bannerbannerbanner
Годы в Белом доме. Том 2

Генри Киссинджер
Годы в Белом доме. Том 2

Полная версия

Так случилось в Польше. 7 декабря 1970 года Брандт признал новые границы с Польшей и отказался от претензий Германии на возврат территорий к востоку от линии Одер-Нейсе. Он отправился в Варшаву для подписания договора, поклонился памятнику Героям гетто в Варшаве, а также совершил трогательный исторический визит в Аушвиц. Польский партийный руководитель Владислав Гомулка подумал – правильно, – что договор с Бонном снимет постоянный кошмар польского народа относительно ирредентистских настроений Германии, направленных на воссоединение утраченных земель. Он считал – ошибочно, – что сможет использовать свою новообретенную популярность для решения хронических экономических невзгод Польши. Неэффективные в своей основной массе отрасли промышленности Польши увеличили выпуск продукции, но стали затовариваться ненужной продукцией до тех пор, пока к 1970 году их запасы не достигли в общей сложности поразительных 50 процентов валового национального продукта. Плохие урожаи два года подряд усугубили обстановку, приведя к нехватке потребительских товаров и продовольственному кризису. Безработица усилила напряженность. В начале 1970 года 200 тысяч «избыточной» рабочей силы были уволены. Эти факторы вместе взятые привели к тому, что Польша с 1966 по 1970 год имела самые слабые темпы роста реальной заработной платы во всей Восточной Европе.

13 декабря, меньше чем через неделю после подписания западногерманского договора, польский режим поднял цены на мясопродукты в общей сложности от 10 до 33 процентов. Первые признаки беспокойства проявились в Гданьске на балтийском побережье. Протесты рабочих привели к массовым беспорядкам, которые распространились на два близлежащих города – Сопот и Гдыню. К 15 декабря работники судоверфей в Гданьске пошли маршем на партийные комитеты. Два дня спустя потребовались танки для подавления волнений в порту Щецин. 18 декабря демонстрации распространились на шахтерский город Катовице. 20 декабря Гомулку сменил на посту партийного секретаря Эдвард Герек, сказавший народу, что волнения были вызваны «поспешными концепциями экономической политики», которые «мы устраним». 23 декабря польский парламент назначил Петра Ярошевича премьер-министром вместо Юзефа Циранкевича. Он немедленно приказал заморозить цены на продовольствие на два года.

Эти драматические события столкнули нас с двумя проблемами. Самая непосредственная, ставшая в центре дискуссий в американском правительстве, состояла в том, как мы могли бы реагировать в случае подавления Советами польских волнений военным путем. К сожалению, почти 30-летняя послевоенная история не оставляла сомнений в том, что у нас имелось немного возможностей для военного вмешательства, что подтверждали исследования на случай чрезвычайной ситуации. Если мы не смогли бы упредить советское подавление, то у нас было мало средств не допустить его.

В отличие от моей точки зрения во время чешского кризиса 1968 года, я был убежден, что Советы будут крайне сдержанно вести себя в плане проведения военной оккупации страны такого размера и важности, как Польша. Самым важным аспектом польских бунтов были уроки, которые Советы могли бы извлечь из них. Советская политика стремилась поощрять западноевропейский отход от Соединенных Штатов, но, поощряя активизацию национальной политики Германии, Советский Союз пробуждал аналогичные национальные тенденции в Восточной Европе. Соглашение, решающее одну из национальных внешнеполитических проблем Польши на двусторонней основе с Бонном, подталкивало польское правительство на снятие внутренних проблем на национальной основе и тем самым ставило Советский Союз лицом к лицу с центробежными тенденциями в его империи в Восточной Европе. Я считал, что польские бунты подтолкнут Москву к Соединенным Штатам. 21 декабря я написал президенту:

«Советские руководители вполне могут также оказаться склонными посчитать, что восточная политика дестабилизирующе действует на Восточную Европу. К примеру, они могут посчитать, что договор с Германией привел Гомулку к выводу о том, что он может навязать населению непопулярный рост цен. Таким образом, Москва, не исключено, тоже захочет сделать паузу в своих отношениях с Бонном…

В то же самое время, если разрядка в отношениях с Бонном, по крайней мере на время, замедлится, советские руководители, если они предпочтут сохранить какие-то перспективы в плане разрядки напряженности, могут оказаться склонными к демонстрации некоторого улучшения отношений с нами».

