– Ваша фамилия N, как мы узнали от вашего слуги? – спросила хозяйка.
– Точно так, – отвечал офицер, не постигая, к чему это клонится.
Хозяйка взяла офицера за руку, пристально смотрела ему в лицо, и сказала с чувством: "Вы добрый человек, господин N, и мать ваша должна быть счастлива!" Офицер все еще не догадывался, в чем дело, но, взглянув на девиц, увидел, что они утирали слезы… Он смешался. В двадцать лет от роду сердце восприимчиво.
– Признаюсь, я не понимаю всего этого! – сказал офицер.
– Помните ли пасторшу Луизу N? – сказала хозяйка.
– А, а! Теперь догадываюсь, – возразил офицер. – Жива ли она, здорова ли; где муж ее?
На другое же утро после вашего посещения они уехали из пастората, и отсюда, из моего дома, отправились на военном бриге в Швецию, в Стокгольм. Пасторша – моя племянница; она мне все рассказала, и мы записали вашу фамилию. Все, что сказала вам моя племянница, совершенно справедливо. Муж ее точно насильно уведен был крестьянами, и вовсе невиновен. Вы спасли безвинного! Когда ваша армия шла вперед, меня здесь не было. Мы боялись русских, и я уехала вовнутрь края с моими детьми, а если б я была в городе то непременно отыскала бы вас. Случай! Нет, промысел Божий послал мне в постояльцы того, кого я жаждала видеть! Вы возвращаетесь в отечество – молитвы добрых людей дошли до Бога, и вы вышли из войны невредимы!.. Вы так еще молоды, что можете принять мой совет: будьте всегда добры, будьте всегда счастливы!..
Кажется, в этих словах не было ничего трогательного, но голос, которым говорила хозяйка (по-французски), чувство, которое все смягчает, произвели на офицера сильное впечатление. Мать и дочери ее плакали от умиления. Как ни крепился офицер, но выронил слезу…
– Сын мой служит поручиком в шведской артиллерии. Его не было в Финляндии; он на Норвежской границе. Как бы он был счастлив, если б мог обнять вас!..
Хозяйка упросила офицера пробыть в ее семействе все время пребывания полка в городе. На другой день была дневка. Офицер провел в этом доме один из счастливейших дней в своей жизни. К хозяйским дочерям собрались на вечер подруги. Все обходились с ним, как с другом, как с братом, откровенно, даже нежно. Откровенность дошла до того, что девицы пели перед офицером патриотические песни и переводили их по-французски, и наконец советовали остаться навсегда в Финляндии и сделаться… шведом! Милые, добрые, простодушные существа!
В 1838 году этот самый офицер, давно уже инвалид, был в Стокгольме. Он вздумал прогуляться по Финляндии и Швеции единственно из любви к шведам и финнам, потому что, объехав всю Европу, нигде не нашел столько похвальных качеств, как у этих двух народов. Офицер имел при себе дерптского студента, сына своего приятеля. На третий или на четвертый день после приезда бывший офицер вышел рано со двора, обедал у русского консула за городом и поздно возвратился домой. Студент сказал бывшему офицеру, что приходил какой-то швед, человек в цвете возраста, приятной наружности, и рас-прашивал: служил ли бывший офицер в Финляндскую войну? Студент слышал во время путешествия рассказы бывшего офицера о войне и потому отвечал шведу утвердительно. На другое утро явился тот же самый швед, и после первого приветствия сказал бывшему офицеру: "Я давно вас знаю… со времени Финляндской войны… и почитаю себя счастливым, что могу прижать вас к сердцу… Позвольте обнять вас!"[147]
Они обнялись и поцеловались.
– Я возвращаю вам поцелуй, которым вы удостоили меня в первом младенчестве… Помните ли вы пастора N?
Бывший офицер совершенно забыл о происшествии и тогда только вспомнил, когда перед ним произнесли фамилию пастора.
– А вы?
– Я сын его… тот самый младенец, которого мать держала на руках, когда вы вошли в спальню!
