bannerbannerbanner
Воспоминания

Фаддей Булгарин
Воспоминания

Полная версия

Все, что я буду теперь описывать, – исчезло навеки! Исчезли и люди, и обычаи, и даже воспоминания о прежнем; исчезло и прежнее дурное и прежнее хорошее! А было и хорошее в семейном твердом союзе и в повиновении старшим в роду; было хорошее и в рыцарских нравах старинного дворянства! Невзирая на издание закона, по которому все заемные письма признавалась недействительными, если были писаны на простой, а не на гербовой бумаге, в так называемой Литве требование подписи на гербовой бумаге почиталось оскорблением, а подписывание унижением своего достоинства. Разорялись на честное слово (на slowo honoru)! Князь Доминик Радзивилл, взяв иногда игральную карту, коптил ее на свече и писал кончиком щипцов на закопченном месте: "Выдать (такому-то, в такой-то срок) тысячу (более или менее) червонцев: X.D.R", – и поверенный князя не смел даже поморщиться, а выплачивал немедленно. Я видел одно такое заемное письмо, то есть карту, покрытую вишневым клеем, чтоб драгоценная копоть на ней не стерлась. Не помню ни одного случая, чтоб кто-нибудь осмелился отказаться от платежа по заемному письму за своею подписью, потому только, что оно не формальное. На честное слово можно было поверить жизнь; честь и имение. Verbum nobile debet esse stabile, составляло главную заповедь дворянина. Это то же, что старинное русское: "Не дал слова – крепись, а дал слово – держись" – и древненовгородское: "А кто не сдержит слова, тому да будет стыдно". В нашем славянском племени стыд (то есть бесчестие) был величайшим наказанием, и честное слово тверже всех залогов и подписей. Я застал это на деле, и под клятвою передаю моим детям. Иностранные пройдохи, набегающие на Россию со времен Петра Великого, научили нас многому, чему нехудо было бы разучиться! Коммисионерная торговля, то есть торговля без капиталов, и подложное банкротство – это оригинальные сочинения чужеземных прошлецов. – Добродушные славяне, наши предки, не знали этого прежде.

Я нанял фурмана, жида, и отправился в путь в половине августа. На пути случилось со мною довольно забавное происшествие. Приехав в радзивилловское местечко Клецк, лежащее только в нескольких верстах от древнеродового имения моих дедов и прадедов Грицевич, я остановился на площади, и вышел из брички, чтоб купить курительного табаку. Купец, разумеется жид, отвесил мне фунт лучшего табаку, и завернул в бумагу. В эту минуту я отвернулся, чтоб взглянуть на площадь и, внезапно оборотясь к жиду, поймал его в плутовстве, а именно, что подменял мою пачку другою, точно так же свернутою. Я развернул бумагу и увидел, что в подмененной пачке был табак последнего разбора, а я заплатил за лучший. Признаюсь, я не мог воздержаться, и изо всей силы "задел его в лицо, не говоря ни слова". Жид завизжал и завопил во все горло: "Гвалт! бьют, режут!" – и из соседних лавок сбежались жиды, и также стали визжать и кричать. Один из толпы побежал к моему фурману, чтоб узнать, кто я, – и когда жиды услышали мою фамилию, один из них, седой старик, подошед ко мне, устремил на меня глаза, и закричал во все горло: "О вей мир! Бульхарин, соленого Бульхарина[180] сын!" – «Подай саблю!» – закричал я моему слуге, а жиды пустились бежать, крича из всех сил: "О вей, о вей, соленого Бульхарина сын!"

Старик жид по необыкновенному моему сходству в лице с отцом и по месту, откуда я ехал, узнал, что я сын того, которого они боялись как смерти и называли бешеным. Я преспокойно сел в бричку, и выехал из Клецка.