Таким образом, к середине декабря 1970 года переговорные позиции между нами и Москвой, на мой взгляд, изменились. Мы фактически оказались в самом сильном положении с того времени, когда Никсон пришел к власти. Мы преодолели дела со Сьенфуэгосом и Иорданией; мы продемонстрировали нашу решимость оказывать сопротивление нажимам; Москва почувствовала хрупкость своего господства над Восточной Европой. И у нас был предохранительный клапан, о котором Кремль еще не знал. Примерно за десять дней до этого мы получили первое прямое сообщение от китайского руководства, предлагающее переговоры на высоком уровне.

Представив свою памятную записку, я провел несколько обстоятельных бесед с президентом относительно сложившейся ситуации. Я сказал ему, что настал момент, чтобы испытать канал между Добрыниным и мной. Я предположил, что Советы, возможно, созрели для того, чтобы нарушить тупик по ряду переговоров, из которых особенно важными были переговоры по ОСВ и Берлину, поскольку договор ОСВ оказал бы влияние на наш оборонный бюджет, а Берлин проверил бы на прочность нашу союзническую сплоченность.

Я сказал, что мы вновь должны будем столкнуться со становящимся почти ритуальным ежегодным наступлением конгресса на наш оборонный бюджет, символом чего стала противоракетная система (ПРО), которая также являлась нашим переговорным козырем на переговорах по ОСВ. Это заметно по тому, что начинают мобилизацию аналогичные с предыдущими боями силы, а боевые окопы сейчас заполняются теми же самыми лицами, столь привычными к конфронтации, что все стало концом конца. Ежегодно приглашаемая делегация представителей научных и академических кругов появится на слушаниях в конгрессе, все они будут выступать против ПРО как неэффективной, так и угрожающей стратегической стабильности программы. Повторение всего этого так до сих пор и не прояснило, как обе стороны подобной критики могут существовать одновременно. Ведущие сенаторы подхватят вызов выдвижением резолюций, предписывающих порядок осуществления наших развертываний или наши переговорные позиции, – это было переносом вьетнамского синдрома на другие области политики. «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» представят в качестве сопровождения выходящие раз в две недели передовые статьи. Наша оборонная программа будет сокращена вначале самой администрацией, чтобы предупредить нападки со стороны конгресса, а затем вновь уже самим конгрессом, утверждающим таким образом свои прерогативы и стремящимся соответствовать мифу, с упорством маньяка распространяемому различными группами борцов за мир, который звучит так: только в случае ослабления конгрессом наших военных кругов наше правительство будет вести себя ответственно и прекратит войну во Вьетнаме. По соглашению с Советами или на основании решения конгресса, но, так или иначе, мы приближались к одностороннему завершению программы ПРО.

Но если бы такое случилось, Советы утратили бы всякие стимулы для прекращения наращивания наступательных вооружений. Именно поэтому президент и я настаивали на увязке ОСВ с программой ПРО для того, чтобы заморозить советское развертывание наступательных вооружений[1]. Министерство обороны не только поддержало, но и продавливало это предложение. В декабре 1970 года я настоял на том, чтобы президент начал переговоры по этому вопросу. Если бы мы не сделали это, нажим со стороны конгресса мог бы заставить нас утратить все рычаги давления на советское наращивание стратегических сил.

Я сказал президенту, что, как полагал, по Берлину соглашение потребует парламент ФРГ в качестве платы за ратификацию договоров канцлера Брандта с Москвой. А это требовало нашего одобрения как одной из оккупационных держав (Соединенные Штаты, Советский Союз, Великобритания и Франция) и, не исключено, нашей активной дипломатии. Наша главная роль сдерживала националистические подводные течения восточной политики; она также побуждала Советы искать нашей поддержки. Я описал проблемы Советов в памятной записке Никсону:

«Советы, возможно, серьезно задумались над тем, что они не могут идти на мартовский съезд партии, когда их западная политика находится в плачевном состоянии, – отсутствие прогресса в вопросе о Берлине, отсутствие движения в ратификации договоров с ФРГ, отсутствие перспектив получения экономической помощи от Западной Германии – и при понимании того, что мы играем ключевую роль в этом все более сложном переплетении вопросов».