Они снова бросились друг другу в объятия. На земле есть предвкусие райского блаженства: не в богатстве, не в чинах не в знатности… а в чувстве?..
Молодой человек сказал, что родители его уже в могиле. "Если б вы приехали за два года перед сим, вы бы еще застали их в живых! Ах, какая была бы радость! Матушка только полгодом пережила батюшку… она умерла от тоски… У меня есть сестра, замужем в Готтенбурге – и больше у нас нет родни здесь…"
Я никого не смею назвать по фамилии, потому что есть еще в Финляндии родные Ландсмана. В честном обществе, где господствуют вера и нравственность, дела отца озаряют светом или омрачают детей. Есть у нас люди, которые живут по смыслу стихов Державина:
"Мне миг спокойства моего Дороже, чем в потомстве веки!"
Есть люди, которые живут по правилу:
"Гори все в огне, Будь лишь тепло мне!"
Эти люди, которые думают составить счастье детей, оставляя им много денег и память своего звания и значения, полагают, что молчание современников перейдет и к потомству, о котором они, впрочем, не заботятся! Страшная и пагубная ошибка! С родовым именем сопряжены воспоминания дел предков, и эта изустная история переходит из рода в род, и наконец оживает и увековечивается в печати. Малюта Скуратов, верно, не думал, что его имя будет синонимом злодейства, точно так же, как большие воры и малые воришки, лихоимцы и надутые нули, презирающие талант и нравственное достоинство человека, не воображают, что со временем завеса приподнимется, и их потомки будут стыдиться своего наследия: родового прозвания!
Покойный Н.А.Полевой из романтического повествования, напечатанного в Северной Пчеле о рассказанном теперь правдиво событии, составил театральную пьесу под заглавием: " Солдатское сердце". Пьеса не имела успеха, хотя и была умно составлена, потому что в самом событии нет драмы, а есть одна только драматическая сцена. Пьесу эту Н.А.Полевой (с которым наши дружеские отношения уподоблялись барометру) посвятил мне. В память даровитого писателя и для взаимности, я назвал этот рассказ именем его драмы.
Нужда во время войны. – Отдых в Гамлекарлеби во время перемирия. – Шумная жизнь. – Неудача нового Париса – Балы графа Н.М.Каменского. – Любимый его адъютант А.А.Закревский. – Полковник (впоследствии генерал) Эриксон; его характер и происхождение. – Страшная ночь. – Благородство простого народа в Финляндии. – Комитет министров в отсутствие государя императора не утверждает перемирия. – Причины. – Участие в военных распоряжениях графа Аракчеева. – Достопамятные его слова. – Государь император утверждает решение Комитета министров.
Маленький городок Гамлекарлеби, имевший не более двух тысяч жителей, показался нам раем после двухмесячной бивачной жизни и всех возможных лишений. С выступления нашего из Куопио мы ни одного дня не были под крышею, а некоторые пехотные полки не знали квартир с первого вторжения в Финляндию. Я уже говорил, что в этой стране невозможно поставить на квартирах в одном месте даже полк, не только дивизию. Куопио был пуст, исключая несколько домов. Через Нюкарлеби мы только прошли, не останавливаясь, следовательно, Гамлекарлеби был первый городок, в котором мы нашли все в порядке в устройстве, лавки с товарами, трактир с огромными запасами вин и съестных припасов, и всех жителей в домах своих. Кажется, что многие из купцов рассчитывали на войну, и запаслись вперед всем нужным для войска. Всего было вдоволь и даже недорого, в сравнении с петербургскими ценами.