Сообщаю этот пустой анекдот по довольно важной причине, а именно, чтоб сказать при этом случае, что жиды в Польше, особенно в Литве, находясь, по-видимому, в крайнем уничижении, смело скажу, господствовали над всеми сословиями. Если б кто-либо вздумал собирать биографические сведения о дворянских литовских фамилиях, то мог бы получить от жидов самые мелкие подробности о жизни каждого дворянского семейства, от прадеда до правнука и правнучки, и полную характеристику каждого лица. На этом познании нрава, умственных способностей, страстей и потребностей каждого лица основывалось жидовское могущество. Мелких слуг мужского пола привлекали жидки питейным медом, пивом и водочкою; слуг высшего разряда, то есть экономов, комиссаров и тому подобных, ссудою денег, а женскую прислугу, от панны до гардеробной девушки, подарками, кофе и сахару или туалетными безделками. Жиды были общими тайными поверенными и барина, и его жены, и сыновей и дочерей. Каждый и каждая отдельно забирали в долг у жидов и употребляли их агентами в своих делах, гражданских и частных, и в любовных интригах. Немногие дворяне были избавлены от этого дьявольского наваждения. Отец мой по наружности казался страшным гонителем жидов, и колотил их немилосердно при всяком удобном случае, а между тем они лестью и покорностью выманивали у него все, что им только было от него надобно. Выдержав первую вспышку гнева моего отца, можно было у него взять последнюю рубашку! – Жидам страшен был не вспыльчивый (или как они называли бешеный) человек, но хладнокровный, бережливый и недоверчивый. – Отец дорого поплатился жидам, которые пресмыкались пред ним, а сын за пощечину, данную жиду в Клецке в 1810 году, заплатил дорого в 1848 и 1849 годах, доверив жиду на слово и надеясь на его благодарность за оказанное ему добро! – Спросят: есть ли честные жиды? Без сомнения, есть. Как не быть! В земле, на которой построен Петербург, не родятся алмазы и золото, однако ж, и золото и алмазы находят иногда на улицах, у подъездов, возле театров или дворянского собрания. И я нашел алмаз: жида Иосселя, о котором говорил в первой части моих Воспоминаний!

Лето было жаркое, и жара продолжалась даже в августе. Я ехал ночью, а днем отдыхал на биваках, чтоб избегнуть грязных жидовских корчем. Наконец в четыре часа утра приехал я в местечко графа Тышкевича, Свислочь, в двух или трех верстах от Рудавки, местопребывания дяди отца моего, Михаила Булгарина. Я не хотел останавливаться в местечке, а поехал прямо в Рудавку, намереваясь остановиться у эконома или управителя, и там переодеться и подождать, пока дед мой проснется и примет меня. Признаюсь, к этому побуждал меня ложный стыд. Мне не хотелось подъехать к крыльцу в жидовской бричке!

Едва начинало светать, и я удивился, услышав лай множества собак, – а подъехав к дому, увидел на дворе множество людей, оседланных лошадей, несколько запряженных экипажей и до двадцати свор охотничьих гончих собак, которых кормили в разных местах. Собирались на охоту. Я должен был оставить бричку у ворот, и пошел пешком через двор, поручив одному из охотников доложить обо мне хозяину дома. Когда я вошел в переднюю, слуга отпер обе половины дверей (что означало торжественный прием). Я вошел в залу. Посредине был большой стол, на котором стоял завтрак – но все собеседники встали с мест своих прежде моего появления, и стояли позади главы фамилии. Я подошел к нему, произнес мое имя, и по тогдашнему обычаю поцеловал деда в руку. Он обнял меня, поцеловал в лицо, и указывая на присутствующих, сказал: "Ты здесь дома – вот тебе тридцать человек друзей и братьев, Булгариных, одного рода, одной крови и одного герба, или кровных наших по кудели( По-польски родство во мечу значит по мужескому колену, а родство по кудели (ро kadzieli) родство по женскому колену. Очевидно, что в древности жены и дочери дворян в Польше, как и везде, занимались пряжею, и от этого названия родство по кудели осталось в языке и в законах. ). Ты с ними познакомишься после, а теперь садись и завтракай с нами!"