В то же самое время у нас был большой интерес к делу улучшения жизни в Берлине: сохранить моральный дух населения и особенно устранить этот постоянный предлог для советского шантажа. К сожалению, переговоры по Берлину застряли в лабиринте бюрократических и околоюридических проволочек. Каждое предложение должно проходить через громоздкий механизм четырех держав, что, между прочим, исключало страну, более всего заинтересованную в исходе решения этого вопроса, Федеративную Республику Германия, официальные представители которой присутствовали только на заседаниях союзной консультативной группы. С учетом трудностей обговаривания каждого предложения внутри каждого правительства, затем между западными державами и в итоге с Советами в этом деле особых успехов не наблюдалось. Каждое изменение требовало недель, необходимых для разрешения противоречий, понятных только нескольким юристам, странная специализация которых заключалась в заумном предмете в виде Потсдамского соглашения 1945 года и его последующей юридической истории.

 

Для нас переговоры представляли особенную сложность. С одной стороны, мы могли бы добиться улучшения доступа в Берлин и ввели бы восточную политику в многосторонние рамки только в том случае, если бы были готовы выдержать длительный тупик. Это заставило бы Советы задуматься над тем, что им нужно соглашение по Берлину больше, чем нам. В какой-то степени мы уже этого добились. С другой стороны, в случае игнорирования и попустительства длительное затягивание, не предлагающее надежду на решение, очень сильно подрывало бы американо-германские отношения. Мы могли стать этакими мальчиками для битья, обвиненными Брандтом в блокировании его политики и осужденными его оппонентами за то, что мы позволили ему выбиться слишком сильно вперед из общих рядов. Если бы случился еще один Берлинский кризис, ответственность пала бы на нас. Нам постоянно твердили советские дипломаты, что Франция и Федеративная Республика Германия обвиняли нас в медленном продвижении на переговорах по Берлину. Хотя советское намерение было явно предназначено для того, чтобы посеять раздор между нами, в сообщении, несомненно, была крупица правды. Наши союзники не гнушались тем, чтобы направить советский гнев на нас, а Франции, как представляется, особенно хотелось, чтобы ее обхаживали.

Умонастроение Брандта проявилось в письме, написанном им Никсону 12 декабря, в котором он настаивает – не без доли критики – на ускорении переговоров по Берлину. Брандт рекомендовал, чтобы переговоры переходили в «непрерывную конференцию». В таких обстоятельствах мы могли предотвратить выход переговоров по Берлину из-под контроля только в том случае, если собирались играть активную роль. Любая другая позиция могла бы завершиться либо опасными уступками, либо Берлинским кризисом. У меня была другая причина, выходящая за рамки тактического урегулирования переговоров, которая состояла в том, чтобы испытать гибкость политики взаимного сдерживания. Вопреки всяческим потрясениям и кризисам, несмотря на мою твердую приверженность делу недопущения советских геополитических завоеваний, я чувствовал морально-политическое обязательство исследовать различные возможности сосуществования, несмотря на все неблагоприятные перспективы. Каждый политический руководитель обязан продемонстрировать на деле своему народу реальное положение дел и показать, что он прилагает максимум усилий для того, чтобы избавить человечество от ядерного холокоста, общего всесожжения. Скептики были озабочены тем, чтобы подобная политика, вводя в заблуждение свободные народы в плане реальной опасности, не подрывала их готовность защищать себя. Раскол, вызванный вьетнамской войной, увел меня в противоположном направлении. «Мирный вопрос» стали эксплуатировать некоторые люди, полные решимости подорвать доверие к правительству и, возможно, сплоченность общества. Им нельзя было оставлять злонамеренную монополию. Если мы собирались оказать сопротивление советскому экспансионизму, то должны были, как ни парадоксально, продемонстрировать, что все мирные инициативы были исчерпаны. Я в то время сохранял, и по-прежнему сохраняю, уверенность в том, что свободные народы могут достичь и того и другого, рассматривать свою безопасность через призму сильной обороны, одновременно изучая неопределенные перспективы достижения мира. И действительно, если они не в состоянии следовать к обеим целям, они не достигнут ни одной.

В долгосрочной перспективе я полагал, что период международного спокойствия должен был бы принести больше проблем Советскому Союзу, чем нам, поскольку его сплоченность отчасти поддерживалась постоянными ссылками на внешнюю угрозу. Длительный период мира, как я был убежден, приведет в действие больше центробежных тенденций в тоталитарных государствах, чем в промышленно развитых демократиях. Стагнация в экономике, неспокойствие среди национальных меньшинств и инакомыслие будут поглощать все больше энергии Советов. Геополитические перспективы Советского Союза станут все более и более проблематичными по мере усиления Китая и заживления в Японии травмы от поражения. Время не обязательно будет на советской стороне.

