Пруссаки дрались отлично. Генералы, офицеры и солдаты шли мужественно на смерть, и употребляли все усилия к одержанию победы. Пример короля и принцев королевской крови одушевлял всех; но никакие усилия не могли спасти их от поражения. Когда герцог Брауншвейгский был убит, фельдмаршал Моллендорф, принц Гейнрих Прусский и множество других генералов и офицеров были переранены или убиты – обе прусские армии дрогнули и в беспорядке оставили поле сражения. В этот день прусская армия потеряла 20 тысяч убитыми, 30 000 пленными, 300 пушек и 60 знамен; но, что всего важнее, прусское войско упало духом, и, почитая все погибшим, разбрелось. Где только собирались отряды, они были разбиваемы французами, преследующими их по пятам. Резерв прусской армии разбит совершенно при Галле, Бернадотом; князь Гогенлоэ с герцогом Мекленбургским капитулировали в Пренцлау, с 16 000 пехоты, шестью полками конницы и 64 орудиями. Остатки армии, с фельдмаршалом Калькрейтом, настигнутые маршалом Сультом, претерпев поражение, спаслись в горах Гарца. Только Блюхер, с четырьмя или пятью тысячами конницы, уверив преследующего его генерала Клейна, что заключено перемирие, прошел невредимо сквозь французское войско, намереваясь пробиться до Любека и на судах уйти в Англию, но и он должен был наконец сдаться. Словом, прусская армия была совершенно уничтожена. Крепости, снабженные всем нужным к сильной защите, сдавались одна после другой, без выстрела, при приближении французов, и некоторые коменданты высылали нарочных с ключами крепости, для отыскания французских войск, чтобы предупредить атаку добровольной сдачей! Магдебург сдался 8 ноября, имея 30 000 гарнизона, отдавшегося в плен. В Гаммельне также 9000 гарнизона сдались без выстрела. Кюстрин, Штеттин, Шпандау без боя поддались французам, и Наполеон с торжеством вступил в Берлин, 25 октября, кончив кампанию в семь недель, уничтожением войска и покорением большей части государства, поставленного в первый разряд европейских держав успехами и славою Семилетней войны. Дела чудные и почти неимоверные!
Письмо Наполеона с предложением мира, писанное в Бамберге, король Прусский прочел на другой день несчастной битвы, и на основании его послал к нему просить о заключении перемирия. Наполеон отказал в этом, и объявил, что намерен вполне воспользоваться плодами победы. Из-за Одера, король Прусский предложил мир Наполеону, но он отвечал, что Пруссия не может приобрести мира иначе, как большими пожертвованиями. Королю ничего не оставалось делать, как искать спасения поблизости русской границы, и он поселился, со всем семейством своим, в Кенигсберге. До начатия кампании, король Прусский имел до 200 000 войска, со всеми гарнизонами – а теперь между Вислою и Неманом, т. е. за чертой, занимаемой французами, у него было не более 20 000 разных команд. Вся надежда была на Россию и на великодушие императора Александра!
Вот при каких обстоятельствах вышел я в офицеры! В Петербурге сперва не хотели верить в такое быстрое разрушение всех сил прусской монархии; но когда это непостижимое событие подтвердилось, все пришло в движение, и вся Россия начала вооружаться.