Михаил Булгарин был человек высокого роста, на второй половине седьмого десятка, но здоровый, румяный, не слишком сухощав, но и не толст – и весьма приятной наружности. Все прочие Булгарины и родные их по женскому колену были одеты одинаково, в охотничьи зеленого цвета казакины. Дед был в длинном польском жупане, но при этом польском наряде был без усов. На стол поданы были кофе, гретое белое вино с яичными желтками (winna poliwka) и гретое пиво с домашним сыром, разные булки, крендели и сухари. Собеседники продолжали, а я начал завтракать.

– Как дворянин и как человек нашей крови, ты, верно, любишь охоту, – сказал дед, обращаясь ко мне.

– Полюблю, дедушка, потому что до сих пор не имел случая охотиться, – отвечал я.

– Но если ты не охотился за зверями, то довольно поохотился за людьми, и, верно, выучился стрелять…

– Из пистолетов, а из ружья еще не пробовал стрелять в живое существо.

– Итак, ты начнешь охотиться под моим руководством. Желаю, чтоб ты был такой же стрелок, каким я был в твои лета!

Дед кликнул своего камердинера, и велел снарядить меня на охоту, то есть дать ружье, патронташ, порох, дробь, пули и прочее. Потом дед спросил, как я хочу ехать: с ним ли, в экипаже, или верхом, с молодежью. Разумеется, что я предпочел коня экипажу.

Наконец мы выступили в поход. Поезд наш имел вид воинственный. Человек до пятидесяти верхом, в одноцветных казакинах и фуражках одной формы (слуги отличались только басонами по воротнику и на фуражке), с ружьем за плечами, с кортиками, образовали порядочный эскадрон, и ехали в порядке по два в ряд. Впереди ехал общий наш дед и глава (все мы называли его дедушкою) в коляске. Шествие замыкали псари со стаей собак, а за ними тянулись коляски и брички. Предположено было охотиться в лесах, принадлежащих к Яловскому староству, данному деду на пятьдесят лет на последнем сейме. Местечко Яловка[181] находится верстах в пятнадцати от Рудавки, но мы не заезжали на господский двор, куда отправились экипажи и псари с собаками, а поехали прямо к лесу, верстах в пяти от двора. Под лесом мы нашли бивак. Тут ожидал нас первый доезжачий (пикер) и главноуправляющий охотою, старый слуга моего деда, Варфоломей, которого уменьшительно по литовскому произношению называли Баутруком. При нем было несколько псарей и также до двадцати свор гончих собак. Собаки, приведенные с нами, назначены были на смену. Баутрук донес дедушке (который из коляски пересел в маленькую повозку, коломажку) что обойдено (охотничье выражение) стадо диких коз, и что облава уже обступила ту часть леса, где будет охота. По распоряжению Баутрука, пешие охотники оставили лошадей возле бивака, разумеется, под надзором нескольких крестьян, и пошли в лес с ружьями, на назначенные им места. Конные охотники с борзыми собаками стали в поле в некотором расстоянии от леса. Мне, пешему охотнику, назначено было место на опушке леса, откуда начиналось небольшое болото, поросшее камышом. Когда Баутрук рассчитал, что все стрелки дошли до своих мест, он подал сигнал на охотничьем рожке. Стрелки отвечали также на рожках, и за этим поднялась кутерьма, какой я отроду не видывал. Более пятисот мужиков, баб и мальчишек, окружавших лес, захлопали бичами и заревели во все горло. Вскоре с этим шумом смешался лай собак, и время от времени раздавались звуки рожка и охотничьи возгласы Баутрука, ободрявшего собак. То в одной, то в другой стороне трубили охотники в знак, что видят зверя. Вскоре послышались выстрелы. Эхо разносило по лесу эти звуки. Я был в каком-то восторженном состоянии… По моему мнению, кавалерийское дело (то есть сражение) и охота в большом виде – высшие наслаждения в мире. Что значит в сравнении с ними опера, балет, драма, балы, рауты! Это свечи в сравнении с солнцем. Сердце сильно бьется, мускулы и чувства (то есть зрение и слух) в напряжении, человек будто в лихорадке, производящей не болезненные, но приятные ощущения… И что сравняется с радостью, которую доставляете победа или успех! Городские неженки не поймут меня.