Я стал проверять свои догадки относительно того, что советские руководители могли бы быть готовы к серьезным переговорам, в продолжительном разговоре с Добрыниным, состоявшемся 22 декабря, два дня спустя после того, как написал Никсону о польском восстании. Я подтвердил нашу убежденность в том, что недавний политический курс Москвы несовместим с налаженными отношениями: обман в Сьенфуэгосе и постоянные попытки испытать на прочность пределы нашего понимания в этом деле; советская агрессивность на Ближнем Востоке; провокации в берлинских коридорах; задержка с освобождением двух заблудившихся генералов. Необходимо принятие фундаментального решения. Если политика отвоевывания мелких преимуществ будет продолжена, булавочные уколы легко превратятся в раны, подозрительность может усилить нежелание идти на контакт в случае возникновения кризиса. Но существовала возможность более конструктивных отношений. Я предложил, чтобы мы использовали наш канал связи для урегулирования некоторых неразрешенных вопросов на основе строгой взаимности. Что-то должно и непременно выйдет из наших переговоров, кроме взаимных обвинений.

Поскольку у Добрынина не было никаких указаний, он мог только в обобщенном виде излагать установленную советскую позицию в примирительной форме. Но он согласился с необходимостью растопить лед. Он заверил меня в том, что его правительство настроено на достижение понимания с Соединенными Штатами. Он согласился и с тем, что нам следует провести ревизию переговорных материалов и найти области возможного проявления гибкости.

6 января Добрынин оставил ноту в моем кабинете в Белом доме. Я был в Сан-Клементе с президентом. В характерной форме в ней подразумевалась уступка после выражения жалобы. Громыко специализировался на двойном отрицании в дипломатической переписке, как, впрочем, и в личных беседах. На этот раз жалоба заключалась в том, что Соединенные Штаты не выполняют обязательство, якобы взятое Никсоном во время его беседы с Громыко. Никсон сказал, что Соединенные Штаты не смогут проявить больше гибкости по Берлину, пока Советы не примут органическую связь Берлина с Федеративной Республикой Германия. Москва тем временем сделала дельфийское высказывание, которое можно было бы интерпретировать как признание неразрывной связи, однако без расшифровки ее характера или каких-либо советских обязательств в плане их уважения и соблюдения. В ноте Громыко указывалось на это высказывание как на ошеломительную уступку, открывающую возможности ведения переговоров по «всем вопросам… в виде своего рода пакета». Советы не настолько глупы; высказывание Никсона было из рода метафорических украшений, при помощи которых главы правительств избегают влезать в решение серьезных оперативных вопросов. Но какими бы ни были намерения Никсона, – а его главный мотив состоял в том, чтобы проскочить через берлинскую часть его справочного материала без принятия какого-либо обязательства, – принесенная Добрыниным нота в своей замысловатой форме показывала, что они готовились изменить свою позицию. До сего времени они настаивали на том, чтобы берлинские переговоры были сосредоточены на сокращении деятельности Западной Германии в этом городе в ответ всего лишь на подтверждение существующего статуса. Теперь они намекали на готовность двигаться к советским гарантиям доступа и улучшения жизни в Берлине. На этой основе уже можно было вести серьезные переговоры.

Я рекомендовал Никсону, чтобы мы дали позитивный ответ, в котором следовало бы настаивать на советских гарантиях доступа и четко определенном правовом статусе Западного Берлина. И я предложил увязать переговоры по Берлину с прогрессом на переговорах по договору ОСВ. Его, в свою очередь, мы сделали бы зависимым от советской готовности заморозить наступательные вооружения. Никсон одобрил эти рекомендации. Добрынина отозвали в Москву для срочных консультаций. Это могло означать, что советские руководители либо хотели быть недоступны из-за кризиса, который, как они знали, был неизбежен, либо они хотели избежать ответа на запрос, либо они действительно занялись серьезным анализом политики. Последняя гипотеза была более вероятной в данном случае; Добрынин отложил свой отъезд на 24 часа для получения нашего ответа на зондаж по Берлину.

