Важную политическую ошибку сделал умный Штейн, поручив частным людям всех сословий в общем составе тайного общества, пещись всеми зависящими от них средствами о преобразовании Германии, дав силу этому тайному обществу и представив в будущем неудобоисполнимые и даже невозможные планы! Профессора, до тех пор известные только в ученом кругу, каковы, например, Ян и Геррес, превратились в самых горячих демагогов. Писатели и поэты принялись провозглашать новые германские идеи, в различных видах. Самый остроумный и самый пламенный глашатай новых идей был Арндт и самые пламенные поэты Тугендбунда были Ульман и Кернер. В самое скорое время идеи Штейна укоренились и расцвели в Германии, и все новое поколение, так сказать, всосало в кровь свою новые правила. Все заговорило о политике, о народности, о будущей блистательной судьбе Германии – а к чему привело это перевоспитание немцев и соблазнившие их льстивые обещания, это показал 1848 год!
Тайное общество "Тугендбунд" не принесло никакой существенной пользы, как не может быть полезным никакое общество, действующее во мраке. Если Тугендбунд доставил несколько тысяч молодых людей германским войскам в 1813 и 1814 годах, то это не великая помощь. Помогла Германии к освобождению от власти Наполеона русская армия, и при содействии России вовсе не нужно было этого школьного энтузиазма. Поселяне и граждане немецкие и без патриотических песен и высокопарных возгласов пошли бы на бран, по призыву своих правительств. Напротив, толпы охотников и студентов, взявшихся за оружие, более повредили войскам ослаблением в них военной дисциплины и распространением демагогических правил, нежели помогли своею храбростью в боях. Пруссаки столь же хорошо дрались при Фридрихе Великом под звуки Дессауского марша[189], как при пении патриотических песен Кернера. Что внушали юношеству тогдашние его коноводы, это можно видеть теперь по духу главного из них бывшего профессора Яна (Jahn), который в престарелых летах вылез из норы своей в прошлом году, и в франкфуртском собрании немецких депутатов горланил, провозглашая те же разрушительные правила, которые распевали за сорок лет пред сим. Повторяю: крайне ошиблись тогдашние политики, дав учебным и ученым заведениям политическое направление. Даже науки и общественность сильно пострадали от этого политического направления. В университетах и высших училищах терпели ленивцев, негодяев, развратников, провозглашавших себя ревностными германскими патриотами и имевших влияние на юношество. Главы тайного общества заботились более об умножении числа своих адептов, нежели об их уме и нравственности, и буйство принимали за мужество!!! После, низвержения Наполеона и освобождения Германии от всякого чужеземного влияния правительства увидели опасность и старались восстановить прежнее спокойствие в германском народе, но уже не могли усмирить взволнованных умов и разъяренных страстей. С Венского конгресса пламя таилось под пеплом, но демагогическая пропаганда беспрерывно раздувала пламя – и наконец при первом случае пожар вспыхнул. Восстали в Германии враги, вреднее и опаснее Наполеона!…
Наполеон, усмиривший революцию во Франции и заставивший самый буйный народ повиноваться своей воле, часто повторял: "Tout pour le peuple, rien par le peuple"[190].
Теперь все благомыслящие люди воспоминают о Наполеоне!
Кроме тайного политического общества, т. е. Тугендбунда, Германию отравили религиозный мистицизм, и так называемая трансцендентальная немецкая философия. Мистицизм произвольным и ложным толкованием священного писания приготовил слабые умы к коммунизму и породил раздоры между людьми, исповедующими одну веру, а трансцендентальная философия, которой представителями были Шеллинг и Гегель, водворили безверие. Шеллинг, человек добродушный, увлеченный умствованиями за пределы, назначенные рассудку, наконец раскаялся и с кафедры стал провозглашать ученье, ниспровергающее прежние его идеи; но Гегель, хитрый, вкрадчивый и уклончивый, до конца жизни своей умел прикрывать свое ученье покровом благонамеренности и даже пользовался особенною милостью покойного короля прусского, истинного христианина. Дошло до того в Пруссии, что ни один ученый не мог занять место профессора или старшего учителя, если не был гегелистом, т. е. приверженцем системы Гегеля, а эта система ничем не отличается от системы Спинозы, как только умышленной запутанностью изложения. Гегель возобновил забытую секту пантеизма, столь же противную деизму, как и христианству. Философическая система Шеллинга вела к сомнению, а система Гегеля уничтожала самобытность отдельных существ и частей Вселенной, сливая все в одно целое! По счастью, в самой Германии немногие понимали существо и тайную цель философа Гегеля, хотя волею-неволею каждый прославлял систему. Вне Германии превозносили Гегеля и Шеллинга из тщеславия и фанфаронства, чтоб прослыть учеными, и люди, которые не знали настолько немецкого языка, чтоб понимать немецкий водевиль, толковали печатно и изустно о немецкой философии по нескольким тетрадкам (compendium), вывозимым из Германии! Но в Германии были толкователи, изучившие основательно эти философские системы под руководством самих основателей, и эти-то толкователи, заглушая в умах и сердцах все предания, все прежние связи с гражданским обществом, посеяли и развили в новом поколении дух безверия и дикой независимости, породивший правила, проповедываемые ныне так называемой красною республикою.