Едва ли какое войско (исключая французское, в 1812 году) терпело более нужды, как корпус графа Каменского в Финляндии, хотя граф беспрерывно заботился о его продовольствии. Что можно было купить, покупали или брали реквизициями под росписки, но, по несчастью, редко удавалось достать столько, чтобы удовлетворить нужды всего корпуса, по крайней мере на несколько дней. Крестьяне и помещики угоняли стада свои в непроходимые леса; зерновой хлеб прятали в ямах. Иногда мы находили стада по следам, и открывали ямы с рожью и ячменем, но молоть нам было негде и некогда. Парили рожь и ячмень в котлах, и ели, как кашу, а иногда толкли на камнях, когда доставало на то времени. Более всего мучил нас недостаток соли. Даже мясо без соли было безвкусно. О печеном русском хлебе и помину не было! Иногда раздавали нам горсти по две солдатских сухарей и по нескольку шведских лепешек (кнакебре), и тогда был праздник на биваках, особенно когда при этом было хлебное вино. Для курильщиков тяжело было без табаку, и многие курили хмель.
В августе ночи были холодны и туманны, и шли часто дожди, а нам в обходном отряде генерала Козачковского весьма часто приходилось проводить ночи без огня, промокать до костей, и отдыхать на мокрой траве. Одежда погнила на нас, и в обуви был недостаток у офицеров и солдат. Белье мыли мы на привале, и сушили на походе. Страшно было взглянуть на нас, небритых, загорелых, оборванных, обожженных, забрызганных грязью! – Во всем корпусе графа Каменского только новоприбывший и переформированный Пермский мушкетерский полк был в новых мундирах и в шинелях тонкого сукна. Полк этот сформирован был из солдат, бывших в плену во Франции, которых Наполеон одел, вооружил и возвратил государю, как я уже говорил выше. Солдаты эти изнежились во Франции, и как говорили старые служивые других полков, развольничалисъ. Пермский полк хуже других переносил трудности этой кампании, и не так охотно и весело шел в сражение, как другие полки. Только в этом полку слышен был иногда между солдатами ропот, и за то другие солдаты прозвали их мусье…
По заключении перемирия войско расположилось вокруг Гамлекарлеби, по селениям, в тыл до самого Нюкарлеби. Нашему эскадрону были отведены для квартиры две порядочные деревушки, всего домов двенадцать, верстах в пятнадцати от Гамлекарлеби. Дома, как во всей береговой Остерботнии, были хорошие и крестьяне зажиточные, хотя и полуразоренные войною, не грабежом, но реквизициями, т. е. безденежными поставками провианта и фуража для шведов и русских. Новая жатва помогла нам. Лошади наши имели по крайней мере вдоволь сена, а люди кашу, овощи и молоко. Офицеры запасались предметами роскоши из города, куда мы ездили почти через день и все время проводили в трактире, который содержал некто Г.Перльберг. К нему перешли почти все офицерские деньги корпуса графа Каменского и главной квартиры, которая перенесена из Або в Гамлекарлеби на другой день после нашего вступления в этот город, именно 12-го сентября.
Не постигаю, как Перльберг успевал удовлетворять все потребности множества офицеров, толпившихся день и ночь в его трактире! Столы накрыты были не только в комнатах, но и на чердаке, в сарае, в чуланах. Огромные котлы не сходили с огня, и в трех кухнях (две из них были в соседних домах) беспрестанно варили, пекли и жарили. Пунш приготовляли в ведрах. В двух комнатах играли беспрерывно, день и ночь, в банк. Шум в трактире был ужасный от говора, хохота, а иногда и пения! Около дюжины ловких, вертлявых, хорошеньких шведочек прислуживали нам с величайшим искусством и проворством, не хуже парижских прислужников (garsons), а буфетом управляла дочь хозяина, молодая, прекрасная девица, в которую были влюблены все… Она вела себя чрезвычайно скромно, благородно, и возбуждала к себе уважение, – однако ж, не избежала неприятного приключения.
