Всю эту хитросплетенную клевету, прикрашенную мнимым усердием, представляли государю в различных формах, от разных лиц и из разных мест в самое опасное время, при начале Отечественной войны, когда государю некогда было заняться рассмотрением и исследованием многосложного и ужасного доноса, и государь, полагая, что уступает необходимости и что удалением Сперанского успокоит раздраженные умы народа, решился на устранение его от дел. Не было, нет и не будет человека, как говорит Шекспир, "от жены рожденного", которого бы нельзя было обмануть хотя однажды в жизии, и неудивительно, что мудрый, благодушный, истинно благословенный император Александр если и не поверил совершенно клевете, то, по крайней мере, усомнился в человеке, которого никто не смел защищать перед ним, и притом в такую опасную годину, когда даже нельзя было колебаться между отечеством и одним подданным!..
Не смею называть главных виновников несчастья Сперанского, хотя они уже все в могиле, там, где и жертва их злобы. Но могила не все прикрыла! Добрые и злые дела остаются, и громко возопиют в потомстве!
Сперва Сперанский был удален в Нижний Новгород, в котором он прожил спокойно шесть месяцев. Когда французы заняли Москву, Сперанскому назначен для жительства город Пермь, в 1500 верстах от Москвы. Эта мера огорчила его, потому что она некоторым образом подтверждала подозрение о сношениях его с врагом отечества, отдаляла от малого числа друзей, оставшихся ему верными в несчастье, и поставляла в затруднение насчет издержек при ограниченном состоянии. Но он вскоре утешился, удостоверясь, что император Александр, которого он обожал, помнит о нем, потому что он назначил ему значительную пенсию. В Перми Сперанский провел все время Отечественной войны, а в январе 1813 г. осмелился написать к государю письмо, в котором изложил вкратце все свои действия, и опровергая клевету, просил исследовать доносы, а между тем позволить ему провести остаток жизни в забвении в имении жены[163] его в деревне Великополье, восьми верстах от Новгорода. Письмо это Сперанский послал с дочерью своею[164], чтобы оно верно поступило в руки государя.
Государь император дозволил ему жить в имении жены своей, обещая при первой возможности рассмотреть дело и все бумаги, оставшиеся в кабинете Сперанского.
М.М.Сперанский с необыкновенным удовольствием вспоминал о пребывании своем в Великополье. "Там нашел я, наконец, тихую пристань после бурного плавания, – сказал он мне однажды. – исполнив долг мой государю и Отечеству, по совести и крайнему разумению, – продолжал он, – я наконец мог жить для себя и для моего семейства, быть полным хозяином моего времени, заниматься тем, что составляло мою радость и услаждение, не зная никакого принуждения. Я сам давал уроки моей дочери, кончил и пересмотрел перевод мой «О подражении Иисусу Христу, сочинение Фомы Кемпийского», начатый еще в Перми, и до того начитался Тацита, что почти выучил его наизусть. Все изученное, прочитанное и написанное мною в течение всей моей жизни, я, так сказать, уложил в порядке в моей памяти, и составил выводы (результаты). Я был совершенно спокоен в убеждении, что государь помнит обо мне, что истина непременно обнаружится и проникнет в общее мнение, и что оно, наконец, перестанет быть мне враждебным". Так и сталось! В 1816 году (в августе) последовал именной указ, в котором император Александр, назначая Сперанского пензенским гражданским губернатором, оправдал его перед Россиею и Европою, сказав в указе, что, получив важные доносы в то самое время, когда отправлялся в армию, он не мог рассмотреть их с надлежащею точностью и по важности обвинений благоразумие требовало удалить от дел обвиненного; но что по произведенному следствию обвинения оказались неосновательными. Этого было довольно, и хотя звание губернатора не соответствовало занимаемым им до его удаления местам, Сперанский принял его с благодарностью, сожалея только о своем тихом убежище. В то же время государь пожаловал ему 7000 десятин земли. Правосудием, бескорыстием, снисходительностью и ласковостью своею Сперанский приобрел беспредельную любовь и глубокое уважение жителей всех сословий Пензенской губернии – и управление его названо златым веком. В 1819 году император Александр назначил Сперанского сибирским генерал-губернатором и председателем двух комиссий. Первая должна была исследовать законным порядком все злоупотребления, которым Сибирь подвергалась в прежнее управление, а вторая комиссия долженствовала составить план для управления этой обширной страны, населенной различными народами. М.М.Сперанский назначен был генерал-губернатором после тайного советника Ивана Борисовича Пестеля, и после отрешения от должности известного иркутского гражданского губернатора, Николая Ивановича Трескина.