Характер настоящего француза-веселость, легкомыслие, остроумие и легкое фанфаронство, иногда даже приятное, когда соединено с умом. Из фанфаронства француз бросится на пушки и отдаст последние деньги. Характер истинного германца степенность и скромность. Ничего нет несноснее, обременительнее, и притом ничего нет реже, как глупый, тяжелый француз, а во сто раз хуже, скажу омерзительнее, как немецкий фанфарон, подражающий французской легкости и остроумию. Этот новый немецкий характер свил себе гнездо и вывел детенышей в Берлине, в котором с 1806 года был центр французских войск, наводнявших Германию. Берлинская молодежь, военные и статские, дворяне и бюргеры, подражали французам и корчили каких-то театральных героев! В Берлине не было тогда университета. В германских университетах, напротив, господствовал какой-то мрачный, злобный дух, рождавший политико-мистических фанатиков, каковы: Штабе (Stabs), посягнувший на жизнь Наполеона в Шенбрюнне в 1809 году, и Занд, умертвивший знаменитого Коцебу, действовавшего против тайных обществ в духе примирения с волею германских правительств. Казни патриота Гофера, начальника тирольских инсургентов, Пальма, книгопродавца, одиннадцати офицеров из отряда волонтеров прусского майора Шилля, несчастный Пресбургский мир и проч., питали дух мести и злобы в Германии. Фанфароны кричали за углом, хвастали и бодрились, а питомцы тайных обществ угрюмо ждали поры, умножали число своих членов, укореняя в них фанатическую любовь к идеальной Тевтонии, т. е. соединенной и свободной Германии! Впоследствии я расскажу, каким образом я узнал тогда же о духе, распространяемом Тугендбундом, а теперь скажу только, что в тогдашнее время весьма опасно было чужеземцу путешествовать одному по Германии, если он не провозгласил себя заклятым врагом Наполеона и приверженцем идеальной Тевтонии. Все, что я говорю теперь о тогдашней Германии, есть вывод всех моих соображений впоследствии времени, а не результат первого взгляда.
В Бреславле я остановился в трактире, намереваясь прожить несколько дней в этом городе. На четвертый день после моего прибытия в этот город, я получил записку от моей спутницы, польки, на польском языке, которая назначила мне тайное свидание в самой пустой части города. Редкий молодой человек не увлекается тщеславием! Я вообразил себе, что мне назначают rendez-vous, т. е. любовное свидание, и, принарядившись, явился в назначенный час (9 часов вечера) в назначенное место, на углу какого-то узкого переулка.