После моего возвращения из Сан-Клементе я встретился с Добрыниным утром 9 января 1971 года в советском посольстве. Двухчасовая встреча оказалась решающей. Я выдвинул новые предложения по двум темам, которые обсудил и уточнил с Никсоном в принципе. Первой был наш ответ по Берлину. Я сказал Добрынину, что бессмысленно втягиваться в абстрактное толкование беседы между Громыко и Никсоном. Мы хотели две вещи от Советского Союза: во-первых, облегчить доступ в Западный Берлин и, во-вторых, получить советские гарантии по новым процедурам доступа. Мы не хотим, чтобы свобода Берлина зависела от доброй воли восточногерманского режима, на который у нас практически нет рычагов воздействия. Если советские руководители будут четко соблюдать свои обещания по этим двум вопросам, мы напрямую смогли бы подключиться к переговорам по Берлину. Мы были бы готовы провести предварительные переговоры по нашему каналу, и если бы они пошли хорошо, то заполнили бы их итогами созданный механизм четырех держав. Это неизбежно привело бы к консультациям с западногерманскими официальными лицами; мы не достигли бы никакого взаимопонимания с Советами без предварительного одобрения со стороны Бонна. Я предложил, как ясно дал понять во время последующего разговора, возможность намного ускорить темпы переговоров, но не давать все больше уступок.

В том, что касается ОСВ, то я предложил преодолеть тупик в связи с увязкой между ПРО и ограничениями наступательных вооружений[2],[3]. Я сказал Добрынину, что мы приняли бы советское предложение о проведении переговоров по договору о ПРО, при условии, если Советы немедленно начнут переговоры об ограничении стратегических вооружений. Оба вида переговоров должны были бы завершиться одновременно. Ограничение наступательных вооружений состояло бы из договоренности о том, что ни одна сторона не начинает создавать новые МБР наземного базирования, пока идут переговоры. Мы были бы готовы выдвинуть позже новое предложение о ракетах, запускаемых с подводных лодок. Результаты могли бы быть выражены в обменных письмах между президентом и Косыгиным (все еще считавшимся у нас партнером Никсона на переговорах).

По ОСВ и Берлину я предложил механизм упрощения сложного аппарата, который создавал тупиковые ситуации и вызывал неизбежное недовольство со стороны общественности. Любые успешные переговоры должны базироваться на балансе взаимных уступок. Но как добиться такого баланса – это весьма сложный процесс. Последовательность, в какой делаются уступки, становится очень важной. Все может провалиться, если каждый шаг должен отстаиваться самостоятельно, а не в рамках общей мозаики еще до проявления ответного взаимного шага. На начальных формирующихся стадиях переговоров в силу этого секретность становится жизненно важным элементом, как это поняла администрация Картера, когда ее усилия по открытой дипломатии подорвали несколько многообещающих инициатив. Очень часто важным элементом становится и скорость. Каждый вид переговоров достигает критической точки, когда они быстро двигаются к завершению или переходят в стадию застоя. Такое случается, когда высшие уровни правительства должны сами участвовать в них, чтобы преодолеть бюрократическую инерцию. Я предложил Добрынину механизм и заверения в секретности и скорости.

 

Добрынин задал несколько острых вопросов. Интересуясь этим, он также пытался добиться прорыва по Ближнему Востоку, но я остановил его. Я не считал, что условия для этого созрели. К этому времени Добрынин уже знал меня довольно хорошо, чтобы не питать иллюзий по поводу моих намерений провести два вида переговоров – по Берлину и по ОСВ – в тандеме. А я узнал достаточно о советской системе, чтобы быть уверенным в том, что советское руководство могло действовать решительно и быстро, когда хотело. Добрынин пообещал дать ответ быстро. Уверен, что это было из тех обещаний, которые непременно будут выполнены. Добрынин вернулся менее чем через две недели. 23 января он пришел в комнату Карт в Белом доме весь преисполненный энтузиазма. Политбюро, как он сообщил, изучило наши предложения с большим интересом. Он встретился со всеми высшими руководителями и может сказать мне, что условия для встречи на высшем уровне сейчас просто блестящие. (Я на самом деле не затрагивал этот вопрос 9 января, но Добрынин, несомненно, видел некоторые выгоды в разыгрывании предполагаемого желания Никсона для игры на публику.) Советские руководители предпочитали бы июль или август; сентябрь, тем не менее, тоже подошел бы. Разумеется, вначале нужно добиться какого-то прогресса. Но все сейчас были преисполнены оптимизма. Разродившись советской концепцией увязки, Добрынин обратился к нашей. Советские руководители были в восторге от того, что я хочу сам принять участие в переговорах по Берлину. Им говорили Брандт и Бар, что из всех американских руководителей я лучше всех понимаю ситуацию в Германии. (Это, возможно, так и было; в то же самое время Москва, должно быть, решила, что игра на моем тщеславии не помешает.) Хотя официальные позиции не будут выдвигаться до фактического начала переговоров, Добрынин мог сказать мне сейчас, что предложение о том, чтобы Советский Союз предоставил какие-то гарантии, серьезно изучено Москвой. Как он сказал, становится ясно, что на Москву оказывается давление с целью достижения скорейшего соглашения по Берлину. Она пришла к пониманию того, что никогда не получит вожделенные европейские договора до тех пор, пока не будет достигнута договоренность по Берлину. И придется за это заплатить определенную цену.