Явился новый Парис для этой прекрасной Елены – наш старый проказник Драголевский и, вспомнив времена Костюшки и польских конфедераций, вздумал похитить красавицу по праву завоевания. Он приготовил повозку, запряженную парою лихих коней, улучил время ночью, когда красавица вышла в свою маленькую комнату, схватил ее в охапку, обвернул шинелью и понес под мышкой из трактира, как цыпленка. Девушка стала кричать изо всех сил (об этом не подумал прежде новый Парис), и все офицеры сбежались, чтоб освободить прелестную пленницу из когтей коршуна. Но Драголевский одною рукой держал свою добычу, а другою обнажил саблю, закричав грозным голосом: "Прочь, пехота!" Не предвидя никакой опасности от вооружения полусотни человек, главнокомандующий позволил городской гвардии (вооруженным гражданам) содержать в городе ночные патрули вместе с нашими караулами для большего порядка. В это самое время гражданский патруль проходил мимо трактира, и услышав крики и вопли, вбежали на двор. Граждане, видя свою землячку в руках страшного усача, бросились на него, но наш Драголевский разогнал их, сделав несколько мулинетов (крестовое движение) саблей. В то же время явился русский патруль; командовавший им офицер объявил решительно Драголевскому, что если он не выпустит из рук девушку, то по нему станут стрелять, как по медведю, и вызвал вперед двух унтер-офицеров со штуцерами. Мы стали уговаривать Драголевского, и он, убедясь нашими доводами, освободил девушку, но не хотел по требованию дежурного по караулам штаб-офицера, сдаться, говоря, что умрет на месте, но не отдаст сабли nexome!Драголевский почитал кавалериста высшим существом, и говаривал всегда: "Прежде пулю в лоб, а потом в пехоту" Явился знакомый Гродненского гусарского полка ротмистр Гротгус, и Драголевский отдал ему саблю, и пошел за ним на гауптвахту. Главнокомандующий хотел расстрелять его немедленно; но сама девица и отец ее подали просительные письма; Кульнел принял в нем участие, и Драголевского только отдали под военный суд. С этих пор его не видали в полку. Он содержался с год на гауптвахте. По решению суда он подвергался лишению чинов и ссылке, но по ходатайству его высочества арест вменили ему в наказание, и его перевели в ненавистную ему пехоту, в Кронштадский гарнизонный полк, где он окончил и службу и земное свое поприще, не оставив ни родни, ни даже известия о роде своем и племени. – Чудак был покойник!
Девушка заболела от страха, пролежала несколько дней в постели, потом выздоровела, и все пошло в трактире прежним порядком. Только она после этого сделалась осторожнее и при ней всегда был дюжий швед, лакей, а кроме того, несколько из самых пламенных обожателей красавицы сторожили ее с удивительным постоянством, не отходя от буфета.
Граф Каменский давал несколько балов, на которые приглашены были почетные жители города, помещики и даже пасторы с их семействами. Никто не отказывался от этой чести. Хозяин был приветлив со всеми, и особенно любезен с дамами, между которыми было множество красавиц. Распоряжался любимый адъютант графа Каменского, капитан Арсений Андреевич Закревский, который заведовал всем у графа: походною канцелярией, казенными и собственными его деньгами и целым домом, а в сражениях всегда бывал при нем, ловя на лету его приказания и передавая их с быстротою вихря, под неприятельскими ядрами, картечами и пулями. Слово А.А.Закревского было слово графа Николая Михайловича Каменского, и где, бывало, покажется А.А.Закревский, солдаты говорят: "Вот графская душа; куда-то велит идти!"
