Странная и смешная весть распространилась между крестьянами Петербургской губернии, за Чирковицами, а именно, будто уланы едят детей!!! Крестьяне почитали нас каким-то особенным народом, чем-то вроде башкиров, калмыков или киргизов, в чем их удостоверял невиданный ими до того наш наряд и плохое русское произношение, большей части наших улан, из малороссиян и поляков. Не знаю, кто распространил между крестьянами эту нелепую весть – но почти во всех домах от нас прятали детей, и когда я спрашивал у хозяев, есть ли у них дети – они приходили в ужас. Бабы бросались в ноги и умоляли умилостивиться, предлагая, вместо ребенка, поросенка или теленка! С трудом приходилось нам разуверять простодушных крестьян, особенно баб, что мы не людоеды! – Но недоразумение было не продолжительно. Через несколько часов водворялись между нами, как говорят крестьяне, лады, т. е. мир и согласие, и наши молодцы уланы весьма скоро приобретали сильных защитниц между крестьянками и приятелей между их мужьями и братьями.
За Нарвой, где начинается эстонское народонаселение, т. е. в стране, населенной чухнами, положение наше сделалось еще несноснее. Чухны, как известно, живут не в домах, а в ригах. В том отделении, где топится печь, для сушки хлеба, живет зимой семья, а на гумне, где хлеб молотят, помещается домашний скот, от коровы до животного, презираемого евреями и мусульманами. Трубы нет, окно в ладонь величиною! Густой дым наполняет жилье, и чтоб избавиться от него, надобно садиться на пол, между грязными ребятишками, поросятами и телятами. Последних чухны берегут едва ли не более, чем своих детей! Народа везде бездна, потому что в одной риге живут три поколения одного семейства, от прадеда до правнуков, с работниками и работницами. Смрад нестерпимый и на немощеном полу грязь, как на дворе. – У русских мужиков наши уланы имели, по крайней мере, хорошую пищу, русские щи и кашу, а чухонской пудры самый голодный не решался есть. Знаете ли, что такое пудра? В большой чугунный котел вливается до половины вода, и когда она закипит, кладут туда репу или брюкву, картофель и морковь, всыпают известное количество ржаной муки, и как скоро овощи разварятся совершенно, болтают все это деревянною мешалкой до тех пор, пока из всего этого не сделается жидкая каша. Тогда подбавляют пресного молока, всыпают соль, снова болтают и снимают с огня. Вся семья садится на пол вокруг котла и хлебает пудру ложками. Это – вседневная пища чухон, круглый год и во всю жизнь! Лакомство Чухон составляют хлеб (большею частью с мякиною), кислое молоко и селедка. За табак, водку и селедку чухонец готов на все решиться! Это его блаженство! Только в свином соленом мясе чухонец находит некоторый вкус, но всякого другого мяса, особенно свежего, он не любит и называет его пресным[63].
Нет сомнения, что положение чухон с тех пор чрезвычайно улучшилось, и теперь есть между ними даже люди зажиточные; но образ жизни их не переменился. Достаточный эстонец теперь лучше одевается, выезжает со двора, в церковь или в город, не в лаптях и не в бастелях[64], а в русских сапогах, в хорошем кафтане или тулупе, имеет несколько лошадей, кованую телегу, хороший скот, ест лучший хлеб и употребляет чаще сельди – но живет все no-прежнему, в дымной и смрадной риге, и не может обойтись без своей пудры. Сколько ни было попыток, чтоб заставить чухон жить в светлых домах, с трубами и окнами – все напрасно! Граф Шереметев выстроил, на свой счет, чистые и светлые домы для крестьян (в именье Газелау, близ Дерпта), но крестьяне только на лето переходят в эти домы, а зимою живут в своих ригах, утверждая, что в дыме и вместе со скотом жить здоровее. Дело противоречит, однако ж, этому мнению. Смертность между детьми чухон ужасная, и народонаселение в Эстляндии, в Эстяндских округах Лифляндской губернии и в Старой Финляндии подвигается вперед чрезвычайно медленно. Между пожилыми людьми множество слепых. Хуже не живут ни камчадалы, ни лапландцы, ни эскимосы – и это среди немецкой образованности!
Редкий молодой человек, при вступлении в свет, не ощущал влечения к странствованиям. С каким любопытством рассматривается тогда каждый новый предмет, как хочется все знать, все видеть, все исследовать! – У меня изгладились из памяти города, виденные мною в детстве, до определения моего в кадетский корпус, и я, так сказать, сросся с Петербургом. Хотя и малолетние кадеты учатся географии, но в кадетском разговорном языке принято было, что каждая река называется Невою – и каждое дерево березою. "Из какого ты города? спрашивал, бывало, один кадет у другого. – Из Ярославля. – А есть у вас Нева? – Есть и большая: река Волга!" – Мы все измеряли Петербургом.