М.М.Сперанский оставил по себе незабвенную память в Сибири. Он был достойным представителем мягкосердия императора Александра, его правосудия и любви к народу. Пока будет существовать Сибирь, до тех пор будут там вспоминать с умилением о Сперанском, как об ангеле-хранителе, ниспосланном самим Богом, внушившим Своего Помазанника. Я сам видел, и неоднократно, слезы сибиряков при произнесении имени Сперанского! Каждый сибиряк, приезжавший в Петербург, ходил к Сперанскому, как к отцу, чтобы взглянуть на него и услышать звуки его голоса. Это была отрада для каждого! Представитель правительства, возбуждая к себе общую приверженность и доверенность при исполнении своих обязанностей, оказывает правительству величайшую услугу, заставляя любить его.
В два года Сперанский изъездил всю Сибирь, чтобы узнать нужды и средства края, познакомиться на месте с образом жизни, промыслами жителей и управлением, и наконец, в 1821 году составил план управления Сибирью, который приведен в действие под именем Сибирского уложения. Характеристическое достоинство этого уложения состоит в том, что в нем не забыты нужды и отношения всех сословий народа – от диких инородцев, коренных жителей Сибири, до богатых граждан и чиновников.
В 1821 году Сперанский призван был в Петербург. В девять лет его отсутствия из столицы все переменилось! Клевета была забыта, и заслуги Сперанского ярко сияли. Император Александр принял Сперанского не только милостиво, но с чувством, и Михаил Михайлович до своей кончины всегда с умилением вспоминал об этом свидании. "Я хотел говорить, изъявить благодарность мою государю, – сказал мне Сперанский, – и не мог… взглянул на него… и залился слезами!" Государь обнял меня и сказал: "Забудем прошлое". – "Нет, государь, отвечал я сквозь слезы: я помнил всегда и никогда не забуду Ваших милостей и Вашей благости. Вы человек – следовательно могли ошибиться"… Император Александр назначил Сперанского членом Государственного совета и членом комиссии о составлении законов, и он снова начал усердно трудиться на пользу общую.
Ныне благополучно царствующий государь император Николай Павлович почтил высокие заслуги и достоинства Сперанского, поручив ему исполнение величайшего и бессмертного подвига своего царствования – составление свода законов, и наградил истинно по-царски. Сперанский произведен в действительные тайные советники, получил Андреевскую ленту, графский титул, обеспечение состояния, а в знак своей доверенности государь император предоставил Сперанскому преподавание законодательства его императорскому высочеству государю цесаревичу, наследнику престола.
Всеми любимый и уважаемый граф Михаил Михайлович окончил земное свое поприще в январе 1839 года, на шестьдесят осьмом году от рождения. Труды и внутренние страдания расстроили крепкое его здоровье. Он мог бы еще долго жить для пользы отечества. К общему сожалению, Сперанский не оставил наследника своего имени, которое будет ярко сиять в умственной части народной русской истории!
Сперанский был высокого роста и отлично сложен. Прекрасное лицо его выражало ум и кротость. Высокое чело его запечатлено было гениальностью. Звук его голоса производил какое-то очарование, улыбка проливала в сердце усладу; кроткий взгляд его проникал в душу и возбуждал к нему доверенность. Ничто не могло противостоять его красноречию. Он выражал свои мысли просто, ясно, кратко, а когда был одушевлен, то озарял речь свою лучами поэзии. Никто не говорил по-русски лучше Сперанского, и никто не знал так основательно письменного языка, как он. В каждой его работе виден практический ум математика. Все имеет основание, постепенность, систему, и потому выводы и заключения ясны. Не знаю, может ли быть человек с лучшим сердцем, какое было у Сперанского. Кто только знал его, тот его любил до обожания. Никому не сделал он умышленного зла, и великодушно прощал своим врагам. Россию Сперанский любил выше всего в мире – и только человечество ставил выше отечества, т. е. он не желал бы, чтобы слава его основана была на бедствии человеческого рода. Он был вовсе чужд предрассудка, который порождает ненависть или недоброжелательство к иноплеменникам или чужеязычным племенам, составляющим народонаселение России. Религиозность его была высокая, и он был враг ханжества и нетерпимости (intolerance), желая чтобы каждый поклонялся создателю по своему внутреннему убеждению. Сперанский был человек истинно европейский, который бы в самых просвещенных странах мог занимать первые государственные должности. Даже враги его не могли ничего выдумать на счет его бескорыстия! Никогда не осквернил он рук своих неправым стяжанием. Все, что он имел, было даром государей, которым он служил верно и усердно. Не было и не будет человека бескорыстнее и честнее Сперанского.