 

Я простоял около часа на своем месте, и как все сильные ощущения, все восторги бывают непродолжительны, то наконец, не видя зверя, оставаясь в бездействии, и, так сказать, устал духом. Лай собак то умолкал, то снова раздавался, но все вдали от меня. Я сел на пне, приставил ружье к дереву и закурил трубку. Вдруг лай собак послышался вблизи, и притом лай самый жаркий, какой бывает, когда собаки гонят зверя на глаз (охотничье выражение, означающее, что собаки гонят не чутьем, но завидя зверя). Едва я успел схватить ружье, огромный дикий козел выскочил из кустов прямо против меня шагах в пятнадцати, поднял голову, осмотрелся и повернул в тыл. Второпях, я не успел прицелиться, и выстрелил вдогонку. Козел свалился. Я бросился к нему, но он вскочил и прыгнул… Я перебил ему задние ноги, ниже колен, но козел сгоряча прыгал, и я насилу догнал его. У меня было одноствольное ружье: заряжать было некогда, и я принялся колотить козла ружьем по голове… Но удары мои были ему ни по чем, и он продолжал прыгать, приближаясь к болоту. В это время налетали собаки, и с лаем и визгом напали на мою добычу. Я стал разгонять собак ружьем, и несколько раз задел им о пни и деревья. По счастью, явился вскоре Баутрук на своем лихом коне, соскочил с него и кортиком зарезал измученного зверя, отогнав собак арапником. Я был в восхищении! Передо мною лежал огромный козел, первая жертва моей охоты… Я осматривал его и гладил по лоснящейся шерсти – но вскоре восторг мой прошел, когда Баутрук сказал: "Посмотрите-ка, барин, на ваше ружье!" Я взглянул и ужаснулся. Ложа сандалового дерева была разбита вдребезги, приклад расщеплен, курок превосходной отделки изломан… "А это любимое ружье вашего дедушки!" сказал печально Баутрук, осматривая ружье. По счастью, дуло с золотой насечкой было цело. – Да вы бы ударили, барин, прикладом по переносью, – примолвил Баутрук – ведь черепа не разобьешь и обухом!"

– А мне почем знать!

– Теперь будете знать, – сказал Баутрук важно, – вся кому делу надобно учиться.

Баутрук призвал мужиков из цепи, окружавшей лес, и они отнесли мою добычу на жердях на сборное место. Часов в шесть по полудни подан был сигнал, что охота кончилась. Я побрел тихонько на сборное место, и пришел последний. Мне стыдно было показаться на глаза деду с изломанным ружьем, Баутрук предуведомил уже всех о моем несчастном торжестве. Меня встретили с поздравлениями, и я не заметил ни малейшей досады в речах дедушки, и из всего общества он один позволил себе посмяться над моей схваткою с козлом. "Ты принял его за неприятельского гренадера, и поступил с ним как беспардонный гусар, – сказал дедушка. – Но если б за каждого убитого неприятеля надлежало платить ружьем, то война обошлась бы дорого!" Я молчал и досадовал на себя, но родственники старались меня ободрить и развеселить, в чем скоро и успели.

Мы поехали к ужину и на ночлег в Яловку. Охота в этот первый день была неудачная, потому что началась поздно. Стадо диких коз пробилось через облаву, и всего застрелено две штуки, вероятно отставшие от стада. За ужином я был принят единогласным решением в звание охотников при провозглашении заздравного в честь мою тоста и игрании на рогах. Ужин был веселый, и хозяин любезен со всеми, а со мной в особенности. В полночь мы улеглись спать. Для пожилых людей постланы были постели в особых комнатах, а молодежь улеглась на соломе в большом зале, все в ряд[182].

Настоящая охота началась на другой день и продолжалась пять дней сряду. Мы ночевали в лесу, в шалашах, завтракали, обедали и ужинали под открытым небом, и возвратились в Рудавку с несколькими возами разной дичи, которая немедленно была разослана к друзьям и соседям. Я поправил мою охотничью репутацию, и убил лося наповал на всем его бегу, в виду всех, и даже заслужил рукоплескания.

