагам своим, как я простил своим?

– Я не хочу войны с Польшей!

– Зачем же ты приставляешь меч к ее горлу?

– Я хочу освободить казаков из ваших рук.

– Чтобы опутать их татарскими сетями.

– Я хочу защитить веру!

– Вместе с басурманом?

– Прочь! Ты не голос моей совести! Прочь, говорю тебе!

– Пролитая кровь и человеческие слезы падут на тебя! Тебя ждет смерть и суд!

– Зловещий ворон! – вскричал Хмельницкий с бешенством и, сверкнув ножом, замахнулся им на Скшетуского.

– Ну, убей! – проговорил тот.

И снова настало молчание; снова слышалось только храпение спящих да жалобное чириканье сверчка. Хмельницкий несколько мгновений не отнимал ножа от груди поручика; наконец он пришел в себя, опустил нож и, схватив кувшин с водкой, выпил его до дна и тяжело опустился на скамью.

– Не могу убить его, – бормотал он, – не могу! Да и поздно уже! И возвращаться назад уже поздно… Что ты мне говоришь о суде и крови?

Он и раньше выпил уже много, а теперь водка окончательно опьянила его, и сознание его все больше туманилось.

– Какой там суд? Что? Хан обещал мне помощь, а Тугай-бей здесь спит! Завтра молодцы двинутся. С нами святой Михаил-победитель! А если бы… если бы… то… я выкупил тебя у Тугай-бея, помни это и скажи… Ой, что-то болит, болит… Поздно сворачивать с дороги! Суд… Наливайко… Павлюк…

Вдруг он вскочил, вытаращил испуганные глаза и закричал:

– Кто здесь?

– Кто здесь? – повторил полусонный кошевой.

А Хмельницкий опустил голову на грудь, покачнулся раз, другой, пробормотал: «Какой суд», – и заснул.

Скшетуский страшно побледнел и ослабел от полученных недавно ран и от волнения, которое испытывал во время разговора. Думая, что это приближается к нему смерть, он начал громко молиться.

Глава XIII

На другой день, утром, пешее и конное казацкое войско двинулось из Сечи. Хотя степи еще не окрасились кровью, но война уж началась. Полки шли за полками; казалось, будто саранча, пригретая весенним солнцем, летит роями из тростников Чертомелика на украинские нивы. В лесу, за Базавлуком, казаков ожидали готовые к походу ордынцы. Помощь, которую хан послал запорожцам и Хмельницкому, состояла из шести тысяч отборных воинов, вооруженных несравненно лучше, чем обыкновенные татары-разбойники. Казаки при виде их начали бросать вверх шапки. Загремели пушки и самопалы. Крики казаков, смешавшись с татарскими криками «алла!», гулко раздавались в воздухе. Хмельницкий и Тугай-бей, оба с бунчуками, подъехали друг к другу на конях и торжественно поздоровались.

Был произведен походный смотр с быстротой, свойственной казакам и татарам, после которого войска двинулись в путь. Ордынцы заняли места по бокам, Хмельницкий с конницей в середине, за ними страшная запорожская пехота[6], далее – пушкари со своими орудиями, затем обоз, повозки и возы с прислугой и припасами и, наконец, чабаны со стада ми запасного скота.

Миновав базавлукский лес, полки вступили в степи. День был ясный, и на небе не было видно ни одной, тучки. Легкий ветерок дул с севера к морю, солнце играло на копьях казаков и на степных цветах. Перед глазами казаков раскинулись Дикие Поля, точно безбрежное море; при виде их казаками овладело радостное чувство. Большая малиновая хоругвь с изображением Архангела склонялась по нескольку раз, приветствуя родимую степь, а за нею склонялись все бунчуки и казацкие знамена. Из груди у всех вырвался один общий крик.

Полки свободно развернулись. Довбыши и теорбанисты стали впереди войска; загремели котлы, зазвенели литавры и теорбаны, и тысячи голосов запели казацкую песню, которая громким эхом расходилась по всей степи:

 
Гей вы, степи, гей, родныя,
Красным цветом писаныя,
Як море-широкия…
 

Теорбанисты, опустив поводья и откинувшись на седлах, ударяли по струнам теорбанов, подняв к небу глаза; литаврщики, вытянув над головой руки, били в свои медные круги, довбыши гремели в котлы, и все эти звуки, вместе с монотонными словами песни и пронзительным, резким свистом татарских дудок, сливались в одну дикую, резкую ноту, унылую, как сама пустыня. Войско упивалось этими звуками, головы всех мерно покачивались в такт песне; казалось, сама степь поет и колышется со всеми движущимися на ней людьми, лошадьми и знаменами.