Что касается договора ОСВ, то Добрынин не был настолько определенным. Однако имелась хорошая возможность того, что Москва примет идею объединения оборонительного договора с замораживанием наступательных вооружений. Он поднял ряд практических вопросов. Один был настолько же сложным, насколько и затруднительным. В какой из многих версий проектов по ПРО, выдвинутых либо на переговорах по договору об ОСВ или в конгрессе, мы заинтересованы на самом деле. Я мог только с запинкой сказать, что мы сами еще не решили. Это был один из тех случаев, когда правда не столь желательна. Советам было непросто разобраться в позиции нашего конгресса (трехступенчатая система, защищавшая МБР), в нашем официальном предложении по ОСВ (национальные командные органы, то есть Вашингтон и Москва) и в личных убеждениях нашего главы делегации на переговорах по ОСВ (которые представляли собой полный запрет). Я дал ясно понять, что переговоры по ОСВ будут корректироваться с шагами на переговорах по Берлину.

Советские дипломаты никогда не упускают возможность обратиться к бесконечному списку советских предложений. Теория, думаю, такова, что никто со всей определенностью не скажет, когда партнер по переговорам может по рассеянности или по невнимательности пойти на уступку. По меньшей мере, руководство в Москве, как представляется, требовало ощутимое подтверждение того, что его представитель не потерпел неудачу из-за недостатка напористости. После того как я вновь избавился от всех старых заготовок Добрынина – Европейской конференции по безопасности и Ближнего Востока в качестве ведущих тем, – мы согласились встречаться на регулярной и систематической основе, согласно установленным мной подходящим процедурам.

Я включился в два вида переговоров почти богословско-теологической сложности. Берлин затрагивал жизненно важные интересы трех других наших союзников и Советского Союза, и по нему работали уже два установившихся форума. Вопрос о договоре по ОСВ затрагивался на официальных переговорах, поочередно проводимых в Хельсинки и Вене и подкрепленных неимоверно большим количеством технических и основных комитетов, часть которых я возглавлял. И если бы мы не проявляли большую осторожность, могли бы взорваться все предохранители.

Канал начинает действовать

К концу 1970 года я уже проработал с Никсоном почти два года; мы помногу говорили почти ежедневно, прошли через все кризисы в теснейшем сотрудничестве. Он все больше и больше был склонен перепоручать мне тактическое управление внешней политикой. Примерно в течение первого года я представлял обычно на одобрение Никсона краткое содержание того, что предполагал сказать Добрынину или северным вьетнамцам, к примеру, перед каждой встречей. Он редко менял что-либо из этого, хотя так же редко не делал каких-то жестко звучащих наставлений. К концу 1970 года Никсон больше не нуждался в такого рода памятных записках. Он предпочитал уже одобрять стратегию, обычно устно; он, как правило, почти никогда не вмешивался в повседневное претворение задуманного в жизнь. После каждого раунда переговоров я представлял ему большую памятную записку и анализ. У Никсона, таким образом, были все возможности определять, выполняются или нет все его пожелания. Но я не могу вспомнить ни одного случая после 1971 года, когда он изменил бы ход переговоров, если они уже были в действии. Я знал, к чему стремился Никсон. Мы совместно определяли стратегию. Он не считал, что дирижер должен показывать, что один играет на всех инструментах в оркестре.

Но если я был уверен в поддержке со стороны Никсона, то совершенно не мог так сказать об остальном правительстве. Риск любых переговоров в большом бюрократическом механизме состоит в том, что те, кто исключен из этого, могут всегда заявить, что сделали бы все лучше, и чем меньше кто-то вовлечен в дело, тем больше подвергается искушению критики. Не подключенные к процессу взаимной притирки могут подчеркнуть максимальные цели; не будучи в курсе препятствий, могут списывать каждую уступку на отсутствие твердости или умения вести переговоры. Методика, которую я изобрел, усиливала решительность на переговорах, но затрудняла очень сильно выработку консенсуса по поводу результата переговоров.