Я простоял с полчаса и в нетерпении хотел уже возвратиться на квартиру, как подошел ко мне человек, плохо одетый, и спросил по-польски: я ли тот приезжий из Варшавы, которого письмом пригласили явиться на это место. На мой утвердительный ответ, он просил меня следовать за ним, повернул в другой переулок и ввел в дом. На третьем этаже, в первой комнате без передней я увидел мою миловидную спутницу, жену бывшего прусского чиновника в Варшаве и при ней хозяйку квартиры. Признаюсь, я не нашелся и не знал, как начать разговор. Миловидная моя спутница вывела меня из затруднительного положения, хотя не весьма приятным образом. Со свободою, свойственной полькам, она сказала мне, улыбаясь: "Вы услышите от меня признание в любви… – . тут она остановилась, и после короткой паузы, примолвила к нашему народу! Уезжайте отсюда скорее! Муж мой, враг всего ненемецкого, вероятно, за исключением женщин, потому что женился на мне, вообразил себе, что вы предприняли путешествие по Германии с какой-нибудь политической целью. Эту мысль возбудил в нем рассказ нашего варшавского хозяина квартиры, Розенгартена, что вы были приняты у князя Иосифа Понятовского. Здешние немцы не доверяют славянскому народонаселению Силезии, и верят, что к ним подсылают тайных агентов. Как вы человек неслужащий, то с вами могут сыграть здесь плохую шутку, не боясь никакой ответственности пред французским правительством, которое одно здесь страшно. Советую вам и прошу вас уехать поскорее отсюда для избежания неприятностей, а может быть, и опасности. Здешние студенты дерзки и притом политические фанатики; прусские офицеры также довольно буйны, а полиция не защитит вас…"
Военная кровь во мне взволновалась и вспыхнула, и я прервал речь моей доброжелательницы словами, которые не хочу повторять, чтоб не показаться хвастуном. Дело кончилось, однако ж, тем, что она убедила меня выехать немедленно из Бреславля и не обедать до выезда за общим столом в трактире. Взяв с меня слово, что исполню обещанное, добрая моя землячка простилась со мной, приказав хозяину квартиры (столярному подмастерью у немецкого мастера) проводить меня домой. Искренно и душевно поблагодарил я мою землячку за бескорыстное попечение обо мне.
На другое утро я взял мой паспорт из полиции и поручил трактирному слуге найти мне место в каком бы то ни было экипаже, отправляющемся внутрь Германии по пути к Рейну, преимущественно же в Дрезден. На третий день я уже был на пути в Дрезден в огромной фуре, в которой находилось двенадцать человек путешественников.
В Дрездене в то время проживало много поляков не только из герцогства Варшавского, но даже и из России. Они были в Дрездене, как дома. В Дрезденском кадетском корпусе воспитывались дети многих помещиков герцогства Варшавского. В Hotel de Pologne, где я остановился, я нашел одного знакомого мне помещика из Минской губернии, приехавшего в Дрезден накануне по делам князя Доминика Радзивилла. Этот радзивилловский агент, или поверенный, сказал мне, что один из моих родственников, также занимавшийся делами князя Доминика Радзивилла находится теперь в Гамбурге для ликвидации долга, оставшегося после несостоятельного варшавского банкира (не помню его названия). Это возбудило во мне желание ехать в Гамбург, занимаемый тогда французским гарнизоном, и оттуда уже отправиться в Париж. Но, как мне надлежало быть весьма бережливым, я стал справляться, как можно самым дешевым образом добраться до Гамбурга. Хозяин трактира сказал мне, что через два дня отправляется по Эльбе небольшое судно в Гамбург с изделиями чулочной фабрики и что я могу, за весьма дешевую цену, получить место на этой барке. В тот же день я осмотрел барку и нашел для себя весьма покойный уголок в дощатой каюте, и так заплатив всего семь талеров, я занял место.
Вечером, накануне моего отъезда, явился ко мне молодой человек родом из Берлина с просьбой взять его с собою во Францию. Он объявил мне, что не требует никакого жалованья, и будет служить мне верно и усердно за то только, чтоб я его кормил и платил за переезд. Военные люди вообще избалованы насчет прислуги, имея всегда добрых и усердных людей, готовых им услуживать, и мне весьма было тяжело путешествовать без служителя. Он имел правильный паспорт и хорошее свидетельство от цеха портных, к которому принадлежал. Роберт (его имя) сказал мне напрямик, что чувствует непреодолимую склонность к военной службе, обожает Наполеона и хочет определиться во французскую армию. Я не имел никакой причины не верить ему или сомневаться в его поведении. Тогда я не знал еще, что никогда не должно верить немецкому свидетельству, потому что немецкие хозяева и мастера выдают лучшие аттестаты самым дурным слугам и ремесленникам, чтоб надежнее сбыть их с рук и избегнуть мщения негодяев.
Барка была небольшая, как я уже сказал, и хотя нагружена была порядочно, но по особому устройству днища погружалась неглубоко в воду, так что мы почти везде плыли удобно, по течению, на двух больших веслах, а при попутном ветре ставили парус. К обеду и на ночлеги мы причаливали к берегу в городах или деревнях, которыми усеяны берега Эльбы. Иногда приходилось тянуть барку бечевой, и тогда я шел пешком. В Лауенбурге (в Гольштинии) хозяин товара должен был сдать его ожидавшему его в этом месте приказчику гамбургского купца для пересылки сухим путем, не помню куда. Я переселился с барки в трактир, и хозяин барки, честный немец, возвратил мне три талера, потому что он не довез меня, по условию, до Гамбурга. Я вознамерился отдохнуть день или два в Лауенбурге.