Ямбург, первый город на пути, не удивил меня своей ничтожностью. Он был и есть то же, что Петербургская сторона или Пески. – Нарва, мало изменившаяся со времен Петра Великого, восхитила нас видом старины и иноземщины. Любимая моя наука, история, представила воображению моему множество картин – и я написал из Нарвы к Лантингу предлинное письмо, на нескольких листах, в котором вывел на сцену и датского короля Вольдемара и наших Ивана Васильевича Грозного и Петра Великого, украсив все моими юношескими мечтами. В городе, однако ж, было скучно – и мы, отдохнув сутки, пошли далее и наконец прибыли в Дерпт.
Теперь Дерпт – прекрасный, чистый, благоустроенный город; в нем около 13 000 жителей, университет, который посещают до 600 студентов, гимназия и другие казенные и частные учебные заведения, и в них до 1000 человек учеников. Теперь в Дерпте лавки великолепные и богатые, в которых достанете все, что продается в Петербурге, Москве и Риге. А что был Дерпт тогда? На большой площади были каменные домы – но весь город состоял из нескольких улиц, застроенных деревянными домиками, и вмещал в себе не более 2500 человек жителей! В новоустроенном университете было не более полутораста студентов, а во всех других учебных заведениях верно не более трехсот учеников. Студенческая форменная одежа удивила нас! Студенты носили тогда колеты кирасирского покроя, длинные ботфорты со шпорами, рыцарские шишаки и огромные палашища. Когда два студента шли по пустым улицам Дерпта, звук шпор и палашей раздавался в комнатах. В этом геройском костюме студенты ходили даже на лекции. Городские жители были вообще бедны. Гостиного двора тогда вовсе не было, лавок было немного, но жизнь в Дерпте была гораздо приятнее и веселее нынешнего.
Лифляндское дворянство, просвещенное и достаточное, не любит жить в своем богатом и торговом губернском городе – Риге, потому что не хочет совместничать в роскоши с рижским купечеством. Значение и важность дворянина состоят в его родовых преимуществах, заслугах, фамильных связях, а значение купца – в деньгах. К деньгам, т. е. к мамонту, привязываются, обыкновенно, как моль к шерстяным изделиям, тщеславие, высокомерие и гордость. А как выказать их? Роскошью и ложною щедростью. Весьма часто, скрепя сердце, купец бросает тысячи, только для того, чтоб об нем говорили! Лифляндский дворянин живет чисто, порядочно, чрезвычайно скромно и более нежели умеренно. Званый гость угощается прилично, по всем правилам аристократического этикета, но угощается без излишества. У купца, напротив, званый обед или бал – синонимы излишества – совершенно одно и то же. Где у дворянина издерживается полдюжины бутылок вина, там у купца выходит целый ящик. Рига вообще город гастрономический, как Гамбург, с тою разницею, что в Гамбурге можно лакомиться в трактирах, а в Риге в трактирах голод, и роскошь в купеческих домах.
Рижские купцы, по большей части (почти все) комиссионеры, и производят огромные обороты на чужой счет, ничем не рискуя; деньги им приходятся (или, правильнее, приходились) легко, без всякого риска, и они издерживают их весело на гастрономию и волокитство или покупаемую любовь. Лифляндскому дворянству трудно с ними соперничать, и потому дворянство избрало Дерпт для своего зимнего местопребывания. В это время жил в Дерпте патриарх лифляндского гостеприимства, барон Левенштерн, в прекрасном своем доме, на большой площади, возле Ратуши. Высокая немецкая честность и прямодушие, французская любезность и русское гостеприимство были соединены в семействе Левенштерна. Здесь жил тогда известный умом и любезностью, француз родом и баварец по натурализации, граф де Бре, женившийся потом на дочери барона Левенштерна, и бывший долгое время баварским посланником при российском дворе. Граф Бре выехал из Баварии, избегая мщения Наполеона, против которого он что-то написал. Граф Бре был человек высокого образования и обладал тем редким даром, которым славились французы XVIII века, – даром вести и поддерживать беседу.