Государственные труды отвлекали его от принятия деятельного участия в отечественной литературе, которую он любил страстно, читал много, и уважал и ласкал писателей, которых труды почитал полезными. Однако ж, среди государственных трудов, он успел написать и издать: 1) Избранные места из разных творений Фомы Кемпийского, перевод с латинского. Сиб., 1819. 2) "О подражании Иисусу Христу, Фомы Кемпийского" и проч., перевод с латинского, 1819, 1821, 1844. 3) Правила высшего красноречия, напечатано в 1844 году. 4) Обозрение исторического сведения о Своде законов и проч. 1833 года и 5) Руководство к познанию законов (напечатано в 1845 г.). Последнее сочинение есть перечень уроков, которые преподавал М.М.Сперанский его высочеству цесаревичу, так сказать его собственная тетрадь, по которой он развивал изустно начала, находящиеся в ней. Влияние М.М.Сперанского на русский язык было сильное и благодетельное. Н.И.Греч в Опыте краткой истории русской литературы (первое издание 1822 года, стр. 253) говорит: "Образцами дипломатического слога могут служить манифесты, указы и другие важные акты, изданные с самого вступления на престол ныне царствующего императора (писано при жизни Александра); в числе оных особенно отличаются: манифесты о подтверждении прав дворянства и градских обществ, о кончине великой княгини Александры Павловны, о милиции 1806 года и мн. др. В них нельзя не узнать пера М.М.Сперанского, которому сверх того литература и христианское нравоучение обязаны превосходным, переводом творения Фомы Кемпийского: «О подражании Иисусу Христу». Примеры чистого, правильного и благородного слога можно найти в С.-Петербургском журнале (1804-9), издававшемся при Министерстве внутренних дел". Все статьи этого журнала, как известно, были писаны или пересмотрены и переправлены Сперанским.
Не только враги, но даже и многие приверженцы М.М.Сперанского упрекали его в слабости характера. Ложное обвинение! Каким образом человек без силы душевной мог дойти до такого высокого звания, без всяких связей, без интриг, одними своими достоинствами? В счастье Сперанский не был горд, и несчастье претерпел с Сократовым мужеством, никогда не унижаясь и всегда действуя прямодушно. Разве это не сила характера? Многие требовали, чтобы он рвался, кричал, подавал планы к изменению того, что казалось недостаточным, Указывал на зло, и т. п. Это беспокойство и движение некоторые называют силой характера. Ложное мнение! Сперанский, не имея на что опереться в случае неудачи, принял за неизменное правило, от которого он никогда не отступал: говорить тогда только, когда его спросят, и писать о том, что представлялось его суждению по его званию или что ему особенно поручено, не вмешиваясь в чужие дела. Это вовсе не означает слабости характера, как многим кажется, но это истинная мудрость. Полагаю даже, что у нас и не должно делать иначе, чтоб не произошло столкновений, недоразумений. Пусть только каждый на своем месте поступает так совестливо и с таким познанием дела, как поступал Сперанский – былЬ бы довольно! Сперанский был в полной мере человек добродетельный и мудрый в жизни общественной и семейной, в кругу своих приверженцев, которым он был предан душою, и между своими врагами и завистниками, о которых он только сожалел, и никогда даже не помышлял о мести. Ни одно пятно не пало на его светлую, тихую, примерную жизнь – и о нем можно сказать то, что сказал Тацит об Агриколе:
"Quidquid ex Agricola amavimus, quidquid mirati sumus, manet mansurumque est in animis hominum, in aeternitate temporam, fama rerum. Nam multos veterum, velut inglorios et ignabiles, oblivio obraet: Agricola, posteritati narratus et traditus, superstes erit. Т. е. Все, что мы любили и чему удивлялись в Агриколе, живет и будет вечно жить в сердцах вместе с памятью дел его. Многие из пользовавшихся в старину известностью, погибнут в пучине забвения, в бесславии и ничтожестве; Агрикола, перенесенный в потомство повествованиями и преданиями, – останется бессмертным".