Погуляв по городу, я поужинал и лег спать. Просыпаюсь с жестокою головною болью, думаю, что еще очень рано, хочу взглянуть на часы – и не нахожу на столике, на котором положил их с вечера. Встаю, шатаясь, как будто во хмелю, выхожу на лестницу и кличу моего служителя Роберта. Является служанка трактира и говорит мне, что он с утра понес белье к прачке и не возвращался.
– Который час? – спрашиваю я.
– Шесть часов пополудни, – отвечает мне служанка. После объяснения, оказалось, что я проспал с 10-ти часов вечера до 6-ти часов пополудни другого дня, т. е. двадцать часов сряду без просыпа! Отсутствие Роберта и исчезнувшие со стола часы возбудили во мне подозрение. Деньги в золоте носил я в чересе, и на ночь положил черес под подушки. В сильном беспокойствии возвращаюсь в комнату, поднимаю подушки – нет денег! Открываю ящик в столе, где были мои бумаги, паспорт и пр. и кошелек с расходными деньгами – все исчезло! Смотрю, в чемодане нет ни белья, ни платья! Нет больше сомнения, я ограблен, и может быть – отравлен!
Я попросил к себе хозяина и рассказал ему все, прибавив, что я чувствую себя нездоровым, как будто с хмеля, хотя ничего не пил, кроме двух небольших рюмок слабого вина. Хозяин трактира, добрый человек, какие в то время встречались на каждом шагу в Германии, принял искреннее участие в моем положении, послал немедленно за доктором и известил бургомистра о случившемся. Между тем прошло два часа, и мой импровизированный слуга Роберт, вышедший из трактира с узлом, будто бы к прачке, не возвращался. Нельзя было сомневаться, что он, а не кто другой обокрал меня.
Явился доктор. Осмотрев меня и порасспросив, он сказал, что во мне нет никаких признаков болезни, но видны следы опьянения, и как я не пил ничего, кроме двух рюмок слабого вина, то очевидно, что мое положение есть следствие какого-нибудь наркотического вещества, которое, по счастью, я проглотил не в сильном приеме. Доктор прописал мне прохладительное лекарство, холодные ванны, смачивание головы холодною водою, и обнадежил, что на другой день я совершенно выздоровею. Бургомистр города также явился в трактир за справками в сопровождении своего секретаря. Если б я находился тогда в другом положении, то похохотал бы от сердца над комической важностью начальника города Лауенбурга. Слух о случившемся со мной с возможными преувеличениями распространился по всему городу, и на другой день трактирщик имел порядочный доход от посетителей, желавших видеть меня. Из меня сделали интересное романическое лицо, выдумали какую-то запутанную интригу и представляли меня жертвой какого-то преследования. Дамы проходили мимо моих окон, чтоб взглянуть на меня, мнимого героя выдуманной досужими языками мелодрамы. Кто знает жизнь немецких второстепенных городов, в которых ждут с таким же нетерпением новостей, как земледелец дождя в засуху, кто понимает, что такое сплетни (Klatsch) в немецких городах, тот легко постигнет, какой интерес должен был возбудить в тихом Лауенбурге молодой путешественник, проспавший двадцать часов в трактире вследствие отравления!
Между тем никто не подумал о том, что этот герой сочиненного лауенбургскими сплетниками романа остался без гроша и что ему нечего было есть. Бургомистр выслал по всем дорогам извещения (Steckbriefe) о случившемся с приметами вора и исчислением всего похищенного у меня и на основании свидетельства хозяина барки, на которой я прибыль в Лауенбург, выдал мне пропускной вид, нечто в роде паспорта. При этом я должен заметить, что, переселясь в трактир, я не успел отдать моего паспорта хозяину, намереваясь исполнить это на другой день, и мой слуга похитил его вместе с портфелем, где были все мои бумаги.