Охота составляла любимую забаву помещиков западных губерний, и они умели охотиться. Никогда мне не случалось видеть в других странах Европы ни такого порядка на охоте, ни таких искусных стрелков, ни такого множества дичи, ни такого веселья и пирования на охоте, как в Литве. Достаточные помещики содержали множество стрелков, лошадей, стаи собак, и имели целые арсеналы дорогих ружей. Часто и дамы сопутствовали мужьям и братьям на охоту, и тогда было еще веселее. Всего этого нет теперь в Польше. Это уже древняя история!

Замечательнейший человек из всех соседей дедушки, с которыми я познакомился в это время, был граф Тышкевич, референдарий бывшего Великого княжества Литовского, женатый на племяннице бывшего польского Короля Станислава Августа Понятовского. Граф Тышкевич был человек оригинальный в полном смысле слова, умом, наружностью, образом жизни и поступками своими. Он был тогда лет шестидесяти и непомерно толст, так что едва мог передвигать ноги. Одевался он весьма странно, в цветное платье сочиненного им самим покроя. Это было нечто вроде кафтана средних веков, доходящего почти до пят и застегнутого от шеи до самого низа маленькими пуговками. Воротник был в палец шириной, потому что у графа Тышкевича шеи не было вовсе и подбородок висел почти на груди. Он никогда не снимал шапочки, точно такой, какою старые католические и лютеранские пасторы в Германии обыкновенно покрывают голову в церкви в зимнее время. Граф Тышкевич был гастроном и обжора, что редко бывает в одном человеке, ел хорошо и много, и в этом имел усердного товарища и помощника в старом друге своей юности, дяде моем Станиславе Булгарине. С необыкновенным природным умом граф Тышкевич соединял разнородные познания, светскую опытность и удивительную память. Мне кажется, что невозможно быть добрее, честнее и благороднее, как был граф Тышкевич. Верно, он не оскорбил ни одной души в жизни, а добра делал столько, сколько мог. Точность его во всем доходила до педантства. Он страстно любил науки в охотно жертвовал большие суммы для распространения просвещения. Его местечко Свислоч – было первое и единственное во всей Польше по чистоте и порядку. Почти все дома прекрасной наружности, хотя деревянные, выстроены были на его счет. Гостиный двор был каменный. Он выстроил на свой счет прекрасные здания для классов гимнами и для помещения директора и учителей, и подарил Виленскому университету. В местечке был доктор на его жалованье и аптека. На годовую ярмарку в Свислоч съезжались помещики из всей Литвы, и тогда граф Тышкевич давал балы и обеды для всех и про всех. На театре, также им выстроенном, приезжие актеры давали представления, и он платил почти за все места, рассылая билеты соседям и знакомым. Словом, это был настоящий магнат, пан польский в старинном смысле слова по щедрости и гостеприимству, без всякой притом гордости, скромный, вежливый и добродушный. Другого Тышкевича не встретил я в жизни – да в нынешний, так называемый промышленный век – и быть не может такого человека…

Дядя мой Станислав Булгарин повез меня к нему, и я был так счастлив, что понравился графу Тышкевичу; он оставлял меня у себя иногда на несколько дней. Хотя у него был обширный дом в Свислочи, но он жил всегда в имении своем Симфанах, верстах в двадцати от местечка. Сам хозяин помещался в деревянном флигеле, без всякой архитектуры, а каменный дом в итальянском вкусе стоял пустой. Мебель в комнатах, занимаемых хозяином, была самая обыкновенная, мало того что простая, но бедная, а в каменном доме везде были мрамор, порфир, бронза, мозаика, венецианские зеркала, драгоценное дерево, шелк, бархат и парча. Комнаты не только были убраны богато, но со вкусом – и содержались в порядке и чистоте, будто ожидая хозяев. С этим домом сопряжена была таинственность. Граф Тышкевич не жил со своею женой, но находился с нею в самых тесных дружеских сношениях, оказывал уважение и никогда не противился не только ее воле, но даже капризам. После последнего раздела Польши между тремя державами, графиня Тышкевичева уехала в Париж, и осталась там на всю жизнь. Она прожила лет тридцать в Париже, была принимаема в высшем обществе, сама принимала гостей в назначенные дни и сохранила навсегда аристократический тон. Все путешественники, бывшие в Париже и посещавшие общества, помнят графиню. Она была крива и недостающий ей природный глаз заменяла искусственным, стеклянным, весьма ловко скрывая этот недостаток. Одевалась она всегда щегольски, по последней моде, даже в старости, которой никак не хотела поддаться.