Я представлен был Сперанскому Александром Ивановичем Тургеневым в 1823 году, когда я издавал Северный архив. М.М.Сперанский любил отечественную историю, прочел все, что было о ней писано по-русски, по-немецки и по-французски, и составил о многих трудных и неразрешенных вопросах истории собственные свои мнения. – Позволив мне навещать его, особенно по утрам, от 7-ми часов до 10-ти, когда он не принимался еще за дела, и вечером от 9-ти часов, Михаил Михайлович в несколько посещений моих, так сказать, проэкзаменовал меня. Потом он всегда принимал меня ласково, хотя я и не беспокоил его часто. Я ходил к нему, как к оракулу, для разрешения моих сомнений о разных предметах, за советом, а иногда за утешением. Взгляд его и звук голоса действовали на меня магически. В тот день, когда я видел Сперанского и слышал его голос – я был счастлив! Он одобрял меня в ратовании за исторические истины, за чистоту языка и изящное, почитал статьи мои о нравах полезными – и это придавало мне силу и мужество. Вражда пигмеев-гордецов, которым я не хотел покориться, казалась мне ничтожною после ласкового слова Сперанского! Мои мысли насчет русской истории, изложенные в моем сочинении «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях» были одобрены Сперанским, принимавшим живое участие в этом моем труде. Во многом я прибегал к его советам. Искажение русского языка, начавшееся в журналах и теперь дошедшее до высшей степени безумия, сильно огорчало Сперанского. Не хочу повторять его суждений насчет исказителей, чтоб не приписали его слов мне.
Когда фамильный процесс мой вошел в Государственный совет на разрешение в 1825 году, М.М.Сперанский жил на даче в Парголове, в доме графов Шуваловых, которых он был попечителем. Против меня была сила. Я явился к М.М.Сперанскому и сказал только: «Защитите!» – «Любезный друг, – отвечал мне Сперанский, – если вы правы, я буду защищать вас всеми зависящими от меня средствами, а если неправы, то искренно пожалею о вас – и буду против вас. Я велел доставить ко мне все дело, и нынешним летом рассмотрю его во всех подробностях». К.Г.Р######ский, бывший тогда при его особе, знает хорошо, как занимался моим делом Сперанский, он рассмотрел его во всей подробности, поверил все подлинные акты, подал мнение, с которым согласились почти все господа члены Государственного совета, – и я выиграл тяжбу! Никогда не дерзнул я спросить предварительно, что думает Михаил Михайлович о моем деле – и никогда он мне не сказал ни слова! Когда я стал благодарить его, он отвечал: «Радуюсь, что ваше дело правое!»
Однажды во время прогулки (а я ловил его на прогулках, боясь беспокоить часто на дому) речь зашла о постигнувшем его несчастье, и я изъявил мое удивление, что не нашлось защитников истины. – "Если б я был в фамильных связях с знатными родами, – сказал Сперанский, – то, без сомнения, дело приняло бы другой оборот. Кто хочет держаться в свете, тот должен непременно стать на якорь из обручального кольца". Эту фразу я ввел в роман мой" Петр Иванович Выжигин", и М.М.Сперанский сказал мне после того в шутку: "Вы человек опасный – печатаете приятельские беседы!" Не могу привести здесь всего, что говорил Сперанский о русской литературе, потому что мои благоприятели могли бы подвергнут сомнению верность слов моих.
Сперанский – это редкое явление, которое, вероятно, не повторится в течение долгого времени! Почитаю себя счастливым, что я знал его и даже заглядывал в его высокую душу, и что дожил до того времени, в которое отдана ему была полная справедливость. Эта справедливость в награде Сперанского есть неувядающий лавр в венце нашего доброго государя! Дай Бог ему за это во всем счастья!
Теперь перейдем к общественным событиям и моим приключениям.
Кронштадт за сорок лет пред сим. – Наружный вид. – Женское общество высшее и низшее, или Правая и левая сторона. – Вечеринки. – Дикий француз и свойская его жена. – Старый воин времен румянцевских, потемкинских и суворовских.