Весьма занимательно было видеть в_ярко освещенных комнатах, в толпе красавиц, при звуках музыки людей, уже перешедших за возмужалый возраст и с юношеских лет проведших жизнь в кровопролитных битвах, покрытых честными ранами, готовых каждую минуту на явную смерть, которые заохочивали нас, молодых людей, веселиться. Шведы, особенно шведки, с каким-то особенным любопытством, смешанным с ужасом, смотрели на Кульнева, которого знали так же хорошо в шведской армии, как и в нашей. В шведском войске называли его будильником, потому что он всегда поднимал от сна их авангард и арьергард. Грозный Кульнев также умел любезничать с дамами, привыкнув к польскому свободному обхождению[148], и танцевал полонезы с маменьками, возбуждая к танцам молодых офицеров. Храбрый полковник Эриксон (впоследствии отличный генерал), не излечившись еще от раны, разделял со всеми и опасности битв и удовольствия. Свиду он казался угрюмым, но был добр до крайности и обожаем подчиненными. Он был небольшого роста, полный, краснощекий, и ловче был на поле сражения, чем на паркете. Жизнь его представляет удивительное сцепление счастливых и несчастливых обстоятельств. Эриксон происходил из самого простого звания; он был сын мельника, верстах в двух от Дерпта. Городовой магистрат оказал ему какую-то несправедливость, и он с горя пошел добровольно в солдаты. Честностью, хорошим поведением, усердием к службе и отличною храбростью он вышел в офицеры, постепенно дослужился до полковничьего чина, и командовал тем же полком, в котором начал службу солдатом. Свободные часы от службы Эриксон употреблял на свое образование; еще в солдатском звании выучился русской грамоте, и читал сперва, что ему попадалось, а потом по выбору. Он совершенно обрусел, и когда я узнал его в Финляндии, он похож был на старинного, умного степного помещика. Он весьма любил употреблять в речах русские коренные поговорки. Привычное его слово в обращении к солдатам было: козлы. «Вперед, вперед, мои козлы!» – говорил он в сражении, и хваля и браня, всегда прибавлял козлы. Оттого и его самого прозвали козлом. Весьма замечательна черта его характера, о которой я упоминал, однажды, в «Северной Пчеле». Будучи уже генералом, он пришел в Дерпт с полком. Никто не подозревал и не догадывался, что это тот Эриксон, который лет за тридцать пять перед тем пошел в солдаты, но Эриксон помнил всех своих родственников и приятелей, и приказал их собрать на своей квартире. Бедные эти люди не знали, зачем их требуют к генералу. Эриксон сказал им, кто он таков, угостил, и всех обдарил… Разумеется, что родителей его уже не было в живых… Выходя из Дерпта, он послал в магистрат несколько сот рублей для раздачи бедным при изъявлении благодарности за оказанное ему неправосудие, без которого он был бы до сих пор мельником.
Сам главнокомандующий не оставался долго на этих балах; он был стар и любил покой; но весь штаб его не оставлял бала до конца, зная, что граф Каменский любил, чтоб гости не разъезжались до ужина. Генерал Коновницын (впоследствии граф), генерал Раевский, прославившийся в Отечественную войну, были тогда в цвете лет; они обходились с молодыми офицерами чрезвычайно ласково, и возбуждали к себе доверенность и любовь. Инженер-генерал Сухтелен (также впоследствии граф) был уже и тогда пожилой человек. Это был Нестор нашей войны. Все его уважали за его глубокие познания и любили за благородный характер и любезность в обхождении.
Увидевшись в городе с несколькими приятелями моими из Гродненского гусарского полка, я дал слово погостить у них несколько дней. Квартиры их были в деревне, также верстах в пятнадцати от города, но не по одной дороге с нашими квартирами, а в сторону. Приятели мои уехали из города, а я возвратился в эскадрон, отпросился у ротмистра, и снова приехал на другой день в город, чтоб оттуда ехать на квартиры Гродненского гусарского полка. Я не взял с собою ни улана, ни моего денщика, и поехал один. Переночевав у артиллерийского штабс-капитана Молченки, я вознамерился пообедать в трактире, и потом отправиться на ночь к друзьям моим, гродненцам. На беду мою, один из приятелей моих, Севского мушкетерского полка капитана Коллин[149], праздновал в этот день свое рождение, и мы пропировали до сумерек. Зная, что товарищи меня не выпустят, я ускользнул потихоньку из трактира, побежал к лошади, велел оседлать ее, и пустился в путь. Долго ли проскакать верст пятнадцать! На улице я поймал какого-то оборванца финна, дал ему полтинник, с тем, чтобы он проводил меня за город, на дорогу, ведущую в селение, которое я ему назвал, потому что оно у меня было записано. Город невелик, и через четверть часа я уже несся во всю рысь по дороге…
Помните, что это было в половине сентября и в Финляндии, в 1123-х верстах от Петербурга, на севере, и притом в земле неприятельской. Шведские солдаты во время перемирия не тронули бы русского офицера, если б он попался им невзначай, но за поселян нельзя было поручиться. Было темно, небо покрылось черными тучами, и холодный ветер продувал насквозь мою ветхую шинель на вате. Проехав верст пять, я въехал в лес. Тут стало теплее; я поехал шагом, и вдруг передо мною открылись две просеки, т. е. две дороги. Которою надобно ехать? Провожавший меня из города финн болтал что-то и махал руками, но я не расслышал его второпях и не понял, зная едва несколько слов по-фински. Я привел на память местоположение города, и подумал, что направо не должно быть русских квартир, потому что с этой стороны стоят шведы, и поехал влево. Еду то шагом, то рысью – нет конца леса. Внезапно овладел мною ужас!..