Читатели мои, занимающиеся иностранною словесностью, вероятно, знают «Записки Казановы» (Memoires de Casanova), итальянца, который объехал всю Европу без всякого дела, ища приключений и любовных интриг, был принят во всех высших обществах, сидел в тюрьме, играл в карты и обыгрывал простаков, дрался на дуэлях и наконец кончил жизнь в пожилых летах в замке одного венгерского магната, принявшего его ради Христа. «Записки Казановы» слишком вольные (grivois), нечто в роде романа Луве (Louvet):Chevalier de faublas, прочтены почти всеми любителями забавного и веселого чтения. Этот Казакова, находясь в Варшаве, вошел в милость графини Тышкевичевой, и отправился с нею в Свислоч. Тут пришла графине мысль выстроить итальянскую виллу – и Казакова взялся за это дело. Добрый муж на все согласился, и в один год дом был выстроен и убран с величайшими издержками. На память согласия между мужем, женой и ее прислужником, то есть Казановой, вилла получила название Симфонио, искаженное после в Симфаны. Избрано греческое слово для того, чтоб настоящий смысл сохранялся в тайне[183].

Таких мужей производит одна Польша! Это местное произведение.

Я провел время чрезвычайно весело до половины октября. Кто бывал в Польше и в западных губерниях лет за двадцать пред сим, тот сознается, что нигде не жили так весело и беззаботно, как в Польше. Гостеприимство было баснословное! Польские женщины – волшебницы, образцы Тассовой Армиды. Псовая охота, танцевальные вечера, кавалькады – сменялись каждый день, и вольность в обхождении женского пола придавала всему необыкновенную прелесть. Против русских ворчали про себя, а приезжали русские-любезные и ловкие офицеры, все забывалось – и тосты: wiwat, kochaymy sie (то есть: виват, станем любить друг друга)! порождали общее братство!

 

Наступил решительный перелом в'моей жизни. Старшины нашей фамилии решили, что мне не должно оставаться в бездействии, и велено мне отправиться в герцогство Варшавское, и вступить в военную службу, в которой уже находилось несколько наших родственников. Здесь я должен пояснить дело, которое в нынешнее время кажется загадочным.

Россия была тогда в самом тесном союзе с Францией. По Тильзитскому трактату герцогство Варшавское было признано государством второго разряда, принадлежащим к Рейнскому союзу вместе с королевством Саксонским. Король саксонский, как известно, назначен был Наполеоном герцогом варшавским. Сообщение между Россией и герцогством Варшавским было свободное. Каждому помещику и свободному человеку западных и южных губерний, присоединенных от Польши по последнему разделу, гражданские и военные губернаторы выдавали беспрепятственно паспорта в Варшаву. Множество дворян, богатых и бедных, служили в польском войске герцогства Варшавского, и едва ли не третья часть офицеров были из русских провинций. Некоторые богатые люди приводили с собой по нескольку сот человек шляхты, обмундировывали и вооружали их на свой счет, формировали роты, эскадроны, батальоны и даже целые полки. На все это смотрели равнодушно, и ни позволения, ни запрещения не было. Если политики и предвидели скорый разрыв России с Францией, то этого не показывали.