Если никто не заикнулся о помощи, зато меня забросали советами. Иные советовали мне возвратиться в Дрезден, другие в Берлин, и все отговаривали ехать в Гамбург, полагая, что вор, зная эту цель моего путешествия, не мог туда отправиться, тем более что там строгая французская полиция. Напротив того, я решился отправиться в Гамбург, надеясь там найти моего родственника, а у него помощь в моем положении. У меня ничего не осталось от моего имущества, как платье, которое было на мне и гербовый перстень. Я выломал камень, на котором был вырезан герб, продал золото за двенадцать талеров, купил себе крепкие башмаки, подкованные гвоздями (Wanderer-Schuhe), попросил хозяйку купить для меня пару рубах и несколько пар чулок, выкроил из куска клеенки род коротенького плащика на случай дождя и котомку, и решился на другой день пуститься в путь пешком. Утром хозяйка принесла мне небольшой узелок с бельем, и когда я спросил, что это стоит, она отвечала: ничего, и весьма ласково попросила принять это от нее на память. Отказываться было бы не кстати. Хозяин отказался от всякой платы за мои издержки в трактире, и поподчивал меня на прощанье кофеем, и я весело вышел за городские ворота, распевая известную и тогда любимую в Германии песню. "Freud euch des Lebens!" – "Драгоценная молодость".
Дорога между Лауенбургом и Бергсдорфом поворачивает вправо и пролегает в некотором отдалении от Эльбы. Страна населена во всех направлениях. Не привыкнув к пешеходству, я шел медленно и часто отдыхал. На четвертый день под вечер застиг меня на дороге проливной дождь, и я крайне обрадовался, увидев при дороге большое строение. Это была канатная фабрика. Отсюда было не более мили до Гамбурга. Я вошел в дом, и нашел на нижнем этаже несколько человек, которые жарко между собою разговаривали. На просьбу мою о позволении переночевать, один из собеседников, разумеется хозяин, отвечал, что у него нет места. Я настаивал, сказав, что готов переночевать в сарае. Хозяин после долгих расспросов, кто я, откуда и куда иду, рассмотрев мое свидетельство, данное лауенбургским бургомистром, и удостоверясь, что я не француз, наконец согласился, хотя неохотно. Мне дали поужинать и отвели коморку под крышею.
Ночью дождь усилился и крепко стучал в черепичную кровлю, от которой отделяли меня доски, составлявшие потолок моей коморки. Я никак не мог уснуть. Наконец дождь перестал идти и ветер погнал быстро тучи. Я встал с моего соломенника и подошел к окну, чтоб взглянуть на небо. Луна проглянула в это время – и мне представилось… ужасное зрелище.
На дворе стояла телега, запряженная парой лошадей. Четыре человека вытащили из сарая три мертвых человеческих тела, положили на телегу, привязали к ней веревками, и потом стали накладывать на телегу сено. Я присел, чтоб меня не увидели со двора, и когда телега двинулась с места, добрался ползком до моего соломенника и прилег. Страшные мысли обуревали меня. Тут я понял, почему хозяин не хотел принять меня на ночлег, а по его расспросам догадался, что мертвые должны быть французы, потому что он настаивал, чтоб я сознался, не француз ли я. Из корысти или из народной ненависти и мщения покусились эти люди на убийство? Кто решился на убийство трех человек, для того четвертое убийство ничего не значит. Не вздумают ли эти злодеи посягнуть на мою жизнь? Я не знал, на что решиться: бежать или остаться в доме… В обоих случаях представлялась опасность?.. Наконец я решился остаться. К утру, однако ж, натура взяла свое, и я заснул богатырским сном.
Я проснулся около полудня и сошел в общую комнату, в которой вчера застал хозяина с несколькими из его товарищей. Меня встретила хозяйка и предложила кофе и завтрак, сказав, что хозяин выехал со двора по делам. Денег с меня за ночлег и пищу хозяйка не хотела взять, и я, поблагодарив ее за гостеприимство, отправился в путь.
Дорогою я размышлял о случившемся со мной. Тогда я не имел еще постоянных правил насчет обязанностей гражданина и человека, и судил о многом по-кадетски, т. е. как школьник! Должен ли я донести правительству о виденном мною или нет? Этого вопроса я никак не мог разрешить! Мне казалось постыдным заплатить за гостеприимство доносом! Да и само слово "донос" мне весьма не нравилось. Для разрешения моего недоумения по прибытии в Гамбург я отправился немедленно к католическому пастору за советом, что мне должно делать в этом случае для очищения моей совести.