Испуганные стаи птиц поднимались в воздух и летели перед войском, словно вторая, воздушная рать.

Временами песня и музыка смолкали, и тогда слышался только шум развевающихся знамен, топот и фырканье лошадей, скрип обозных телег, напоминая собою крик лебедей или журавлей.

Впереди войска, под большим малиновым знаменем и бунчуком, на белом коне и с золоченой булавой в руках, ехал Хмельницкий, одетый в красное. Войско медленно двигалось на север, точно грозная волна, покрывая собою реки, дубравы и курганы и прерывая шумом и криками степную тишь.

А из Чигорина, с северной стороны пустыни, навстречу этой волне шла другая – коронные войска под предводительством молодого Потоцкого.

Запорожцы и татары шли точно на свободный пир, с веселой песней, а суровые польские гусары двигались в мрачном молчании, неохотно идя на эту бесславную борьбу.

Здесь, под малиновым знаменем, старый, опытный воин грозно потрясал своей булавой, заранее уверенный в победе и мести, а там впереди войска ехал юноша с задумчивым лицом, как бы предугадывая близкую печальную судьбу.

Их разделяло еще большое пространство стели.

Хмельницкий не торопился: он рассчитывал, что чем больше углубится в пустыню молодой Потоцкий и чем дальше отойдет от обоих гетманов, тем легче будет победить его. А тем временем новые беглецы из Чигирина, Поволочи и других украинских городов ежедневно увеличивали собою силы запорожцев, принося одновременно вести о неприятельском стане. Хмельницкий узнал от них, что старый гетман выслал сына сухим путем с двумя тысячами конницы, а шесть тысяч казаков и одну тысячу немецкой пехоты отправил Днепром, на байдаках. Оба отряда получили приказ не удаляться друг от друга, но его пришлось нарушить в первый же день, так как байдаки были унесены быстрым течением Днепра и значительно опередили идущих берегом гусар, движение которых сильно замедлялось переправами через многочисленные реки, впадающие в Днепр.

Поэтому-то Хмельницкий и не спешил, желая; чтобы расстояние между двумя неприятельскими отрядами увеличилось еще больше. На третий день похода он расположился лагерем для отдыха у Камышовой Воды.

А разведчики отряда Тугай-бея поймали тем временем двух драгун, беглецов из отряда Потоцкого. Они бежали день и ночь и значительно опередили свой отряд Их сейчас же привели к Хмельницкому.

Их рассказы подтвердили то, что уже было известно Хмельницкому о силах молодого Стефана Потоцкого; кроме того, он узнал, что предводителями казаков, плывших вместе с немецкой пехотой, были старый Барабаш и Кшечовекий.

Услышав это имя, Хмельницкий вскочил с места.

– Кшечовекий, полковник реестровых переяславских казаков?! – воскликнул он.

– Он самый, ясновельможный гетман! – отвечали драгуны.

Хмельницкий обратился к окружавшим его полковникам.

– Вперед! – скомандовал он громовым голосом.

Через час войско двинулось в путь, хотя солнце уже садилось и ночь не обещала быть светлой. Западная сторона неба была вся покрыта страшными и темными, похожими на какие-то чудовища тучами, которые надвигались друг на друга, словно желая вступить в борьбу.

Отряд направлялся в левую, сторону, к берегу Днепра. Теперь он уже шел молча, без песен и боя в литавры, и настолько быстро, насколько позволяла трава, которая была местами так высока, что в ней тонули целые полки, а разноцветные знамена казались плывущими по степи. Конница пробивала дорогу пехоте и обозу, которые двигались с большим трудом и вскоре значительно отстали. А ночь уже покрыла степь. Огромная красная луна медленно выплыла на небо, но, заслоняемая каждую минуту тучами, часто гасла, как лампа, задуваемая ветром.

Было уже далеко за полночь, когда перед глазами казаков и татар появилась огромная черная масса, отчетливо вырисовывающаяся на темном фоне неба.

Это были стены Кудака.

Разведчики, скрытые темнотой ночи, приближались к замку осторожно и тихо, точно волки или ночные птицы. А что если можно будет неожиданно овладеть сонной крепостью?