16 ноября издан высочайший манифест о войне с французами. 30 ноября обнародован манифест об учреждении милиции. Все отставные офицеры приглашались в службу, в западных губерниях, и на юге открыты вербунки, для формирования конных полков из охотников. Пущено в свет род объявления, без подписи, для воспламенения народа противу нарушителя общего спокойствия, Наполеона Бонапарте, которого не щадили, разбирая всю жизнь его с того времени, как он защищал в Париже Директорию противу разъяренной черни. Объявление было напечатано славянскими буквами, и прибито к стенам церквей и повсюду, где собирается народ. Этот современный акт чрезвычайно любопытен и редок. Я удержал в памяти несколько выражений. Начинался он словами: "Неистовый враг Наполеон Бонапарте, уподобившася сатане!" Упрекали Наполеона в том, что он в Париже "совершал беззакония с непотребницами, а потом поклонялся им, как божеству". Намек на праздники богини Разума, которые, впрочем, как теперь известно, были не по душе Наполеону Бонапарте! Упрекали его в том, якобы он в Египте поклонялся Магомету, и наконец, представив его каким-то Картушем, объявляли, что он идет на Россию, и приглашали ополчиться за Дом Пресвятыя Богородицы и за царя Православного. Это объявление было написано искусно, в духе простого народа – и было предшественницей знаменитых прокламаций и бесед графа Ростопчина с московским народонаселением, в 1812 году. Все русские полки комплектовались, и в разных местах учреждались депо, для приема и обучения рекрут. Милиция также быстро устраивалась.
Две армии были в России на ногах. Одна, под начальством восьмидесятилетнего фельдмаршала графа Каменского, в состав которой входили корпуса генералов Беннингсена и графа Буксгевдена, поспешала к Висле, на помощь Пруссии и для удержания движения французских войск к пределам России; другая армия, под начальством генерала Михельсона, вторгнулась в Молдавию (в начале ноября), потому что Порта, побуждаемая к войне французским послом в Константинополе, генералом Себастиани, нарушила договоры сменою господарей Молдавского и Валахского, и отказалась от всяких объяснений с Россиею. Очевидно было, что Турция намеревается начать войну; надлежало предупредить неприятеля, и 11 ноября генерал Михельсон вступил в Яссы. – Итак, Россия принуждена была вести две войны в одно время: со всемогущим повелителем Франции, который, смирив Австрию и уничтожив Пруссию, самовластно повелевал в Европе, и с Турциею, которая могла действовать всеми своими силами против разделенных сил России. – Император Александр с удивительною твердостью и необыкновенною решительностью вступил в эту борьбу, чтобы сохранить честь и славу Богом вверенного ему царства, которое предок его Петр Великий ввел в семью европейских государств. Если б Россия осталась тогда спокойной зрительницей всех присвоений Франции и уступила Турции – то лишилась бы, навсегда, влияния своего в Европе, которая на одну ее полагала надежду своего избавления. Вооружением России произведено самое благотворное действие в умах: им доказали, что одно проигранное сражение не может лишить ее всех сил и средств к отпору. – Трудное время было для России – но и блистательное! Россия обожала своего государя, государь полагался твердо на свой храбрый и преданный ему народ. Этот сердечный союз был точно трогателен! – Все пришло в движение по слову царскому: все охотно ставили людей в милицию, жертвовали на ее. обмундировку и содержание, и кто только мог, вступал в военную службу.
В Стрельной Мызе, где была штаб-квартира Уланского его высочества цесаревича и великого князя Константина Павловича полка, формировался тогда батальон императорской милиции, из собственных крестьян императорской фамилии в Санкт-петербургской губернии. Исключая красноcелов, все солдаты в батальоне были из Чухон. Сам цесаревич занимался устройством этого батальона, в котором все офицеры были или из корпусных офицеров, или из кадет первого и второго кадетских корпусов. Батальонным командиром был полковник Андрей Андреевич Трошинский. Все члены высочайшей фамилии утешались этим батальоном, который, невзирая на то, что весьма немногие солдаты разумели по-русски, вскоре сравнялся в выправке со старыми полками гвардии. Офицеры батальона должны были учиться по-чухонски, чтобы понимать своих солдат и быть ими понимаемы. Замечательно, что как ни трудно было обучить и выправить этих солдат, все сделано было одною ласкою, и с ними обходились, как с добрыми детьми. Батальон этот дрался чрезвычайно храбро в кампанию 1807 года, и за это поступил в гвардию и послужил основанием нынешнего Лейб-гвардии финляндского полка.