При моем пылком воображении и уме, жадном к новостям, при страсти к военной службе, правильнее к войне, я обрадовался предложению моих родственников. Зная, что Наполеон помыкает польским войском по всей Европе, я надеялся побывать в Испании, в Италии, а может быть, и за пределами Европы… Вот что меня манило за границу! Ни одной политической идеи не было у меня в голове: мне хотелось драться и странствовать. С равным жаром вступил бы я тогда в турецкую или американскую службу!..

Дедушка Михаил Булгарин, дядя Станислав Булгарин и граф Тышкевич, причитавшийся также к нашей родне, не знаю в какой степени, снабдили меня червонцами, а кроме того, граф Тышкевич подарил богатые пистолеты и саблю. Мне дали целый пук рекомендательных писем, и, между прочим, от графа Тышкевича к родственнику его, князю Иосифу Понятовскому, главнокомандовавшему польским войском. Из Гродна через поверенного прислан паспорт – и я, простясь с родными, поехал в Варшаву.

Перед отъездом я отослал к матери'моей крепостного человека с письмом, в котором извещал о моем намерении и написал письмо в Петербург, к сестре Антонине и зятю А.М.Искрицкому, прося его отвечать мне, адресуя письмо на имя деда Михаила Булгарина. Едва я успел осмотреться в Варшаве, недели через две я получил ответ от зятя. Одно мудрое правило, изложенное в его письме, осталось навсегда в моей памяти, и я рад, что могу теперь передать его в печати. А.М.Искрицкий, человек в полном смысле положительный, писал ко мне, между прочим: "Твое намерение исполнено, следовательно, и говорить об этом нечего. Помни, однако ж, что в Испании и Италии при палящем солнце – для бедных чужеземцев – весьма холодно, когда, напротив, в нашей холодной России иностранцам – тепло!" – Величайшая истина, которую я испытал! Я и ровесники мои были свидетелями основания и падения многих государств в Европе. Зрелище любопытное и поучительное. Взглянем на герцогство Варшавское, которого часть присоединена с 1815 года на вечные времена к Российской империи под названием царства Польского.

Я уже сказал, впрочем всем известное, что Тильзитским миром утверждено существование герцогства Варшавского, составленного из областей Мазовии, Великой и Малой Польши, которые принадлежали Пруссии по последнему разделу польского королевства-республики. Когда польское войско было распущено, генералы Мадалинский, Князевич и Домбровский вывели несколько тысяч солдат с офицерами в Саксонию, а оттуда пробрались в Верхнюю Италию и на Рейн. Тогдашняя французская республика не могла принять их в службу, потому что законом воспрещено было содержать иностранные войска на жалование Франции. В Верхней Италии основана была Лигурийская республика, и французское правительство из всех польских выходцев сформировало польско-итальянский легион в службе Лигурийской республики, но находившийся во французской армии в качестве вспомогательного войска. Этот легион, комплектуемый из австрийских пленных и дезертиров, уроженцев Галиции и славонских округов, составлял полную дивизию и имел свою артиллерию. Начальствовал дивизией генерал Домбровский. Франция заставляла этот легион дорого платить за свое содержание. В Итальянскую войну противу итальянских государей, потом противу австрийцев и русских этот легион всегда находился в самых опасных местах, всегда в первом и жестоком огне. Потом часть его была послана на остров Сан-Доминго в экспедиционном отряде генерала Леклерка, а остальная часть вела кровопролитную войну в Калабрии противу защитников Итальянской независимости. Легион в начале итальянской кампании имел до пятнадцати тысяч человек под ружьем, но лишился на поле битвы и от разрушительного климата Сан-Доминго почти двух третей, и с величайшими усилиями комплектовался новыми выходцами.