Если б жизнь моя протекла, как тихий ручей или даже как протекает искусственный водопад по размеренным ступеням, тогда бы я не вздумал печатать отрывков из моих Воспоминаний. Много испытал я в жизни горя, но, чтоб, по словам Крылова, «гусей не раздразнить», умалчиваю о многом, и представляю только то, что характеризирует эпоху в отношении нравов и обычаев. В сорок лет Россия совершенно изменилась – и все сказанное мною перешло в древнюю историю.
Едва ли был город в целом мире скучнее и беднее тогдашнего Кронштадта! Ни один город в Европе не оставил во мне таких сильных впечатлений, как тогдашний Кронштадт. Для меня все в Кронштадт было ощутительнее, чем для другого, потому что я, как аэролит упал из высшей атмосферы общества в этот новый мир. В Кронштадте сосредоточивалась, как в призме, и отражалась полуобразованность чужеземных моряков в их своевольной жизни.
В Кронштадте было только несколько каменных казенных зданий: казармы, штурманское училище, таможня, дома комендантский и главного командира и несколько частных домов близ купеческой гавани. Деревянных красивых домов было также мало. Даже собор и гостиный двор были деревянные, ветхие, некрасивые. Половина города состояла из лачуг, а часть города, называемую Кронштадтскою (примыкающую к Водяным воротам), нельзя было назвать даже деревней. Близ этой части находился деревянный каторжный двор, где содержались уголовные преступники, осужденные на вечную каторжную работу. На улицах было тихо, и каждое утро и вечер тишина прерывалась звуком цепей каторжников, шедших на работу и с работы в военной гавани. Мороз, благодетель России, позволял беспрепятственно прогуливаться по улицам Кронштадта зимою, но весною и осенью грязь в Кронштадтской части и во всех немощеных улицах была по колено. Вид замерзшего моря наводил уныние, а когда поднималась метель, то и городской вал не мог защитить прохожих от порывов морского ветра и облаков снега.
В Кронштадте не было не только книжной лавки или библиотеки для чтения, но даже во всем городе нельзя было достать хорошей писчей бумаги. В гостином дворе продавали только вещи, нужные для оснастки или починки кораблей, и зимою почти все лавки были заперты. Магазинов с предметами роскоши было, кажется, два, но в них продавали товары гостинодворские второго разбора. Все доставлялось из Петербурга, даже съестные припасы хорошего качества. Город был беден до крайности. Купцы, торговавшие с чужими краями, никогда не жили в Кронштадте, а высылали на лето в Кронштадт своих приказчиков. Кронштадт населен был чиновниками морского ведомства и таможенными офицерами флота, двух морских полков и гарнизона, отставными морскими чиновниками, отставными женатыми матросами, мещанами, производившими мелочную торговлю, и тому подобными. Между отставными чиновниками первое место занимали по гостеприимству барон Лауниц и Афанасьев (не помню в каких чинах). У обоих были в семействе молодые сыновья, офицеры, и дочери-девицы, а потому в этих домах были собрания и танцы. Был и клуб, в котором танцевали в известные дни. Бахус имел в Кронштадте усердных и многочисленных поклонников! Пили много и самые крепкие напитки: пунш, водку (во всякое время); мадера и портвейн уже принадлежали к разряду высшей роскоши. После Кронштадта никогда и нигде не видал я, чтоб люди из так называемого порядочного круга поглощали столько спиртных напитков! Страшно было не только знакомиться, но даже заговорить с кем-нибудь, потому что при встрече, беседе и прощании надлежало пить или поить других! Разумеется, что были исключения, как везде и во всем. Пили тогда много и в Петербурге, но перед Кронштадтом это было ничто, капля в море. Удивительно, что при этом не бывало ссор, и что в Кронштадте вовсе не знали дуэлей, когда они были тогда в моде и в гвардии и в армии. Впрочем, настоящим питухам, осушающим штурмовую чашу (как называли в Кронштадте попойку), некогда было ссориться! Бедняги работали – до упада!