Не только Стрельна была тогда не то, что теперь, но и все окрестности Петербурга имели другой вид. Левая сторона Петергофской дороги, только до Колонии и дачи, принадлежащей ныне графу Витгенштейну, была застроена дачами; далее было пусто. Между Стрельною и Петергофом было несколько деревень, но дач вовсе не было. Дворец и деревянные казармы, с госпиталем, существовали в Стрельне, но самая слобода состояла из лачуг или маленьких домиков, в которых для найма было не более одной комнатки. Две или три комнаты была бы роскошь. Домишки эти, большею частью, принадлежали старым служителям его высочества цесаревича, и отставным семейным унтер-офицерам конной гвардии, жившим получаемым от цесаревича пенсионом и вспомоществованием. Во всей Стрельне был один только порядочный дом (принадлежавший англичанину, служившему при дворе его высочества), занимаемый поручиком конной гвардии графом Станиславом Феликсовичем Потоцким, проживавшим несколько сот тысяч рублей в год дохода. Ни одной из нынешних дач не было, и даже дача Энгельмана, главного управителя вотчинами его высочества, начала строиться позже. Нельзя себе представить, какая перемена произошла во всем, в тридцать восемь лет!
Петергоф, ныне прекрасный город, был немногим лучше Стрельни! Дворец и сады существовали, хотя и содержались не так щегольски, как теперь, но селения были самые бедные, а между верхним и нижним селением, где ныне чудесный английский сад, было дикое место, как его создала здешняя угрюмая природа. От Петербургской заставы до дворца еще были кой-какие домики, но в дальнем Петергофе, со стороны Ораниенбаума, было селение, какое может существовать теперь где-нибудь в глуши, в захолустье России! В этом селении домики и лачуги принадлежали или отставным придворным лакеям, или ремесленникам императорской гранильной фабрики, существовавшей тогда в полном блеске и в большом размере. Бумажной фабрики вовсе тогда не было. Каменные здания были: церковь, гранильная фабрика и конюшни, где помещались уланские лошади. Ни одного немецкого трактира, или так называемого "ресторана" не было в Петергофе, а в Стрельне один только трактир был на почтовой станции, где собирался весь надод, любивший, как говорил в шутку наш полковник, граф Андрей Иванович Гудович: "сушить хрусталь и попотеть на листе". Тут был бессменный совет царя Фараона, т. е. тут метали банк с одного утра до другого! Тогда это не было еще запрещено, как я уже сказал прежде.
Один или два эскадрона наших стояли постоянно в конногвардейских казармах в Петербурге, а остальные помещались в Стрельне и Петергофе, – т. е. полк расположен был на тридцати верстах расстояния, и все мы, однако ж, весьма часто видались между собою. Я уже сказывал, что между офицерами все было общее. У эскадронных командиров всегда был открытый стол для своих офицеров – но как молодежи приятнее было проводить время между собою, без седых усов, то кто из нас был при деньгах, тот и приказывал стряпать дома. Эти корнетские обеды не отличались гастрономическим изяществом, но были веселее стотысячных пиров. Щи, каша, биток или жаркое составляли нашу трапезу; стакан французского вина, или рюмка мадеры, а иногда стакан пивца – и более нежели довольно! Но сколько было тут смеха и хохота, для приправы обеда, сколько веселости, шуток, острот! Блаженное корнетское время! Фанфаронство, надутость, чванство, важничанье почитались между нами смертными грехами, которые и при жизни не прошли бы без кары.