В доме Левенштерна ежедневно собирались, на вечер, все его знакомые, в том числе и ученые. Званые балы и танцевальные вечера бывали у него довольно часто. Время проводили чрезвычайно весело. Старик, отец этого почтенного семейства, уже в могиле. Переселившись из Дерпта и приезжая только по делам, он всегда навещал меня в Карлове, так же как и почтенный сын его. Теперь я потерял из вида это благородное семейство, и знаю только, что достойный сын барона, камергер, находившийся при цесаревиче в Варшаве, продав поместья свои в Дерптском округе, проживает теперь в очаровательном имении своем Кокенгузене, на Двине, близ Риги. Кроме Левенштерна в Дерпте проживало еще несколько почтенных семейств, у которых собиралось общество, по тону, просвещению, любви к изящному не уступавшее высшему обществу любой столицы.
Семейство Криднера (у сына которого я купил Карлово) было музыкальное, по превосходству. Четыре сына старика, Карла Карднера (прозванного Carl der Kluge, т. е. Карл мудрый), были отличные музыканты. Все любители музыки собирались в Карлове, где бывали концерты, в прекрасной, огромной зале, и ныне существующей. – Не только из всей Лифляндии, но из и Эстляндии приезжали в Дерпт дворяне, с семействами, провести время в приятном и просвещенном обществе – и офицеры гвардии, из остзейцев, ездили туда почти ежегодно, для свидания с родными и милыми кузинами. Во время ярмарки, продолжавшейся целый январь месяц, каждый день был бал и где-нибудь обед, и в эту пору разменивались здесь, во множестве, обручальными кольцами.
Покойный граф де Бре, с которым я познакомился в Петербурге, с восторгом рассказывал мне о тогдашней дерптской жизни, что подтверждали и все знавшие Дерпт в то время. Все это теперь упало! Дворянство разделилось на партии; собрания в домах бывают редко; провинциальный дух, называемый здесь неправильно патриотизмом, занял все умы. На дворян не матрикулированных (т. е. не вписанных в дворянскую книгу остзейских губерний) смотрят как на зачумленных; с учеными не водятся – и в Дерпте водворилась скука, хотя едва ли более где есть материалов к веселой, беззаботной жизни, как здесь, потому что здесь есть и просвещение, и образованность, с хорошими качествами души. Во время постоянного моего пребывания в Карлове (от 1832 до 1837 г.) снова завелись в Дерпте общежитие, веселость в обществах и гостеприимство – смело могу сказать, что и я несколько содействовал к оживлению усыпленного духа общежития. Теперь опять в Дерпте холодно, как в могиле! Вообще в немецком обществе должен быть будильник, француз или славянин, с горячей кровью – а не то немцы скоро задремлют.
При таком расположении общества, какое было тогда в Дерпте, разумеется, что дворянство обрадовалось прибытию великого князя цесаревича, с любимым его уланским полком. Полк имел дневку в Дерпте, и дворянство, от имени города и провинции, устроило бал, блистательный, в полном значении слова, на который все наши офицеры должны были явиться, по желанию его высочества. Откуда собралось на этот бал такое множество красавиц? – И теперь есть в Лифляндии прекрасные женщины, но такого их множества вместе, я никогда не видывал в остзейских провинциях, хотя бывал на многолюдных и великолепных балах. Говорят, что предположено было дать бал, при первом известии о выступлении в поход гвардии, и что распорядители бала нарочно пригласили из Риги, Ревеля и из поместьев всех красавиц. Царицами бала были две сестры фон-Лилиенфельд, настоящие сильфиды, стройные, белокурые, воздушные, с прелестным очерком лица и алмазными глазками. – Его высочество оказывал двум сестрам особенное предпочтение, и сам несколько раз танцевал с ними. – Известно, что немки страстно любят танцы, и нам дан был приказ (разумеется, в шутку): замучить немок танцами. Усердно исполнили мы приказание, и танцевали, в буквальном смысле, до упада и до первого обморока. Прелестные немочки были в восторге! После роскошного ужина, в три часа утра, с сильным возлиянием в честь древних божеств Бахуса и Афродиты, началась мазурка, кончившаяся в семь часов утра. Мы велели нашим уланам отнять у лакеев теплое платье гостей и отправить экипажи домой – и волей-неволей почти все должны были оставаться на балу. – Was ist da zu machen; man muss bleiben! – говорили немцы и немочки – и дело шло своим чередом. В восемь часов раздался под окнами клуба, где был бал, трубный звук, означающий: садись на конь! – Эскадроны уже собрались, под начальством дежурных офицеров и некоторых старых ротмистров; наши ординарцы подвели нам лошадей – и мы прямо из мазурки: на конь, повзводно направо заезжай и шагом вперед – марш!
