Родителям предоставлено было на волю избирать вероисповедание для их детей, в той уверенности, что в третьем поколении дети от русских отцов или матерей примут православную веру, что и исполнилось почти без исключений. Сын графа Соллогуба был католик, а внук его, нынешний писатель, уже православный, равно как и князя Любомирские. На первых порах, когда умирающая Польша еще имела союзницами Францию, Швецию и Турцию, надлежало действовать осторожно и с предусмотрительностью, и императрица Екатерина II старалась составить сильную русскую партию в самой Польше, в чем и успела совершенно. По уничтожении Польской Республики и присоединении к России, на вечные времена, Литвы и старинных русских княжеств на западе и юге России, занятых, но не богатых, бросились в Петербург искать счастия – и все получили места при Дворе, в гвардии или в гражданском ведомстве, с значительным содержанием. При учреждении Третьего департамента в сенате, для польских дел, некоторые известныве люди из поляков получили звание сенаторов. Одним словом, поляков ласкали везде, принимали и покровительствовали. Император Павел Петрович также был особо милостив к полякам. Немедленно по восшествии на престол государя дал свободу всем польским узникам, заключенным в Петропавловской крепости, и лично объявил эту милость генералу Костюшке.
Главные лица без поляков, проживавших в Петербурге, были: Иллинский (граф), бывший при наследнике престола бессменным дежурным комергером в Гатчине. Он находился в Петербурге во время кончины имератрицы и, отправившись немедленно в Гатчину, первый поздравил наследника престола Императором. За усердие и приверженность, оказанные при этом случае, Иллинский получил от государя несколько тысяч душ. Впоследствии он был сенатором. Он был чрезвычайно добрый и благородный человек, весьма набожный, но холодный и несколько надменный с низшими. Он был необыкновенно высокого роста, сухощав, держался всегда прямо, и от этого казался неловок. Он много делал добра полякам, и при императоре Павле Петровиче, и при Александре Павловиче, в начале его царствования. О нем я буду говорить в последствии. Северин Осипович Потоцкий (Граф) остался беден после отца своего, лишившегося огромного состояния на спекуляциях. Северин Осипович прибыл в молодых летах в Петербург искать счастия, и нашел его[17].
С начала он был каммергером, потом сенатором и попечителем Харьковского Учебного округа. – Северин Осипович был человек честный и благородный, отличного ума и образования, прилежно занимался всегда делами сенатскими, и возвысил Харьковский Университет своим управлением. За что только он ни брался, исполнял усердно и совестливо. В частной жизни он был весьма оригинален. Он никогда не заводился домом и не принимал гостей, но жил на холостую ногу, в трактире, и вечера проводил в гостях. Лет двадцать сряду прожил он на Екатерининском канале в доме Варварина. В обществе он был приятен и остроумен, но в своем доме капризен и брюзга. Он был любим и уважаем всеми. Северин Осипович был в молодости красавцем, а под старость чрезвычайно худошав, но всегда бодр и свеж. – Граф Виельгорский пользовался особенною милостью императрицы Екатерины и Императора Павла Петровича. Он отличался познаниями, тонкостью ума и светскостью. Я только два раза видел его граф Адам Станиславович Ржевуский (бывший потом сенатором), принадлежит к числу самых отличных, самых благородных людей[18], которых я знал в жизни. Умный, просвещенный, добродушный, честный и благородный во всех делах своих, он был, кроме того, чрезвычайно приятен в обществе, а в короткой беседе увлекателен.
Князь Адам и Константин Чарторийские служили в гвардии при императрице Екатерине, и были камергерами двора. В начале царствования императора Павла Петровича Константин уехал к родителям, а Адам, будучи посланником при Сардинском дворе, возвратился в Петербург при восшествии на престол императора Александра Павловича, и занимал звание министра иностранных дел. Князь Понинский, прекрасный мужчина, особенно когда был в своем красном мальтийском мундире; граф Соллогуб, также весьма приятной наружности и чрезвычайно обходительный и вежливый; князья Любомирские, князья Четвертинские, все люди высшего образования, ежедневно посещали дом Нарышкина.