Я не хвастаю моею неустрашимостью, но всем известно, что у самых неустрашимых людей бывают минуты слабости, когда мужество оставляет их и опасность представляется в увеличенном виде. Ни один правдивый человек не скажет, чтоб он в жизни ни разу не струсил. Действие ли это нервов на воображение, или воображения на нервы, но только иногда человек сам не свой. – Точно ли тут были волки, или мне показалось, что глаза их блестят в кустах – не знаю, но лошадь моя несколько раз фыркала и пятилась. При каждом шелесте меня мороз подирал по коже! Я вынул из кобуры пистолеты – они были не заряжены! В ладунке не было патронов! Если б в эту минуту был со мною мой денщик – досталось бы ему за то, что он без спроса разрядил и вычистил пистолеты… Нечего делать, еду далее, и вдруг полил дождь, как из ведра, холодный, как лед. К довершению беды, я попал на топкое место, и лошадь моя с трудом вытаскивала ноги из болота… Я остановился…
Бывали ли вы, любезные читатели мои, в не известном вам лесу, в осеннюю ночь, во время дождя? Ужасное положение! Я не мог придумать, ехать ли мне вперед, или воротиться. По моему расчету, я уже проехал более пятнадцати верст, и надеялся приехать в какое-нибудь селение. А если попаду к злым людям, которые захотят убить меня? Да будет воля Божия – и я поехал вперед!
По болоту я выехал на лужок. Что-то чернелось передо мною. Я думал хижина – а это был стог сена. На лугу исчез след дороги, и я объехал кругом луг, чтоб попасть на нее… С этих пор дорога сделалась так узка, что я должен был прижаться лицом к лошадиной шее, чтоб какой-нибудь сук не размозжил мне голову. В этом положении я как-то неловка подался на бок, седло перевернулось – и я свалился… в лужу!
Я хотел оседлать лошадь – но подпруги лопнули. Что тут делать! Как в математике два минуса составляют плюс, так и в жизни человеческой усиленное несчастье пробуждает в человеке уснувшую твердость. Я сел на пень и задумался. Сильная жажда мучила меня после шведского обеда, в котором соль играет всегда первую роль. Передо мной была лужа; я напился из нее в три приема, несмотря на то, что глотал грязь вместе с водой – и как будто ободрился. "Чему быть, того не миновать", – сказал я про себя, и принялся за работу. Шведы и финны, как известно, употребляют длинные кушаки (или шарфы), которыми они обвязываются при зимней одежде, сперва на груди крестом, а потом два раза по талии. По счастью, у меня был этот кушак, и я привязал им седло к лошади, поверху, подвел лошадь к пню, и с пня вспрыгнул на нее. Надлежало держаться на балансе, потому что при малейшем неровном движении седло снова бы перевернулось, и я, балансируя и придерживаясь за гриву, пустился в путь.