Из Стрельни и из Петергофа нельзя была ездить в Петербург без дозволения его высочества и без билета, за собственноручным его подписанием – вот что было нашим камнем преткновения. Проситься в Петербург нельзя было иначе, как по очереди, и то в свободное время, да и нельзя было проситься часто, и этим условиям весьма трудно было подчиниться буйным корнетским головушкам и сердцу, через которое переливалась пламенная юношеская кровь. Жажда наслаждений терзала нас! Тысячи магнитов притягивали нас в Петербург: то дают прекрасную пьесу на одном из петербургских театров, то маскарад у Фельета, то бал в знакомом доме, на который привлекается сердце какой-нибудь занозушкою(как говорили тогда) – и молодежь, отслужив день, скакала на вечер в Петербург, часто без спроса. Удалось – хорошо; узнали или увидели – марш на гауптвахту! Я был самый страстный любитель театра, как только можно быть, и дорого поплатился за эту страсть.
В это время в полной славе был Владислав Александрович Озеров. После языка Сумарокова, язык Княжнина, в Рославе, уже приятен был слуху, но язык Озерова, который теперь кажется нам жестким и устарелым – был музыкою, и трагедии его привлекали в театр всех образованных людей. Смерть Олега, представленная в первый раз в 1798 году, хотя и обратила на сочинителя общее внимание, но не произвела сильного эффекта – и пьеса была почти забыта. Возвысила поэта и дала ему блеск трагедия его: Эдип в Афинах, представленная в первый раз 25 ноября 1805 года. Трагедия эта, исполненная высокого чувства и драматических эффектов, имела самый блистательный успех: в ложах рыдали; рукоплескания, восклицания, вызовы автора повторялись при каждом представлении, и публика не уставала наслаждаться этим истинно прекрасным созданием. Фингал, представленный в том же году, 8 декабря – трагедия, исполненная нежности и геройства, с прекрасной музыкой О.А.Козловского, с хорами, балетами, сражениями, приближаясь к романтическому роду, имела больший успех, нежели Эдип, и довершила торжество поэта. Имя Озерова было в устах каждого, и все молодое поколение затвердило наизусть не только лучшие стихи, но целые тирады из этих трагедий.
Не быть в представление Эдипа или Фингала, для любителя театра было несчастьем! И вдруг, среди полного разгара патриотического чувства в народе, при всеобщем воспламенении сердец и умов, объявлением войны гордому повелителю Франции и Европы, угрожавшему России уничижением, при тяжком страдании народной гордости, после первой неудачи под Аустерлицем – появилась трагедия Димитрий Донской! Представления ее ждали все, как народного празднества! Я был в первое ее представление, 17 января 1807 года, и сознаюсь, что не в силах описать того восторга, того исступленного энтузиазма, которые обуяли зрителей! Это было не театральное представление, а римский форум, на котором мысли и чувства всех сословий народа слились в одно общее чувство, в одну мысль! – Обожаемый государь, любезное Отечество, опасность предстоящей борьбы, будущие надежды и слава, тогдашнее положение наше, которое можно выразить словами Гамлета – быть или не быть (to be, or not to be) – все это сжимало сердце и извлекало из него сильные порывы. Каждый стих, каждую тираду, припоминающие настоящее положение России (а вся трагедия наполнена этими применениями), были ударом в сердце! В одном месте театра раздавались радостные восклицания, в другом рыдания и вопли мести… Тогда еще умели жить сердцем! Тогда не стыдно было выказывать чувства, и жалкая холодность ко всему еще не была принадлежностью хорошего тона!..
Здесь кстати вспомнить о двух тогдашних знаменитостях, с которыми я хотя и не был в особенных связях, но которых видел в обществах, слышал их речи и смотрел на них с каким-то благоговением. Это были Владислав Александрович Озеров и истинно великий трагический артист, Алексей Семенович Яковлев.