В начале царствования императора Александра Павловича прибыл в Петербург Михаил Огинский (сперва граф, потом князь и сенатор). Он был в начале революции отчаянным патриотом, и участвовал в восстании, под начальством Костюшки; потом скитался по чужим краям, тщетно испрашивая вмешательства в дела Польские у Порты, у Англии и Франции, и, удостоверясь, что он гоняется за привидением, обратился к великодушию императора Александра, который позволил ему возвратиться в отечество. Он появился на родине обремененный долгами и без гроша денег. Огромное имение, сперва конфискованное, было ему возвращено, и по просьбе его учреждена комиссия для приведения в порядок дел его и уплаты долгов. Милость государя чрезвычайно тронула его, и он был, до конца своей жизни, искренно предан императору Александру Павловичу.
Огинский был один из самых любезных людей своего времени: остроумный, веселый, полный дарований. В музыке он был истинный знаток, и многие из его легких композиций, полных чувства и мелодии, до сих пор имеют высокое достоинство. Кто не знает полонеза Огинского? На счет этого полонеза написаны были, в чужих краях, длинные рассказы, в которых предполагалось, что полонез сочинен несчастным, умертвившим себя от любви к высокой особе! Огинский знал давно О.А.Козловского, и любовь к музыке сделала их друзьями. Огинский ежедневно бывал в доме Козловского[19], и весьма часто навешал Л.А. Нарышкина. С Михаилом Огинским приехал племянник его, Габриель, молодой человек отличной образованности; он был в большой дружбе с внуком Л.А.Нарышкина, графом Соллогубом, отцом нынешнего писателя. Граф Соллогуб (отец нынешнего) почитался в свое время первым танцором в обществах, играл превосходно в домашнем театре, пел очень хорошо, и был вообще одним из блистательнейших молодых людей.
Прекрасный характер и доброта душевная еще более возвышали его приятные дарования. В доме Нарышкина всегда было множество девиц, родственниц, воспитанниц, поживальниц, и молодежь в то время обходилась между собой свободно, без педантства и кокетства. Девицы и молодые люди шутили между собой, делали друг другу разные проказы, мистификации, чтоб после похохотать вместе, и меня часто употребляли обе стороны как орудие для своих проказ. Сколько я помню, в то время только граф Иллинский и пожилая княгиня Четвертинская, имевшая значение при Дворе, жили домами и принимали у себя гостей. Прочие поляки жили на холостую ногу, исключая, однако ж, старого графа Соллогуба, который часто проводил в столице всю зиму, а иногда и лето.
Как два драгоценные алмаза в богатом ожерелье блистали в высшем обществе две польки-красавицы, Мария Антоновна Нарышкина и графиня Зубова (супруга Валерьяна Александровича), между множеством русских красавиц, как, например, графиней Верой Николаевной Заводовской, графиней Самойловой, графиней Прасковьей Семеновой Потемкиной и другими. Видал я в жизни множество красавиц, но не видал таких прелестных женщин, какие были Мария Антоновна Нарышкина и сестра Наполеона, Элиза. Это бесспорно были две первые красавицы своего века. Но что всего привлекательнее было в Марии Антоновне – это ее сердечная доброта, которая отражалась и во взорах, и в голосе, и в каждом ее приеме. Она делала столько добра, сколько могла, и беспрестанно хлопотала за бедных и несчастных. Графиня Зубова была небольшого роста, живая, веселая, имела в своем характере много амазонского, и отличалась быстрым умом.