Как я рассказал о виденном мною не на исповеди, а только по доверенности к священническому званию и требуя совета, то пастор взял на себя известить правительство о случившемся, сказав мне, что никакие отношения не должны препятствовать к открытию такого ужасного преступления, как человекоубийство, и кто скрывает его, тот делается участником преступления. Словом, пастор убедил меня совершенно, что это дело должно быть доведено до сведения правительства. При этом случае он взялся содействовать мне к открытию обокравшего меня вора.
Не стану утруждать моих читателей мелочными подробностями, скажу только, что по следствию открылось, что убитые люди были французские таможенные (douaniers), a убийца – известный контрабандист, хозяин канатной фабрики. Таможенные стражи, известясь, что ночью повезут через поле в дом контрабанду, засели в кустах. Контрабандисты знали это, предупредили засаду засадою же, убили таможенных стражей и притащили тела в дом, чтоб на другую ночь свезти в отдаленное место и зарыть в землю. Хозяина дома, главного контрабандиста не поймали; другие сознались. Двух главных убийц расстреляли, а прочие были отосланы во Францию, на каторгу. Во время производства дела я был в стороне, потому что захваченные сообщники контрабандиста немедленно сознались во всем, следовательно, свидетелей вовсе было не нужно.
Родственника моего я не застал уже в Гамбурге. Он уехал в Польшу за несколько дней до моего прибытия. Положение мое было самое жалкое. Без денег, без документов, доказывающих мое звание, я ничего не мог предпринять. Добрый пастор утешал меня, приглашал меня ежедневно обедать и ужинать у него, и хлопотал за меня в полиции. Между тем время летело, и я оставался в бездействии.
Я нанял не скажу комнату, но конуру в одной из самых бедных харчевен и только спал дома, а дни проводил у пастора и на прогулках по городу. Прошло две недели. Невзирая на исправность французской полиции, особенно в приморских городах, занимаемых французскими войсками, полиция не могла попасть на следы обокравшего меня негодяя. Отчаяние начало вкрадываться в мою душу!
Однажды, когда я сидел в задумчивости на скамье в Юнгферштихе (так называется гульбище посреди города) и машинально смотрел на гуляющих, одна хорошо одетая и весьма молодая женщина, проходя мимо, взглянула на меня, остановилась, будто невольно, покраснела – и пошла дальше. Пройдя несколько шагов, она оборотилась и снова быстро взглянула на меня. Лицо этой молодой и прекрасной женщины было мне знакомо, но в эту минуту я не мог вспомнить, где я видел ее. И вдруг я будто проснулся и вспомнил… Я пошел вслед и, нагнав, остановил и заговорил с нею по-русски. Я не ошибся – это она!
Здесь я должен сделать отступление для объяснения дела, которое, без всякого сомнения, могло бы послужить завязкою для романа, если бы прикрасить истину вымыслами.
По возвращении из прусского похода в Петербург я провел однажды всю ночь до утра за игорным столом в Кафе-дюнор, о котором я уже упоминал во 2-й части моих Воспоминаний. Я сказал уже, что не хочу казаться лучшим, чем я был и чем остался, и сознаюсь, что в молодости моей я играл часто в банк и притом довольно счастливо. Да и кто тогда не играл? Я всегда понтировал. Играл я с величайшим хладнокровием, и когда фортуна мне не благоприятствовала, то целую ночь просиживал, ставя по одной карте в талию, обыкновенным кушем, а когда фортуна оборачивалась ко мне лицом, тогда, как говорят игроки, сам садился на карту и в несколько ставок возвращал проигранное, а часто прибавлял к проигрышу выигрыш. При счастье, я шел штурмом напролом! Приятели показали мне все банкирские уловки, употребляемые фальшивыми игроками, и обмануть меня было почти невозможно, а потому я почитался страшным понтером для банкиров, и они иногда предлагали мне часть в банке, чтоб я не понтировал. В эту ночь, о которой я говорю теперь, счастье мне повезло. Банк начался в 11 часов ночи и кончился в 9 часов утра: его сорвали, и мне досталась порядочная частица. Напившись кофе, я велел призвать парикмахера, причесался, напудрился и побрел пешком к приятелю, у которого я остановился на квартире в доме Занфтлебена на углу Садовой, против Михайловского манежа. Пройдя Полицейский мост, я увидел возле магазина г-жи Ролан[191], прелестную девушку лет тринадцати или четырнадцати, которая боязливо подошла ко мне и с трепетом, заикаясь от страха, просила меня купить у нее бусы, две пары маленьких золотых серег и еще кое-какие безделки. Выигранные мною деньги были завязаны в платке и лежали в кармана шинели, потому что в уланских мундирах не было карманов. Я должен был войти в сени дома, занимаемого магазином, чтоб вынуть узел, запустил в него руку и дал столько червонцев и серебряных рублей бедной девушке, сколько захватил в горсть. Она бросилась мне в ноги и заплакала. На расспросы мои она отвечала, что мать ее вдова обанкротившегося содержателя немецкого трактира, иностранца, и разбита параличом, что она, т. е. девушка, вместе с теткою, сестрой матери, содержали семейство женским рукоделием и преимущественно мытьем кружев, но что наконец тетка также заболела, и она, девушка, ухаживая за больными, не может поспеть с работой, и что больные, доведенные до крайности без пищи и лекарства, выслали ее с последним имуществом, чтоб продать его. Слезы милой девушки и простота и искренность ее рассказа тронули меня до глубины души. Я подозвал двух извозчиков: на одни дрожки сел сам, на другие велел сесть девушке и ехать домой. Бедные женщины нанимали квартиру в Подьяческой. Все, что сказала девушка, оказалось справедливым. Записав адрес, я на другой день поручил этих несчастных доброй сестре моей Антонине, которая при помощи своих приятельниц устроила судьбу этого бедного семейства. Несколько дам согласились давать несчастным ежемесячный пенсион.