Но вдруг с крепостного вала сверкнула молния и рассеяла темноту; страшный гул потряс днепровские скалы, и огромное ядро, описав на небе яркую дугу, упало в степную траву.

Мрачный циклоп Гродицкий дал знать, что он не спит.

– Вот пес одинокий! – шепнул Хмельницкий Тугай-бею. – Видит и ночью.

Казаки миновали замок, о взятии которого они не могли и думать в эту минуту, так как им самим навстречу шли коронные войска, и двинулись далее Но Гродицкий продолжал так палить им вслед что крепостные стены тряслись; он не столько хотел причинить им вред, – так как они шли на довольно значительном расстоянии, – сколько предупредить войска, плывшие Днепром и, быть может, находившиеся уже недалеко.

Звук кудакских пушек поразил слух Скшетуского. Молодой рыцарь, которого по приказанию Хмельницкого везли в казацком отряде, на другой день по выступлении в поход тяжко заболел. В битве под Хортицею он, правда, не получил ни одной смертельной раны, но зато потерял столько крови, что в нем еле теплилась жизнь. Раны его. перевязанные по-казацки старым кантарным, открылись вновь, у него, появилась горячка, и он в полузабытьи лежал в телеге, не зная, что творится на белом свете. Проснулся он только от грома кудакских пушек Он открыл глаза, приподнялся на возу и стал озираться вокруг. Казацкий табор крался в темноте, как хоровод теней, а замок гремел и озарялся розоватым дымом; огненные ядра скакали по степи, хрипя и ворча, как разъяренные псы; Скшетуским овладела такая жалость, такая тоска, что он готов был сейчас умереть, чтобы хоть душой быть со своими. Война, война! Но он в отряде врагов, безоружный, больной и не в состоянии даже подняться с Телеги. Польша в опасности, а он не летит спасать ее! А там, в Лубнах, войска, наверное, уж выступают в поход. Князь, сверкая глазами, носится перед рядами войск, и в которую сторону он укажет булавой, в ту сейчас же склоняются копья, как громовые удары. И перед глазами поручика начали вставать все знакомые лица: вот маленький Володыевский летит во главе других с тонкой саблей в руках; это боец из бойцов: с кем он скрестит свою саблю, тот уж погиб наверняка; а там Лодбипента поднимает свой меч! Снесет он три головы или нет? Вот ксендз Яскульский охраняет хоругви и молится, подняв руки к небу, но он бывший солдат и, не будучи иногда в состоянии сдержаться, кричит время от времени: «Бей!» А вот полки несутся вперед, разгоняются, гонят врагрв; битва, смятение!

 

Но вдруг видение меняется. Перед поручиком стоит Елена, бледная, с распущенными волосами, и кричит «Спасай меня, за мной гонится Богун!» Скшетуский вскакивает с телеги, но вдруг чей-то голос, этот раз уже наяву, говорит ему:

– Лежи смирно, детина, не то свяжу!

Это есаул Захар, которому Хмельницкий приказал беречь Скшетуского как зеницу ока; он укладывает его опять в телегу, закрывает лошадиной шкурой и спрашивает:

– Что с тобою?

Скшетуский окончательно приходит в себя. Видения исчезают. Возы идут по самому берегу Днепра. С реки долетает холодный ветер, ночь бледнеет водяные птицы поднимают свой утренний крик.

– Слушай, Захар, мы уже миновали Кудак? – спрашивает Скшетуский.

– Миновали! – отвечает запорожец.

– А куда мы идем?

– Не знаю. Битва, каже, буде, але не знаю…

При этих словах сердце Скшетуского радостно забилось. Он думал, что Хмельницкий будет осаждать Кудак и с этого начнет войну. Но поспешность, с какой казаки двигались вперед, заставляла его предполагать, что коронные войска уже близко, а Хмельницкий миновал крепость для того, чтобы избежать сражения под его пушками. «Может быть, еще сегодня я буду свободен», – подумал поручик, с благодарностью поднимая к небу глаза.

6Вопреки существующему теперь мнению, Боплан утверждает, что запорожская пехота значительно превышала конницу. По его мнению, 200 поляков могли легко разбить 2000 казацкой конницы, но зато 100 пеших казаков могли долго защищаться из-за окопов против 1000 поляков.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51 
Рейтинг@Mail.ru