Между мужчинами никто не мог сравняться с стариком Львом Александровичем Нарышкиным и его сыновьями, Александром и Дмитрием Львовичами. Старик был уже в преклонных летах, но держался всегда прямо, одевался щегольски, и никогда не казался усталым. Он почитался первым остряком при дворе императрицы Екатерины II, где в уме не было недостатка, и это остроумие перешло к старшему сыну его, Александру Львовичу, которого острые слова и эпиграммы повторялись и в Петербурге и в Париже. Оба брата были прекрасные мужчины, истинно аристократической наружности. С первого взгляда виден был вельможа! Родь Нарышкиных отличался и красотой телесной, и добродушием, и популярностью. У всех их была какая-то врожденная наклонность к изящному, и каждый талант находил у них приют. В этом же роде был и граф Александр Сергеевич Строгов, старичок небольшого роста, всегда веселый, всегда приветливый, охотник до шуток и острот, покровитель всех дарований и обожатель всякой красоты. Все они принимали и покровительствовали мою матушку и сестру, которая своим музыкальным дарованием, ловкостью и приятным обхождением обращала на себя общее внимание. Лев Александрович Нарышкин, для шутки, убедил мою матушку одеть меня по-польски, в кунтуш и жупан, и я, не будучи застенчивым, смело расхаживал, препоясавшись моей саблей (подаренной мне графом Ферзеном), по аристократическим гостиным, и забавлял всех моим детским простодушием и шутками. Иногда меня заставляли играть на гитаре и петь польские песенки… Я входил смело к дамам во время их туалета, пересказывал им, чему меня научили старшие, смешил их, и все меня ласкали, дарили игрушками, конфетами. Это было мое счастливое время в Петербурге!..
Граф Ферзен был тогда директором Сухопутного Шляхетного кадетского корпуса. Он видывал матушку в обществах, и однажды, разговорясь обо мне, посоветовал ей отдал меня в корпус, обещая все свое покровительство и родительское попечение. Когда это сделалось известным, все стали убеждать матушку последовать совету графа Ферзена, и особенно подействовали на нее слова графа Северина Осиповича Потоцкого, которые мне матушка пересказала впоследствии, когда я мог понимать всю их важность. – "Мы вошли в состав государства", сказал граф Потоцкий, "в котором все наши фамильные заслуги и все наше значение, в прежнем нашем отечестве, исчезнут! Теперь, на первых порах, некоторых из нас возвысили, на основании прежнего нашего фамильного значения, но пройдет тридцать, сорок лет, полвека, и каждый безродный чиновник будет выше бесчиновного потомка дигнитарской[20] польской фамилии! Если наше дворянство не захочет служить и входить в связи с русскими фамилиями посредством браков, то оно упадет совершенно. Мы должны подражать дворянству немецких провинций, который всегда имеет на службе представителей своего усердия и верности к престолу. Начните! Вы сделаете добро вашему сыну, докажете вашу преданность к новому отечеству и подадите полезный пример. Какое поприще для вашего сына в провинции?". Это были мудрые и пророческие речи! Граф Потоцкий убедил матушку, и она решилась отдать меня в корпус.
Граф Ферзен взял меня к себе, чтоб приучить к будущей кадетской жизни. Он приставил ко мне, в роде гувернера, майора Оде-Сиона (бывшего в Польше при графе Игельстроме и потом инспектором классов в пажеском корпусе и генерал-майором), отпускал меня в рекреационное время играть с кадетами, водил смотреть военные экзерциции и кормил конфетами. Мне было очень весело у графа Ферзена, тем более, что матушка ежедневно приезжала ко мне, и иногда брала с собой. Но граф Ферзен оставил корпус прежде, нежели были получены из провинции свидетельства о моем дворянстве. Через несколько месяцев вышло от государя разрешение об определении меня в кадеты. Меня отвезли в малолетнее отделение 13 ноября 1798 года.
Сухопутный Шляхетный кадетский корпус – Малолетнее отделение. – Роты. – Крещение в русскую веру. – Мои страдания и освобождение – Офицеры и учителя. – Воспоминания о графе Ангальте. – М.Л.Кутузов, Ф.И.Клингер, граф М.И.Ламсдорф, граф Платон Александрович Зубов – Посещение корпуса императором Павлом Петровичем. – Бывший король польский Станислав Август Понятовский. – Смерть Суворова – Кончина Императора Павла Петровича – Его похороны.