Оставшиеся в живых из нашего литературного круга двадцатых годов помнят мои миролюбивые и веселые споры с одним литератором-моряком (уже не существующим), бывшим в свое время кронштадским Дон-Жуаном, споры о кронштадтской жизни, и особенно об обычаях прекрасного пола в Кронштадте. Хотя в начале двадцатых годов (то есть лет за двадцать пять пред сим) многое уже изменилось в Кронштадте, но все же приятель мой, литератор-моряк, преувеличивал свои похвалы, утверждая, что в кронштадтском высшем обществе был тот же светский тон и те же светские приемы и обычаи, как и в петербургском высшем круге. Тона высшего круга невозможно перенять – надобно родиться и воспитываться в нем. Сущность этого тона: непринужденность и приличие. Во всем наблюдается середина: ни слова более, ни слова менее; никаких порывов, никаких восторгов, никаких театральных жестов, никаких гримас, никакого удивления. Наружность – лед, блестящий на солнце. Фамильярность и излишняя почтительность равно неуместны. Подражатели высшего круга всегда впадают в крайности – и с первого слова, с первого движения можно узнать человека, который играет несвойственную ему роль. Особенно заметно это в женщинах. Воспитание в высших учебных заведениях может сообщить девице прекрасное образование, но не тон и не манеру, потому что только в домашней жизни и в кругу своего знакомства приобретается то, что французы называют la contenance, les manieres,le bon ton, и что заключается в русском слове светскость. Наглядное подражание порождает жеманство и неловкую принужденность (affectation). В целом мире только француженки, особенно парижанки, рожденные и воспитанные в кругу швей и служанок, одарены от природы высочайшею способностью перенимать тон и манеры высшего общества, и только между француженками есть прекрасные актрисы для ролей светских барынь и девиц высшего общества. В старину наши моряки, принужденные зимовать в портах, в которых не было никакого общества, не слишком были разборчивы в женитьбе, и хотя их дочери воспитывались в высших учебных заведениях, знали французский язык, музыку и танцы, но, возвратясь в родительский дом, подчинялись окружающему их, сохраняя память школьных наставлений: tenez-vous droite et parlez fransais (то есть держитесь прямо и говорите по-французски). Следовательно, в Кронштадте тон высшего круга был тогда в полном смысле провинциальный, с некоторыми особыми оттенками, – а где принужденность и жеманство, там смертная скука.
Вторую половину кронштадтского женского общества, левую, или либеральную, сторону (принимая это слово вовсе не в политическом, а в шуточном смысле) составляли жены гарнизонных офицеров, констапельши[165], шпипершы, штурманши и корабельные комиссарши с их дочками, сестрами, невестками, племянницами и проч. проч. – Это было нечто в роде женского народонаселения островов Дружества, преимущественно Отаити, при посещении его капитаном Куком. В этом обществе было множество красавиц, каких я не видал даже в Петербурге. Не знаю, как теперь, но тогда город Архангельск славился красотою женского пола, и по всей справедливости: почтенные водители наших кораблей, штурмана и шкипера, и хранители морской корабельной провизии, комиссары выбирали для себя жен в этой русской Цитере. Но вся красота заключалась в чертах лица, и особенно в его цвете (carnation) и в глазах. Красота ножек и рук – cosa rara, величайшая редкость во всей России, и даже в остзейских провинциях, но не скажу на всем Севере, потому что стокгольмские красавицы обладают этим преимуществом. В роде человеческом есть странные отличия пород. Прелестная нога и рука – это принадлежности Франции, Испании, Польши и Швеции.
Тон и обращение второстепенного кронштадтского общества были мещанские или, пожалуй, русского иногороднего купечества, проникнутого столичною роскошью и не подражающего дворянству. Собрания в этой половине кронштадтского общества, называвшиеся вечеринками, были чрезвычайно оригинальны, забавны и даже смешны, но нравились молодым волокитам. Красавицы, разряженные фантастически (то есть с собственными усовершениями моды) в атлас и тафту, садились обыкновенно полукругом, грызли жеманно каленые и кедровые орехи, кушали миндаль и изюм, запивая ликером или наливкою, непременно морщась при поднесении рюмки к губам. Молодежь увивалась вокруг красавиц, которые с лукавым взглядом бросали иногда ореховую шелуху в лицо своих любимцев, в знак фамильярности или легким наклонением головы давали им знать, что пьют за их здоровье. Ни одна вечеринка не обошлась без того, чтоб дамы не пели хором русских песен и не плясали по-русски, или под веселый напев, или под звуки инструмента, называемого клавикордами, прототипа фортепиано и рояля. Иногда танцевали даже английскую кадриль, но никогда не вальсировали, если не было ни одной немки на вечеринке. Старухи и пожилые дамы садились отдельно и занимались своими, то есть чужими, делами, попросту сказать, сплетнями. В их кружке можно было, наверное, узнать, кто в какую влюблен, которая изменила кому, кто добр, то есть щедр, а кто пустячный человек, то есть скуп или беден, и тому подобное. Почтенные отцы семейства, и, как сказал И.ИДмитриев, «мужья под сединою», – беседовали обыкновенно в другой комнате, курили табак из белых глиняных трубок, пили пунш или грог и играли в горку, в три листика, а иногда и в бостон. Вечеринки эти давались всегда на счет обожателя хозяйки дома или ее сестрицы. За двадцать пять рублей ассигнациями можно было дать прекрасную вечеринку, которой все были довольны. В этом обществе сосредоточивались оттенки нравов и обычаев всех заштатных городов России. Сколько тут было богатых материалов для народного водевиля и юмористического романа! Вот в какой мир брошен я был судьбою в первой юности! Надлежало или прилично скучать в одной половине общества, или неприлично веселиться в другой половине, чтоб не попасть в жрецы Бахуса, потому что от юноши невозможно требовать совершенного уединения.