Я ехал всю ночь. Тучи прошли, и начало светать. Земля и деревья покрылись тонкою корою льда, и я щелкал зубами от стужи; руки у меня почти окостенели. Проехал я более часа времени. И солнце уже показалось над деревьями мне стало как-то веселее. Вдруг вдали послышался лай собак – и сердце у меня вздрогнуло. Наконец должна решиться моя участь! Ехать рысью было невозможно, потому что седло вертелось подо мною, и лошадь от усталости едва передвигала ноги. Я вперил взор вдаль, и духом рвался вперед… и вот конец леса! Слава-то Господи! Я остановился на опушке, и осмотрелся. Передо мною была обширная равнина, оканчивающаяся горами, покрытыми лесом. В версте от леса был большой крестьянский дом со всеми службами; за этим домом вдали дымилось. Казалось, вся долина была населена. Перекрестясь, я поехал к первому дому.
Когда мы подружились с Арвидсоном в Раутламби, он откровенно сказал мне, что если я хочу, чтоб меня хорошо принимали, я должен называться немцем и хвалить шведов, и при этом написал мне несколько шведских фраз, которые я вытвердил наизусть. Во время одного разъезда я до того разнежил моими заученными фразами пастора, у которого пробыл часа два, что он подарил мне книгу: Самоучитель немецкого языка, с шведским переводом. В этой книжонке, старой и избитой, которая служила некогда сыну пастора (в это время уже взрослому), было собрание употребительнейших слов и разговоры на немецком и шведском языках. От скуки я выучил наизусть все слова и разговоры, и болтал по-шведски, разумеется дурно и неправильно, когда хотел сам составить фразу, но все же я понимал много, отгадывая половину по известным мне словам. Когда я подъезжал к дому, собаки бросились ко мне, и на лай их хозяин дома, несколько женщин и работников вышли на крыльцо и смотрели с удивлением на меня, приближавшегося медленно. Когда я остановился у ворот, мальчик отпер их; я въехал на двор, и поздоровался с толпою по-шведски. Это успокоило семью. Я соскочил с лошади, подошел к хозяину, человеку лет сорока, приятной наружности, в котором я узнал старшего в семье, потому что он стоял впереди всех, пожал ему руку, повторив приветствие, и поклонился женщинам, которые по шведскому обыкновению отблагодарили меня книксеном. Скажу мимоходом, что шведки вообще, даже из простого звания, чрезвычайно вежливы и любят книксены. Если вы встретите на дороге толпу поселянок, идущих пешком в церковь или на работу, и скажете им приветствие, они посреди дороги ответят вам книксеном. – Начался между нами разговор по-шведски.
– Вы шведский офицер? – спросил меня хозяин.
Наставление Арвидсона пришло мне на память, и я отвечал чисто заученной фразой: "Нет, я русский офицер, но родом немец, из старинной шведской провинции, завоеванной русскими…" Крестьянин проворчал обыкновенное шведское ругательство: Tusan Diefla (тысяча чертей), но по взглядам его я заметил, что это не ко мне относилось.
– Вы говорите по-шведски? – спросил крестьянин.
– Я так люблю славный шведский народ (Det wackra Swenska Folk), что учусь по-шведски, хотя во время войны и не успел еще выучиться, – отвечал я, также заученной фразой.
– Но вы говорите прекрасно! – возразил он.
– Иное говорю хорошо, а иное не могу вовсе объяснить, – сказал я.
– Откуда же, куда вы едете, и зачем?
На первую фразу вопроса я мог отвечать, а на две остальные мне недостало слов. Я не знал, как сказать по-шведски, что я заблудился в лесу, потому что этого не было в моей книжке. Однако ж, произнеся слова: лес, нет дороги, ночь, и дополняя остальное знаками, я успел объяснить, что я сбился с дороги, и потом назвал селение, где стоял наш эскадрон. Все семейство беспрестанно повторяло свое всезнающее: ja so,ja so[150].