До января 1797 года Сухопутный шляхетный кадетский корпус разделялся на пять возрастов, по старшинству лет, считая с пятого возраста. В четырех возрастах за поведением кадетов смотрели офицеры и гувернеры, а в первом возрасте гувернантки (или, как мы называли, мадам) и няньки. Только родовые дворяне принимались в кадеты, для которых при выпуске из корпуса открыты были все пути государственной службы. Воспитанники не из родовых дворян, а из обер-офицерских и детей священников, иностранцев, и т. п., поступали в гимназисты[21],которых было по несколько в каждом возрасте. Только два старшие возраста имели военные мундиры, а прочие носили французские кафтаны, короткое исподнее платье, чулки и башмаки. Военным экзерцициям старшие кадеты обучались только в лагерное время.
Граф Федор Евставьевич Ангальт, родственник императрицы Екатерины II, генерал-аншеф и генерал-адъютант, не покорил для России новых областей, не взял приступом городов, не выиграл генеральных сражений, не составил великих планов для государственного управления, но будет жить в истории вместе с героями и великими мужами, – приобрел себе бессмертие одной чистой любовью к человечеству! Какой великий урок для гражданских обществ, какое унижение для честолюбцев, эгоистов и интригантов, какое торжество для добродетели! Граф Ангальт управлял корпусом только семь лет с половиной (от 8 ноября 1786 до 24 мая 1794 года), и в это короткое время управления незначительной отраслью администрации, в сравнении с другими важными частями государственного состава, приобрел бессмертную славу, между тем, как многие из его современников важных, сильных, могущественных – забыты в могиле! Сколько было кадет, столько было сердец, любивших и чтивших его, как нежного отца, как благодетеля, как попечительного наставника и друга. Теперь память о делах его уже истребилась в корпусе, но имя его известно и теперь каждому кадету, и как священное предание переходит от одного кадетского поколения к другому.
Я уже не застал в корпусе порядка, заведенного графом Ангальтом, но попал, так сказать, в разведенный им рассадник, в кадетское поколение, которого более половины еще со слезами вспоминало о нем. Почти все кадетские офицеры были воспитанники графа Ангальта или прежние, образованные им гувернеры. Корпус подобно сосуду, в котором хранилось драгоценное благовоние, еще благоухал прежним ароматом. В рекреационной зале еще стояли бюсты великих мужей, которых жизнь и подвиги толковал граф Ангальт кадетам, возбуждая в них идеи славы и величия; еще каменная стена, вокруг корпусного сада, красовался эмблематическими изображениями, поучительными изречениями, афорисмами, нравственными правилами мудрецов, и эпохи важнейших событий в мире были начертаны хронологически, для пособия памяти. Довольно было выучить наизусть все написанное на этой стене, чтоб просветить разум и смягчить сердце юноши. В корпусном саду еще существовала беседка, в которой кадеты танцевали, в праздничные летние дни. Перед глазами нашими возвышалось огромное здание (jeu de paume), где в присутствии графа Ангальта, кадеты упражнялись в гимнастике. Осталось в корпусе еще несколько знаменитых преподавателей наук времен Ангальтовских (математик Фуссе, физик Крафт, и проч.), но не было уже отца, благодетеля, мудрого Ментора, посвящавшаго кадетам всю жизнь свою, все свое время, все способности своей души и разума, не было графа Ангальта, руководствовавшего кадет к добру, ободрявшего прилежных, усовещивавшего ленивых, и лаковостью и примерами добра возбуждавшего в юношах чувства чести, благородства и собственного достоинства!