Я пошел в Финляндский поход, и забыл об этом происшествии. И вот эту девочку встречаю я в Гамбурге в щегольском наряде, доказывающем, что она весьма далека от бедности!..
На Юнгферштихе было весьма мало народу. Мы сели в конце аллеи на скамье, и стали рассказывать друг другу наши приключения. Сперва я рассказал ей, что со мной случилось, потом она начала рассказывать о себе.
"Мне предлагали несколько выгодных мест в богатых домах, но я не могла решиться оставить матушку, которая не двигалась в постели, и матушка не хотела расстаться со мною. В числе наших благодетельниц, которых число весьма умножилось, была жена банкира'М. Она приглашала меня часто приходить к ней, помогать дочерям ее вышивать, и матушка позволяла мне для моего рассеяния навещать это доброе семейство, где меня принимали ласково, дарили мне разные вещи, награждали деньгами. В этом Доме увидел меня иностранец, весьма богатый купец, родом из Америки и предложил мне выйти за него замуж. Чтоб доставить матушке содержание и не быть никому в тягость, я, скрепя сердце, вышла замуж три месяца тому назад… Муж мой (тут она залилась слезами)… негр!"
– Негр! негр! муж ваш негр! – воскликнул я, невольно вскочив с места.
– Добрейший, честнейший, благороднейший человек!" – сказала она, сквозь слезы.
– Я снова сел на скамью и молчал. Она поплакала и наконец успокоилась.
– Я рассказала моему мужу все малейшие подробности моей жизни, в которой вы играете важнейшую роль, потому что без вас, не знаю, чтоб было с нами!.. Сделайте одолжение приходите к нам завтра часу в двенадцатом. Уверяю вас, что муж мой будет рад вам!
У Юнгферштиха ее ожидал наемный экипаж; она оставила мне свой адрес и уехала, а я остался раздумывать об этой удивительной встрече.
На другой день в назначенный час явился я по адресу в трактир. Мне указали лучшее отделение в доме. Негр высокого роста, средних лет (лет под сорок), которого можно было бы назвать негритянским Аполлоном (если б нефы обожали красивого бога света), встретил меня в передней с распростертыми объятиями и прижал к сердцу, как родного брата, с которым давно не видался. Негр говорил по-французски, как природный, хорошо воспитанный француз. Введя меня в гостиную и посадив рядом с собой на софе, он сказал: "Никогда я не предполагал встретить вас, выехав из России, и тем более не думал, что буду в состоянии доказать чувства моей благодарности за оказанное вами добро жене моей в самую тягостную минуту ее жизни. Знаю ваше несчастье, и прошу располагать мною, по мере вашей нужды. Не затрудняйтесь (ne vous genez pas)! Я богат – и несколько тысяч франков не сделают мне никакой разницы". Я не мог вымолвить слова от удивления, замешательства и скопившихся в сердце моем ощущений – и только пожимал руку благородного человека и старался удержать слезы, которые невольно катились из глаз моих. Вошла в комнату моя петербургская знакомка – и кончилось тем, что мы все расплакались. У нефа сердце было чувствительно, как у самой белой женщины!