И потом, существовала проблема овладения той или иной темой. У меня был слишком небольшой аппарат для того, чтобы вести одновременно два вида переговоров. Контроль над межведомственным аппаратом служил в качестве дополнительной поддержки. Он позволял мне использовать бюрократическую систему, не раскрывая наши цели. Я, бывало, выдавал как плановые задания те вопросы, которые на самом деле были предметом переговоров. В таком духе я мог узнавать мнение ведомств (как, впрочем, и необходимые справочные материалы) без формального «согласования» моей позиции с ними. То, что я предлагал Добрынину, отражало аппаратный консенсус, и было, вероятно, тверже, чем была бы официальная позиция на переговорах. Это объяснялось тем, что ведомства обычно занимали более жесткие позиции на межведомственных встречах по планированию работы, на которых можно получить репутацию радетелей бдительности без какого-либо риска, чем во время подготовки к конференции, в которой всегда найдутся ведомства, имеющие большую заинтересованность в успехе.

Такого рода чрезвычайные процедуры президент сделал по существу необходимыми, потому что не только не доверял своему кабинету, но и не хотел отдавать его членам прямые распоряжения. Никсон опасался утечек и уклонений при установлении строгой дисциплины. Но он был настроен решительно добиваться своих целей; таким образом, он поощрял процедуры, которые вряд ли стали бы рекомендовать в учебниках по государственному управлению и которые работали тайно, а не напрямую в рамках существующих структур. Это действовало деморализующим образом на бюрократию, и она, будучи отрезанной от процесса, реагировала особым подчеркиванием независимости и своеволия, что заставляло Никсона обходить ее в первую очередь. Но это срабатывало; получался тот уклончивый сорт кропотливого планирования и четкой артикуляции, от которых зависит успешная политика. В 1971 и 1972 годах эти методы привели к прорывам в вопросе об ОСВ, открытии Китаю, соглашении по Берлину, встречах на высшем уровне в Пекине и Москве без каких бы то ни было осечек. Результаты следовало судить по их заслугам, хотя признаю, что цена была уплачена в соответствии с достижениями, и не считаю, что это следовало бы повторить. В случае с ОСВ официальные переговоры шли на основе требуемых периодических президентских указаний. Отсюда, я знал мнение ведомств как в виде абстрактного планирования, так и в отношении к конкретным переговорам. Было совершенно очевидно, что давление в пользу заключения соглашения только по одной ПРО нарастало внутри самого правительства. Несколько членов переговоров по договору ОСВ открыто отстаивали это. Представитель Министерства обороны договорился бы об одном соглашении по ПРО, если бы была увязка с замораживанием только одних тяжелых ракет, оставив все остальные ракеты не замороженными. Джерард Смит ратовал за запрещение ПРО или защиты органов национального командования в обмен на некоторые ограничения не уточненных видов наступательных вооружений, но такой подход с точки зрения использования козырей затруднял проталкивание любой программы ПРО в конгрессе, который не очень-то хотел тратить деньги на то, что подлежало бы демонтажу. Государственный департамент склонялся к соглашению об одной только системе ПРО, но был не очень-то готов настаивать на этом. Короче говоря, если бы мне удалось добиться успеха в увязке договора по ПРО с замораживанием всех стратегических ракет, я был бы весьма уверен в своих позициях, потому что добился бы большего, чем отстаивали ведомства.

1Официальное предложение о замораживании создания наступательных вооружений, разумеется, должно было затрагивать обе стороны. Но поскольку у нас не было новых развертываний, которые мы могли бы предпринять в пятилетний период, мы фактически говорили о советском замораживании.
29 января не было никакого письма президента Брежневу или встречи президента с Добрыниным, как предполагается в некоторых материалах. Была только моя инициатива, – одобренная президентом, – по президентскому каналу с Добрыниным. (Первый контакт между Никсоном и Брежневым имел место в августе 1971 года.)
3Н-р, РН: Мемуары Ричарда Никсона. С. 523. См. также Маркиз Чайлдс, «Вашингтон пост» 1 июня 1971 года.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73 
Рейтинг@Mail.ru