В последствии корпус состалвял батальон из четырех мушкетерских и одной гренадерской роты, и при батальоне было малолетнее отделение (прежний первый возраст). Кадеты ротные носили уже мундиры, по общему образцу, и пудрились при парадной форме. Малолетное отделение сохраняло прежние французские кафтаны (коричневого цвета), а дома малолетные кадеты носили куртки и шаровары. Be новыя учреждения и преобразования начались еще при императрице Екатерины II, во время Директорства Генерал-поручика Михаила Ларионовича Голенищева-Кутузова (бывшего потом Светлейшим князем Смоленским и Фельдмаршалом).
После Графа Ферзена управлял временно корпусом Генерал-майор Андреевский, до марта 1799 года, а в это время назначен директором генерал от Инфантерии граф Матвей Иванович Ламсдорф. При Андреевском и Ламсдорфе не было больших перемен, и все оставалось на основании порядка, введенного М.Л.Кутузовым.
В малолетном отделении не было ничего военного: это был пансион, управляемый женщинами. Малолетное отделение разделено было на камеры (chambre), и в каждой камере была особая надзирательница, а над всем отделением главная инспекторша (inspectrice), мадам Бартольде меня отдали к самой нежной, к самой ласковой, добродушной надзирательнице, мадам Боньот. Граф Ферзен поручил меня особенному ея надзору и попечению, а кроме того, моя мать, познакомившись с нею, приобрела ея приязнь. У мадам Боньот были две дочери (Елисавета и Александра) и старушка мать, мадам Кювилье, добрыя и ласковыя создания, и все они меня ласкали и нежели, В квартире мадам Боньот были мое фортепьяно, гитара, сундук с нотами, книгами и игрушками, и я имел право в каждое время (исключая класснаго) приходить туда, как домой.
Но, не взирая на материнское обхождение со мною мадам Боньот и на ласки ея семейства, мне было весьма тяжело привыкать к кадетской жизни, – родители непомерно баловали меня, как меньшее дитя и единственное от второго брака. Все знакомые, из угождения родителям, также ласкали меня; слуги повиновались безпрекословно. Я пользовался полною свободою и в родительском доме; и у Кукевича, а тут вдруг попал в клетку! Надлежало есть, пить, спать, играть и учиться не по охоте, а по приказанию, в назначенные часы. – Учителя были люди холодные, исполнявшие свое дело механически. Знаешь урок – хорошо, не знаешь – на колени или на записку[22]. – Когда дежурили другая мадамы, а не мадам Боньот, то для меня не было никакого предпочтения. Напротив, меня держали строже, называя баловнем мадам Боньот! Кадеты дразнили меня за то, что я дурно произносил по-русски. Няньки обходились со мною довольно круто. – Я не понимал всего, что мне толковали по-русски учители, следовательно и не мог успевать за другими. Меня стали наказывать. Выведенный из терпения привязчивостью кадет, я стал драться с самыми дерзкими из них; наказания усилились. Наконец, оскорбленный несправедливостью, я сказал что-то неприятное главной инспекторше; меня посекли розгами, и я пришел в отчаяние! Я лишился сна и аппетита, прятался от всех, плакал украдкой днем и по ночам, тосковал и грустил. Ужасная идея, что родители не любят меня, овладела мной и мучила меня! Я судил по себе и рассуждал, что если мне тяжело расставаться с теми, кого я люблю, то и родителям моим не надлежало расставаться со мной, если бы они меня любили. Эти мрачные мысли сокрушали меня и ожесточали. Я был холоден с матерью и сестрой, и даже не хотел ездить к ним… Наконец я не мог выдержать этой внутренней борьбы – и заболел. Меня отвели в госпиталь, над которым начальствовала мадам Штадлер. У меня открылась изнурительная лихорадка.