Объяснив хозяину мое положение, я подошел к нему, положил одну руку ему на сердце, а другой указал на небо, и, как умел, сказал, что Бог видит нас, и я прибегаю к сердцу доброго шведа, и прошу его помощи…
Старуха, мать хозяина, подошла ко мне, и погладив меня по лицу, сказала: "Бедное дитя!" – Я был не ребенок, но молод и что более, моложав. У меня тогда только пробивался пушок на том месте, где после были богатырские усы… У жены хозяина навернулись слезы… Я промолвил довольно понятно, хотя неправильно: "У меня есть мать, которая ждет меня, и, может быть, никогда не дождется!.." Добрый швед тронулся, пожал мне руку, и сказал: "Вы здесь, как дома!" Я от души обнял его и прижал к сердцу…
Всю жизнь я прожил так, что если доверял человеку, то доверял вполне, неограниченно, а если не верил, то уж ни на волос! Светская премудрость не одобрит этого правила, но это не правило, а следствие характера, и я нередко дорого поплачивался за это! Пословица справедливо утверждает: каков в колыбельке, таков и в могилку, и И.И.Дмитриев сказал великую истину:
"Гони природу в дверь, она влетит в окно".
Я вверился совершенно шведу.
День был воскресный, и вся семья с прислужниками, была дома. В церковь не ездили, потому что во всех пасторатах стояли русские[151], с которыми не хотели встречаться, хотя наши солдаты стояли смирно на квартирах. Напившись кофе (т. е. пойла, называемого кофе), я показал хозяину мое несчастное седло, просил его починить, и накормить меня и моего коня, обещая за все заплатить, а между тем отвести уголок, где я бы мог выспаться. Хозяин повел меня в верхний этаж, и указал чистую комнату с опрятною постелью. Платье на мне было сыро, и я был забрызган грязью, от шпоры до шапки. Швед покачивал головою, и пособив мне раздеться, взял все платье мое в охапку, а вместе с ним сапоги и саблю, сказав, что прикажет вычистить… Вот я совершенно обезоружен, и баба с ухватом могла бы взять меня в плен или убить. Но я верил шведу!
Я приехал в седьмом часу утра, и проспал до двух часов пополудни. Хозяин успел уже пообедать и отдохнуть. Отворив дверь моей комнаты, я стал звать его, называя другом. Друг явился с платьем. Оно было высушено и вычищено; сабля моя блестела как зеркало. Я оделся и без сабли сошел в нижнее жилье, где было собрано все семейство хозяина и вся челядь, человек двадцать мужчин и женщин. Теперь только заметил я, что жена моего доброго хозяина красавица. Это была вторая его жена, и он представил мне сына и дочь от первого брака. Сыну было восемнадцать, а дочери пятнадцать. Брат и сестра были прекрасны собой. Все обходились со мной с уважением, а старуха, мать хозяина, беспрестанно ласкала меня и гладила по лицу. С тех пор я люблю добрых старушек. Добрая старушка в семье – благословение Божье, пример добра для молодого поколения.
Для меня был приготовлен обед, весьма вкусный для голодного. Хозяин сказал мне, что сам отвезет меня в эскадрон, который стоял только в двух милях от его дома. Не знаю, каким образом я до такой степени сбился с дороги, что, ехав в сторону Гамлекарлеби, попал в тыл его! Я не мог понять, что толковал мне хозяин на этот счет, но кажется, что в лесу я должен был поворотить вправо, а не влево. Я проехал в эту ночь около трех шведских миль (до двадцати восьми верст)! У меня была донская лошадь. Отдохнув и поев порядочно, она как ни в чем не бывала!
На дворе стояла порядочная крашеная одноколка, запряженная лихой лошадью. Моего коня я привязал сзади, на недоузке. Я спросил хозяина, что я ему должен, но он решительно отказался от денег, говоря, что я у него был в гостях. Как я ни уговаривал его взять деньги, он не соглашался, а женщины отмахивались руками. У меня в кошельке был заветный червонец с изображением Божьей Матери (венгерский червонец времен Марии-Терезы), данный мне на счастье моей матерью. Я упросил хозяйку взять его на память. Работникам за чистку платья, починку седла и уход за лошадью я дал несколько рублей на вино, и этому хозяин не противился. Простившись с семейством и обняв всех, я сел в одноколку с хозяином, и поехал в эскадрон.