Первые из молодых людей, с которыми я познакомился в Кронштадте, были мичман Селиванов (помнится, Александр Семенович) и друг его лейтенант Семичевский, добрые и, как говорится, лихие ребята. Селиванов жил открыто, по своему состоянию, и часто приглашал приятелей на солдатские щи и кашу. У него познакомился я с диким французом, как называет его знаменитый адмирал И.Ф. Крузенштерн (в своем Путешествии вокруг света в 1803–1806 годах, в первой части), Жозефом Кабри[166].
Этот дикий француз говорил ломаным русско-французским языком, примешивая слова дикарей, между которыми жил долгое время, и объясняя знаками, чего не мог выразить словами. Однако ж, основание его языка было французское, и он был весьма рад, когда находил человека, с которым мог говорить по-французски, и потому он искал моего знакомства. В этом 1809 году вышел в свет первый том Путешествия вокруг света Крузенштерна, и в этой книге, знаменитый путешественник весьма невыгодно отзывается о характере Кабри. Но любопытство превозмогло предубеждение насчет него, и я познакомился с ним покороче, чтоб слушать его рассказы о его пребывании между дикарями.
Кабри был юнгой на французском корабле, приставшем к острову Нукагива, который до того времени едва несколько раз был посещаем европейцами. Остров Нукагива один из незначительных в Тихом океане, населен жестокими, прожорливыми и сладострастными людоедами. Крузенштерн нашел на острове двух европейцев, англичанина Робертса и француза Кабри; они были непримиримые враги между собою. Англичанин сказал Крузенштерну, что он высажен на остров матросами, взбунтовавшимися против своего капитана, не желая пристать к их стороне, и что Кабри добровольно остался на острове, быв часто наказываем капитаном корабля за свои проказы. По словам Крузенштерна, англичанин был гораздо умнее француза, и пользовался большим уважением между дикими, хотя Кабри почитался лучшим и искуснейшим воином между дикарями, даже по сознанию врага его, Робертса, и превосходил всех в нукагивской добродетели – в воровстве! Оставшись в весьма молодых летах между дикарями, Кабри совершенно одичал, принял все их обычаи, поклонялся их божеству, почитал первым наслаждением убить неприятеля, хотя и утверждал явно, что не ел человеческого мяса, но променивал тела убитых неприятелей на свинину. Крузенштерн говорит, что он нечаянно или принужденно взял с собою Кабри, который находился на корабле "Надежда" в то время, когда внезапный шквал угрожал кораблю разбитием о камни и когда надлежало отрубить поспешно кабельтов и выйти в море (в мае 1804 года). Но Кабри не верил этому, и утверждал, что Крузенштерн сделал это по просьбе врага его, англичанина Робертса. Кабри ненавидел европейские обычаи и образованность, и просил Крузенштерна высадить его на какой-нибудь из ближних островов, обитаемых дикими. Он хотел остаться на острове Овейги, но не поняв языка жителей острова по разности произношении с нукагивским языком (хотя оба языка одного корня), Кабри упросил Крузенштерна везти его далее, на что наш знаменитый моряк согласился единственно из сострадания, не любя дикого француза. Таким образом Кабри привезен был на Камчатку, где и остался вместе с графом Федором Ивановичем Толстым и с ним приехал сухим путем в Петербург.