Матушка испугалась. Она каждый день навещала меня и просиживала по несколько часов у моей кровати. Долго я преодолевал себя, и наконец высказал ей все, что у меня было на душе. Матушка пришла в отчаяние и хотела взять меня немедленно из корпуса; но сестра и все ее приятели отсоветовали ей это. Матушка старалась всеми силами убедить меня в своей любви, но сомнения мои не рассеялись. Признаю теперь весьма уважительными причины, побудившие матушку отдать меня в корпус, которых я тогда не понимал; но сознаюсь откровенно, что и теперь не постигаю, как родительское сердце может решиться на разлуку с малолетним дитятей, как может мать отдать малолетнее дитя на чужие руки! Этот героизм выше моих понятий!
Горе развивает разум. В госпитале я имел время на размышление и, разбирая мое положение, рассматривая его со всех сторон, я решился покориться судьбе, победить все трудности, сделаться самостоятельным, и жить вперед без чужой помощи. По выходу из госпиталя я стал день и ночь учиться, чтобы догнать товарищей, и, при моей необыкновенной памяти, вскоре их перегнал. Впрочем, курс наук в нижних классах был самый ничтожный, и я уже знал почти все, чему надлежало учиться. Вся трудность была в русском языке, и когда я преодолел ее, то был немедленно переведен в первый класс.
Между тем, матушке надлежало возвратиться домой, и она простилась со мной, отдав для меня деньги на руки мадам Боньот. Тяжела была разлука с матерью, особенно при укоренившейся во мне мысли (впрочем, вовсе несправедливой), будто меня не любят! После узнал я, что меня отдали в корпус не только против воли, но даже без ведома моего отца. Это рассказал мне верный слуга его, Семен. Отец пришел в отчаяние, когда матушка сказала ему, что оставила меня в Петербурге, на чужих руках. В первый раз в жизни он заплакал и зарыдал при людях, требуя, с воплем отчаяния, своего сына! Разлука со мной имела пагубное влияние на его уже расстроенное здоровье и ускорила его кончину: это он даже написал в предсмертном своем письме ко мне. Он собирался ехать в Петербург, но состояние здоровья не позволяло ему этого. От весны до весны он жил надеждой на свидание со мной, пока смерть не разлучила нас навеки! Судьба позволила мне только поплакать на его могиле!..
На одиннадцатом году (1799 году) меня перевели, вследствие экзамена, в гренадерскую роту, которой начальствовал полковник Пурпур.
Не помню я, чтобы в нашем корпусе был хотя один из моих соотчичей. Кажется, я был первый из дворян новоприсоединенных от Польши провинций. Кадеты гренадерской роты (меньшой) дразнили меня Костюшкой, – разумеется, не понимая значения этого прозвания. Не каждое дитя переносит равнодушно оскорбления – и я с первого раза дал сильный отпор целой толпе. Кадеты вознамерились проучить меня. В первую субботу, когда нас повели в корпусную баню, они воспользовались кратким отсутствием дежурного офицера и, по данному знаку одним главным шалуном, бросились на меня нагого, повалили и понесли на чердак, ухватив за руки и за ноги, крича: "крестить Костюшку в русскую веру!" Видя, что всякое сопротивление с моей стороны бесполезно, я перестал сопротивляться, и замолчал. Баня была невысокая, и со стороны сада большие кадеты старших рот насыпали снежную гору, в которую они спрыгивали с чердака, распарившись в бане. В корпусе, вообще, соблюдалась на деле русская поговорка: «Русскому здорово – немцу смерть», и кадетам эта экзерциция была запрещена. В эту снежную массу кадеты сбросили меня с чердака! У меня почти захватило дух, и я едва выкарабкался из снега. Хотя я и не парился, но был в испарине от внутреннего движения и от борьбы, и едва добрел до предбанника, дрожа от стужи. Кадеты весьма умно советовали мне идти на полок и выпариться, но я, опасаясь новых проказ, отказался и, схватив шайку, грозил разгромить голову первому, который приблизится ко мне. Меня оставили в покое.