Я уже сказывал, что В.А.Озеров воспитывался в Сухопутном Шляхетном кадетском корпусе. Он родился в 1770 году, следовательно, в первое представление Димитрия Донского ему был тридцать седьмой год от рождения. Из корпуса выпущен он прямо в поручики в армию (в гвардию тогда не выпускали), в 1788 году, т. е. при графе Ангальте, и награжден, за успехи в науках, первою золотою медалью. – Биографы наши не могли отыскать никаких подробностей о службе и частных случаях жизни Озерова. Известно только, что он был сперва адъютантом при графе де Бальмен, потом был в отставке, снова поступил в военную службу, имел наконец чин генерал-майора, находился в статской службе – членом Лесного департамента, вышел в отставку в 1808 году, уехал в деревню, на родину, в Тверскую губернию – заболел, страдал долго, и наконец помешался в уме и умер, в ноябре 1808 года. – Не будь Озеров поэтом, о нем нечего было бы сказать, как разве повторить сатирическую эпитафию И.И.Дмитриева, которой прикрываются целые фаланги отправляющихся в вечность именитых мужей:
Жил, жил – и только что в газетах Осталось – выехал в Ростов!
Но Озеров жил, в краткий свой век, умом и сердцем, следовательно, после себя оставил на земле следы. Озеров действовал с неимоверной силой на своих современников, и хотя сочинения его, по духу времени, уже не имеют теперь тех самых достоинств, какими они отличались в свое время, но все же они занимают почетное место в литературе, и имя Озерова останется незабвенным в истории русской славы и в истории русской литературы. – Озеров принадлежал к знаменитостям своей эпохи – и никакая критика не затмит блеска его заслуг, оказанных в свое время, кстати и в пору.
Озеров был среднего хорошего роста, довольно плотен, и имел приятную наружность. По портрету, приложенному к его сочинениям, я бы не узнал его: портрет снят с бюста и несколько идеализирован. В натуре у него лицо было более обвислое, и губы толще.
В пребывание свое в Петербурге, Озеров был обласкан государем-императором и всеми членами августейшего семейства, отлично принимаем во всех знатных домах, а особенно у Александра Львовича Нарышкина и Александра Сергеевича Страгонова. Знаменитый Державин ласкал его и обходился с ним, как с другом; и в доме Алексея Николаевича Оленина он был как родной. – Об Алексее Николаевиче Оленине я буду говорить после, в своем месте, а теперь скажу только, что этот истинно благородный и добрейший человек, пылая искреннею любовью к отечеству, радовался каждой народной славе, и прилеплялся душой ко всем даровитым людям. Видя в Озерове человека, споспешествующего славе России, он подружился с ним, и пребыл ему верным до гроба.
Знавшие хорошо Озерова: знаменитый баснописец И.А.Крылов, Н.И.Гнедич и археолог Ермолаев сказывали мне, что Озеров был добрый и благородный человек, но имел несчастный характер: был подозрителен, недоверчив, щекотлив, раздражителен в высшей степени, притом мнителен и самолюбив до последней крайности. Он олицетворял собою известный латинский стих:
Irritabile genus vatum.