Хотя по обширности и народонаселению герцогство Варшавское не уступало другим государствам Рейнского союза второго разряда, но оно было истощено и слабо в высшей степени. Польша не имела тогда тех фабрик и мануфактур, которые возникли в ней с тех пор, как часть бывшего герцогства присоединена к России под именем царства Польского. Все богатство герцогства состояло в земледелии, которое не могло доставить столько денег, сколько нужно было на содержание войска, администрации и постройку крепостей. Прусская золотая и серебряная монеты исчезли из обращения. Надлежало употреблять чрезвычайные, насильственные меры для поддержания необыкновенного, неестественного течения дел. Собирали натурою продовольствие для войска, выдавая квитанции или боны, которые со временем обещали выплатить. Пустили в ход ассигнации, которых кредит подорвало само же правительство, объявив, что выменивает ассигнации на звонкую монету, взимая четыре медных гроша за талер за обмен (ажио или лаж). Наполеон прислал в польскую кассу на несколько миллионов злотых старой сардинской монеты (медной-посеребренной), которая долженствовала иметь курс польского полузлотого, то есть семи копеек с половиною серебром. Казна выплачивала этою монетою, но ее не принимали в торговле по показанной цене. Жиды пользовались обстоятельствами, скупали за бесценок ассигнации и сардинскую монету, и заставляли нуждающихся в каких бы то ни было деньгах брать в долг ассигнации и дурную монету по объявленной казною цене[184].

Положение финансов было отчаянное, и землевладельцы были совершенно расстроены в своих доходах. Беспрерывно формировали новые полки и набирали команды для подкрепления полков, находившихся за границей. Конскрипция, или набор рекрут по французской системе, становилась весьма тягостной для сельского народонаселения, лишая его лучших работников. По мере уменьшения рабочих рук поднималась цена на съестные припасы. Положение герцогства Варшавского было болезненное. Усилия его походили на лихорадочные припадки. Энтузиазм был лихорадочный жар; движения – судороги, а между тем тело истощалось и по мере упадка сил физических – упадал дух. Помещики, поселяне и порядочные торговцы, не ростовщики – чувствовали вполне бедственное положение страны.

Народонаселение Варшавы в то время составляло около 75 000 жителей обоего пола и всех возрастов, кроме войска, чиновников и приезжих. Те, которые не видали прежней Варшавы, не могут составить себе о ней никакого понятия. Город был порядочно грязен, плохо вымощен, во многих местах вовсе не вымощен, весьма дурно освещен по ночам, и находился под весьма слабым полицейским надзором. Теперь лучшая улица, правильнее "площадь, называемая "Краковское предместье", простирается внутрь старого города (stare miasto), а тогда между ними был ряд домов, и с Краковского предместья в старый город входили и въезжали через узкие ворота. За этими воротами возвышалось огромное четырехугольное здание: городская ратуша, а вокруг нее были узкие, сырые, грязные улицы, лишенные круглый год солнечных лучей, потому что высокие здания препятствовали им проникнуть до земли. Возле так называемых «мировских казарм» наемный мой экипаж засел однажды в грязи по оси, и меня вынес извозчик на мощеное место на своих плечах. Вечером нельзя было выйти на улицу без фонаря, и у подъезда театра, трактиров и всех публичных мест стояла всегда толпа мальчиков с фонарями для провождения посетителей до дому. Нечистота в жидовском квартале, на Орлиной улице была нестерпимая! Трактиры, кофейни и шинки были отперты всю ночь. Полицейские комиссары (то же, что наши частные приставы) были избираемы гражданами, и разумеется, долженствовали быть весьма снисходительными. Жили в Варшаве, как говорится, спустя рукава, почти без всякого надзора, кто как мог и как хотел.

180Так жиды произносили мою фамилию. Шалёный (по-польски Szalony), но по жидовскому произношению салёный.
181О старосте яловском говорено было в прежних частях Воспоминаний.
182В польских домах, когда много гостей, то не только молодые люди, но даже женщины спят на соломе, постланной на полу, разумеется, в особых отделениях дома. Настилается солома, покрывается коврами и простынями, кладутся подушки, и все ложатся в ряд, как солдаты в палатках. Это называется по-польски: spac pokotem.
183По-гречески symphoneo значит assort! подобранный, приличный, то же что convenant. Слово symphoneo происходит от греческого же слова: symphoneo, pacte, союз, contentement, удовольствие, consentement, согласие.
184Пущено было в оборот: 700 000 билетов по талеру, 250 000 билетов по два талера, 60 000 билетов по пяти талеров.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53 
Рейтинг@Mail.ru