Ночью я почувствовал сильную головную боль, и к утру отнесли меня, без чувств, в госпиталь. У меня открылась нервическая горячка, в которой я пролежал шесть недель. Когда я стал выздоравливать, один добрый фельдшер растолковал мне, что если б я выпарился перед скачком в снег и после скачка, то не только не был бы болен, но поздоровел бы. Возвратясь в роту из госпиталя, я послушался этого совета, и добровольно соскочил в снег, что весьма понравилось кадетам. А как, кроме того, я не пожаловался на насильственный со мной поступок, то старые кадеты решили, что я достоин быть принятым в их общество, и перестали дразнить меня. Вероятно, этой эмансипации много содействовало и мое упорное сопротивление!
Но кадетская дружба не избавила меня от бедствий, которые я должен был претерпеть в гренадерской роте! Теперь в корпусах кадеты одеваются ловко и удобно и носят в будни зеленые куртки и серое исподнее платье; но тогда мы носили ежедневно мундиры с красными лацканами, застегнутые только на груди, жилеты и короткое нижнее платье палевого цвета, белые чулки и башмаки с пряжками. Каждое утро надлежало связывать волосы в косу, заплетать плетешки и взбивать вержет [23],примазываясь салом. К парадной форме мы надевали штиблеты (белые летом, черные зимой), препоясывались портупеей с тесаком, надевали каску, и если надлежало идти на ученье или в караул, то брали сумку и ружье. При парадной форме надлежало пудриться. Амуницию, ружья и башмаки чистили для нас лакеи, и охрили, два раза в неделю, камзолы и нижнее платье (охрой с мелом и отрубями); но мы должны были сами причесываться, чистить бесчисленное множество пуговиц, пряжки и мундир. Полковник Пурпур строго смотрел за чистотой, и каждые невычищенные пуговицы или пряжка, каждое пятнышко на лацканах или на светлом камзоле и нижнем платье и малейший беспорядок в прическе кадета навлекали неизбежное наказание. Осматривая кадетов по утрам до отправления в классы, Пурпур отсылал каждого кадета, у которого замечал что-либо неисправное в туалете, в комнату, называемую умывальной.( Где кадеты умывались.)
Потом вызывал кадетов по запискам учителей и дежурных офицеров, и отсылал туда же, а наконец являлся сам. Там уже стояла на середине скамья, угол был завален свежими розгами, и ждали четыре дюжие лакеи. Не теряя лишних слов, без всяких объяснений и увещаний, полковник Пурпур угощал всех собранных там кадетов насущными розгами, потом надевал шляпу и уходил со двора. Никогда не видел я его улыбки и не слышал, чтоб он похвалил кого-нибудь, или приласкал. Никогда он не простил никакой ошибки кадету и, кроме розог, не употреблял никакого другого наказания. Слезы, просьбы, обещания не обращали на себя ни малейшего его внимания. Мы называли его беспардонным. Пурпур был высокого роста, молодец и красавец собой, и отличался щегольством в одежде и прическе. Слышал я, что он был очень приятен в обществе. Он был родом из греков, и настоящая его фамилия не Пурпур, а Пурпура. Не знаю, был ли он сын или однофамилец генерала Пурпура, бывшего генерал-директора корпуса (от 1773 до 1784 года).