С таким характером невозможно быть счастливым ни на каком поприще, а на литературном этот характер сущее бедствие! – Ни в ком люди не ищут столько слабостей и недостатков, как в человеке, объявившем притязания на славу, т. е. на ум! Люди все простят, но превосходства ума – никогда! Это относится, однако ж, к счастливым и талантливым прозаикам, а вовсе не к поэтам. – Умный и даровитый прозаик страшен для нас: он может занять место в гражданской иерархии, может быть употреблен в важных делах, где надобно красноречивое перо – и потом выказать свои познания и искусство в управлении. Есть тысячи примеров везде, что люди, принявшие страсть свою к авторству за талант, бросились на литературное поприще, и, имея столько благоразумия, чтоб после претерпенных неудач перейти на поприще службы, снискали почести, богатство и значение в свете, когда, напротив, в литературном мире они остались бы навсегда в последних рядах. Качества, необходимые хорошему писателю: чувство и воображение, не только не нужны в делах, а, напротив, вредны. В делах нужны только здравый ум, ясное суждение и искусство изложения, а в литературе все это не составляет еще того, что мы называем дарованием, которое должно опираться на творческой силе, питаться чувством и носиться в области фантазии. Даже исторического творения нельзя создать, не обладая этими качествами, потому что и правда, не согретая чувством, не расцвеченная воображением, будет мертвая буква. Итак, вся вражда посредственности, зависти и искательства устремлена всегда против прозаиков, которым везде вне своего круга, жить тесно. Напротив, поэтов везде и всегда баловали и балуют, если они только не шли и не идут путем сатиры. Гражданское общество смотрит на поэтов или как на детей, забавляющих его своими играми и трогающих детским простодушием, или как на певцов и музыкантов, потрясающих душу очаровательными звуками, и возбуждающих в уме идеи отголосками возвышенного и изящного. Прорицателями и вещунами назвали поэты сами себя. Они, правда, жители надоблачного мира, постижимого только душам пиитическим, и изображают землю только в отражении, в миражах. Кому они могут быть страшны? Соперникам? Но ведь каждый поэт почитает себя первым, выше всех других поэтов! Они могут враждовать только между собою, а все гражданское общество дает им дорогу, и каждый спешит посторониться перед поэтом, зная, что он идет своим путем, к своей цели. Влияние их было благодетельно, если они были воспламенены высокими чувствами, любовью к отечеству и к человечеству; но в наш век, требующий убеждения, это влияние почти вовсе исчезло. Поэты всегда сами составляют свое несчастье, сами создают себе горести, требуя от света более, нежели можно и должно требовать, а именно первенства и внимания там, где нет и не может быть поэзии – в обществе и по службе. – В обществах, иногда приятный, хотя и пустой болтун или хороший карточный игрок, приятнее возвышенного поэта, а по службе, исправный и опытный делец важнее творца Илиады. Порода, звание, богатство, если и не ценятся в обществе выше гениальности, то имеют всегда высшее место. Так было и будет всегда в мире! – Желать ниспровержения этого устройства значит желать невозможного, а идти наперекор мнениям и обычаям, есть то же, что стремиться пробить кораблем каменную скалу. Кораблекрушение верное! – Жалок не только поэт, но даже и прозаик, который домогается в свете того, чего он никогда получить не может, т. е. первенства таланта перед светскими преимуществами! На каждом шагу он встретит горе, тоску, терзания оскорбленного самолюбия, и наконец, или сам должен пасть под бременем горести, или зарыть свой талант под спудом светских условий!
До какой степени был самолюбив Озеров? Однажды он жестоко заболел с горя, что его не пригласили к А.Л.Нарышкину, когда августейшему семейству благоугодно было посетить его дачу, хотя всем известен этикет, что при подобных случаях приглашаются только люди по выбору высоких посетителей. Каждый раз, когда в каком знатном доме, где Озеров был обласкан, было какое-нибудь собрание, на которое его не пригласили, он почитал себя обиженным! Кто, встречаясь с ним, не восхищался его сочинениями и не осыпал его похвалами, тот был враг его, т. е. того он почитал врагом. Это почти общая болезнь всех поэтов, болезнь воображения, которая, как и каждый недуг, отравляет жизнь и сводит в могилу. Озеров в высшей степени страдал этим недугом.
Разумеется, чем блистательнее был успех трагедий Озерова, тем виднее были в них черные пятна. Между стихами счастливыми и благозвучными, в трагедиях Озерова есть стихи слабые, вялые, натянутые и даже смешные; между мыслями высокими, благородными, есть мысли самые обыкновенные (lieux communs), доходящие даже до тривиальности, и между нежными, трогательными чувствами, есть приторности, или как говорят французы: Marivaudage а Геаи de rose. Все это было в свое время замечено умной, острой, насмешливой молодежью, которая рада каждому случаю похохотать и позабавиться, и все это радовало тех, которые воображали, что торжество Озерова стесняет путь их талантам, и тех, которым несносны были притязания Озерова. Если б он имел более твердости и более самостоятельности в характере, то не обращал бы внимания на эти отдаленные брызги, не могли запятнать его славу, и как умный человек, сам должен был бы признать великую истину, что человек не может создать совершенства. А Озеров мучился! В свете и в литературе есть всегда услужливые приятели, которые из усердия извещают вас о всем неприятном для вас, повторяют перед вами, из дружбы, что говорено было дурного на ваш счет, доставляют вам писанные против вас критики и эпиграммы! Это мухи и комары, которые мучат и терзают вас, потому что вы им нравитесь. Эти-то мухи и комары беспрестанно раздражали Озерова, и доводили его до отчаяния. Он вообразил, что он гоним, преследуем завистью, а на деле этого вовсе не было. Никто не гнал и не преследовал его. Все люди, достойные уважения, оказывали ему свое внимание и уважение, и если были насмешки, то в отдалении, и они вовсе не вредили поэту.
Помню и я эти насмешки. Например, в конце прекрасной трагедии Фингал, герой Морвена, указывая Улинну на труп убитой Старном Моины, говорит:
Возьми ты сей предмет, чтобы я каждый день Из гроба вызывал Моины легку тень.
И с сими словами упадает на руки Улинна. Назвать труп обожаемой невесты предметом, и велеть взять его, как какую-нибудь вещь, прво, смешно! Молодежь подхватила это слово, и предмет сделался забавою. Если кто умер, говорили: и стал предметом; кто выздоровел, тот вышел из предметов, и т. п. А сколько шуточных применений произвели эти стихи в Эдипе.
Эдип (сев на камень):
"Спокойно. Я мой век на камне кончу сем".
Но это были детские шутки, и нисколько не вредили славе Озерова. Те же люди, которые пародировали плохие стихи поэта, восхищались его пьесами и рукоплескали ему; но капля горечи отравляла все сладости, представляемые ему в жизни всеми его окружавшими. Немногие из современников знают причину и смысл приведенных здесь стихов Озерова, в послании к В.В.Капнисту, в ответ на стихи в похвалу трагедии: Эдип в Афинах( См. Сочинения Озерова. Издание пятое. СПб. 1827 года. Стр. 126. ):
Теперь, хотя б Эдип за скорбной слепотой
Не мог меня вести к бессмертью, в путь надежный,
Стихов твоих согласьем, красотой
Стихов, перу Капнистову приличных,
К бессмертью я дойду, в досаду злоязычных.
Я помню это время, и даже до сих пор удержал в памяти эпиграмму, породившую эти стихи Озерова, эпиграмму, которая, как ядовитая стрела, воткнулась в сердце раздражительного поэта и довела его до такого отчаяния, что друзья его опасались, чтоб он не решился на что-нибудь необыкновенное. Эдип представлен на сцене слепым, и один из тогдашних остряков написал:
Наш Озеров во храм бессмертия идет.
Но скоро ли дойдет? Слепой его ведет!
Вот и все! Шутки и только. Не тронута ни честь поэта, ни даже его талант. То ли вытерпели другие? Эпиграмму эту одни приписывали тогда кн. А.А.Ш., другие капитану С.Н.М.; но кто подлинно написал, неизвестно. Озеров был неутешен, мрачен, еще более недоверчив, жаловался одному приятелю на другого, без всякой причины, подозревал всех в недоброжелательстве, в заговоре против его славы, и многие поверили его жалобам, и перенесли небылицы в потомство. Не только биографы, но и поэты (см. послание В.А.Жуковского к князю Вяземскому и Пушкину) решили, что Озеров погиб от стрел зависти, хитрости, вероломства и всего злого, что попало кстати и под рифму! В самом же деле никто не сделал Озерову существенного зла, а все старались делать ему добро. Нет сомнения, что у него были завистники, потому что это необходимые спутники в жизни истинного таланта, но если бы у Озерова не было клеветников и завистников, то это означало бы, что пьесы его не имели никакого достоинства и успеха. Но ведь эти завистники всегда так ничтожны, так мелки, что человеку с умом и характером не стоит даже обращать на них внимания! Ужели за несколько эпиграмм и пустых шуток не могла вознаградить Озерова любовь к нему публики и уважение всех дороживших народной славой! Самая заманчивая слава – это слава драматического писателя, и ни Расин, ни Кребильон, ни даже Шиллер и Гёте не наслаждались таким торжеством, как наш Озеров. Все это не могло, однако ж, успокоить его и составить его счастье! Везде ему виделись зависть и злоба! Нет никакого сомнения, что это расположение зависело от состояния его здоровья. Биографы его и поэты, завещавшие истории свое сострадание об участи поэта, погибшего от стрел зависти, были бы более правы, если бы сказали, что он лишился жизни от болезни печени!