Я был обыкновенной жертвой Пурпурова розголюбия, потому что никак не мог справиться со множеством пуговиц, крючков, петелек, пряжек, и не умел сберегать лацканов, камзола и нижнего платья от чернильных пятнышек. К большей беде, охота к чтению превратилась во мне в непреодолимую страсть. В классах, вместо того, чтобы писать в тетради, по диктовке учителей, я читал книги, и вместо того, чтоб учить наизусть уроки, т. е. краткие и сухие извлечения из науки, я читал те книги, из которых учителя почерпали свои сведения. В тетради я вписывал только имена и числа и делал свои заметки, для других непонятые и, не взирая на то, что я знал больше, нежели требовалось в средних классах, я прослыл ленивым, потому что отвечал на вопросы учителей своими словами, а не повторял урока наизусть. Мало этого. В классах были перемешаны кадеты и из других рот, оставались самые ленивые. Они также дразнили и задирали меня, что доводило нас частенько до драки. И так, по мнению моих наставников я соединял в себе три смертные кадетские греха (trois peches capitaux), т. е. был ленив, неопрятен и шалун, а на самом деле я любил страстно науки и беспрерывно рылся в книгах, как червь, ища сведений; не мог соблюсти требуемого порядка в одежде от неумения; и, желая мира, по темпераменту не мог переносить обид от товарищей. Но кому была нужда исследовать мой темперамент, мою натуру, и. дать ей направление? Кому была надобность знать, что непомерная строгость и дурное обращение ожесточают меня, вместо того, чтоб исправлять, и что сердце мое жаждет ласки и привета, как слабый цветок росы и солнечного луча? Я сделался для Пурпура bete noire т. е. черным зверем, как говорят французы, и он, охотясь беспрестанно на меня, довел меня до того, что я почти окаменел сердцем и возненавидел все в мире, даже самого себя! Не знаю, чем бы это кончилось, если бы провидение не спасло меня!
Начался экзамен. Товарищи мои полагали, что я, верно, буду примерно наказан, с некоторыми другими ленивцами, потому что у меня было весьма малое число балов. Всех дурно отмеченных кадет вывели вперед, и учителя стали экзаменовать нас, в присутствии директора корпуса, графа Ламсдорфа, и заступавшего место инспектора классов, полковника Федора Ивановича Клингера, ротных командиров и дежурных офицеров. Здесь я должен познакомить моих читателей с Клингером.
Он принадлежал к малому числу тех гениальных людей, которые в последней четверти прошлого века дали новое направление германской литературы, усовершенствовали немецкий язык, преобразовали слог, распространили новые философские идеи и создали новые формы. Клингер (Friedrich Maximilian Klinger) родился во Франкфурте на Майне, в 1753 году, в одном доме с Гете, с которым он был дружен от юности до кончины. Клингер принадлежал к среднему сословию (burgerlicher Stand), которому Германия обязана своим духовным величием. Отец оставил его с матерью и сестрой в бедности, и Клингер не мог даже кончить университетского курса, а все, что знал, изучил сам, руководствуясь своим гением. Он начал литературное свое поприще в молодых летах, посвятив себя театру. Трагедия его Близнецы(Zwillinge) произвела удивительный эффект в Германии, обратила на него общее внимание, и дала ему место между первоклассными писателями. В этой трагедии Клингер, так сказать, разобрал, по одной, все нежнейшие жилки сердца человеческого, истощил все силы фантазии, и, наводя ужас на душу и вместе с тем сокрушая ее, вставил в обнаженном виде предрассудки, разделяющие людей и ведущие их в пучину бедствий. Он возвысился до Шекспира, и критика, разумеется, не пощадила его, между тем как публика присудила ему полное торжество. Несколько подобных сочинений повлекли за собой толпу подражателей, и этот род, смесь глубокого чувства с едкой сатирой, пылкой фантазии с нагой существенностью, назван в Германии Клингеровым родом. Он поселился в Веймаре, тогдашних германских Афинах, и при всей твердости характера и силе воли, подчинился, однако ж, влиянию Гете, который, паря воображением в небесах, крепко держался земли, для приобретения ее благ. Гете посоветовал Клингеру наложить удила на свое пылкое воображение, скрыть под спудом светских приличий глубокое чувство, не слишком раздражать общества нагой истиной и анатомией наших бедствий, и употребить ум свой на постепенное просвещение рода человеческого и приобретение собственной независимости и высокого места в обществе, без которых нельзя сильно действовать на людей: С тех пор Клингер сделался двойственным: поэтом и положительным, материальным человеком, скрыл и глубокое чувство, и богатство идей в душе своей, и уже не расточал их, а изливал по каплям.