Выше уже сказано о восторге, произведенном трагедией Димитрий Донской, в первое представление. Ее играли тогда по два и по три раза в неделю, и восторг не только не охладевал, но возвышался, когда все сильные стихи, имевшие отношение к тогдашнему положению России, были выучены наизусть почти всеми грамотными людьми, когда трагедия, так сказать, слилась с общим чувством. Я помню, что однажды весь партер единогласно повторил последний стих:
Языки ведайте: велик российский Бог! —
и вслед за этим раздалось общее громогласное ура! —
Надобно сказать по справедливости, что и великий тогдашний трагический артист много содействовал к успеху трагедий Озерова. Алексей Семенович Яковлев, сын разорившегося ярославского купца, торговавшего в Петербурге, в Гостином Дворе, родился в 1773 году, следовательно, в это время был в полном цвете возраста, будучи только тридцати четырех лет. На седьмом году от рождения он остался круглым сиротой. После родителей осталось весьма мало, и бедный сирота отдан был в опеку зятю своему, купцу Шапошникову, который посылал его в народную школу, благодетельное учреждение императрицы Екатерины II. – На тринадцатом году от рождения кончилось воспитание Яковлева, и его определили сидельцем в лавку (галантерейную), по обыкновению тогдашних купцов и большей части нынешних гостинодворцев, в той уверенности, что купцу больше ничего не нужно знать, как грамоту, разумеется, кое-как и цифирь! Нельзя без сожаления смотреть на этих мальчиков по лавкам, которых с детства дрессируют, как искусно заманивать прохожих, показывать товар казовым концом, запрашивать вдесятеро дороже, словом, употреблять все способности ума своего на то, чтобы купить, как возможно дешевле и продать, как можно дороже. Из этих сидельцев едва тысячный выйдет в люди – прочие погибают в ничтожестве, без пользы для себя и для отечества. Природа отказала Яковлеву в этом пуделевом проницании, но наделила любовью к просвещению: он ненавидел торговлю, страстно любил чтение, и потому прослыл плохим сидельцем. На восемнадцатом году от рождения (именно в 1796), познакомился он с Григорием Ивановичем Жебелевым[51], сидельцем в шляпной лавке, находившейся неподалеку от лавки, в которой сидел Яковлев, и, нашед в нем то же отвращение от торговли и ту же любовь к словесности, подружился с ним. Дружба эта имела решительное влияние на судьбу Яковлева. Жебелев, побывав в театре, пристрастился к нему, и вскоре та же страсть овладела Яковлевым. Оба они учили наизусть тогдашние трагедии, и разыгрывали втроем, присоединив меньшего брата Жебелева. Наконец и Яковлеву удалось побывать в театре, что тогда для сидельца было сопряжено с трудностью, потому что посещение театра ставилось наряду с посещением трактиров, и означало небрежного купчину. Увидев сценическое представление, Яковлев предался душою поэзии и театру. Он сам начал сочинять трагедии, и писал стихи на разные случаи[52].