Пройдя через город парадным маршем, за заставой мы пошли по три справа, и едва прошли версты три или четыре, как увидели за собою погоню: десятка два саней, возков и кибиток. Любезные наши хозяева и, разумеется, милые хозяюшки бала вздумали провожать нас. Песельники вперед – пой веселую! А мы начали гарцевать на конях, вокруг экипажей, и на прощанье меняться ласковыми словами и нежными взглядами с милыми нашими танцорками. На комплименты и фразы мы не скупились. Пробалагурив таким образом на расстоянии нескольких верст, мы наконец распростились с нашими новыми знакомцами и знакомками; они воротились в город, а мы пошли своим путем.
Итак, Дерпт, в первое мое с ним знакомство, произвел во мне самое приятное впечатление. Не думал я и не гадал тогда, что, по прошествии двадцати двух лет, буду лифляндским помещиком и почти жителем Дерпта! И теперь еще здравствуют в Дерпте некоторые свидетели этого приема, сделанного его высочеству и его полку, и до сих пор живут две царицы тогдашнего бала, две сестры, девицы фон-Лилиенфельд. Не раз припоминал я им об этом бале – и невольный вздох вылетал у нас из груди о прошедшем времени!
За две станции от Дерпта начинается Латышина, страна, обитаемая латышским племенем, Lethland. Латыши во стократ смышленее, образованнее и общежительнее чухон, и, что весьма замечательно, никогда с ними не роднятся посредством браков. – Латышский язык, отрасль древнего литовского, мягче и благозвучнее чухонского. Латыши народ красивый, и женский пол их прелестный: есть между латышками истинные красавицы! Латыши живут в домах с окнами и печами, довольно чисто, и одеваются опрятно, особенно женщины. Пища у них хотя убогая, но порядочная. Здесь мы несколько отдохнули, хотя при квартировании было всегда одно и то же неудобство, потому что и латыши и чухны живут не деревнями, а в отдельных домах, каждый возле своего поля. Почти при всех мызах в то время были квартирные домы (Quartiehauser), нарочно построенные для офицерского постоя; но нам приказано было находиться при своих взводах, и мы тогда только квартировали все вместе, в квартирном доме, когда эскадрон не был рассыпан. Некоторые помещики приглашали офицеров к обеду, на мызу, но это составляло исключение из общего правила. Мы обыкновенно покупали провизию на мызе или у мужиков, и варили на квартире. – Не то, что в России и в Польше, где рады случаю угостить офицера!
В Риге также дан был для его высочества и его полка бал, даже великолепнее дерптского, но не столь веселый и бесцеремонный. Рига имеет уже все притязания большого города: тут все власти и все чиновничество, следовательно и этикет. – Танцевали мы, но уже не до упада и не до первого обморока, и после ужина, в три часа утра, разъехались по домам, т. е. по квартирам.
Из похода я писал длинные письма к Лантингу, передавая в них мои мысли и ощущения. Хорошо помню, что Рига мне тогда не понравилась, хотя виновата в этом была не Рига, а мое юношеское романтическое воображение. Узкие улицы, домы старинной архитектуры, готические церкви восхищали меня, и я воображал, что перенесся в Средние века, искал везде рыцарей – и встречал на каждом шагу лавки, с немецкими и еврейскими надписями на вывесках, озабоченных купцов и толпы польских жидов. Особенно менялы произвели на меня неприятное впечатление… Возле церквей, на площадях, у знаменитого плавучего моста на Двине, стояли ряды столиков с различной монетой, а за столами сидели жиды, жидовки, русские безбородые староверы и разный сброд, и криком и визгом приглашали менять русские деньги на иностранные. Здесь мы разменяли свои ассигнации на прусские талеры, гульдены и дидки, которые теперь уже не существуют. Прусская серебряная монета в то время вообще содержала в себе много меди, а дидки – это были маленькие (с ноготь мизинца) медные посеребренные деньги. Рига завалена была английскими товарами, и хотя с нас брали вдвое в лапках, но все же все мануфактурные изделия были чрезвычайно дешевы. Денег было много в городе и в провинции, потому что все произведения земли, при превосходном урожае, по случаю войны были чрезвычайно дороги и покупались на наличные деньги, а из Литвы требовалось множество товаров. 1806 и 1807 годы были самые счастливые в течение целого столетия для остзейских и литовских помещиков и купцов. С тех пор не было там никогда такого изобилия, таких требований на товары, таких цен и столько наличных денег. Например, бочка хлебного вина продавалась от 60 до 75 рублей ассигн., а ныне продается по 20 рублей ассигн. и менее.
Разврат в Риге был тогда в высочайшей степени! Помня хорошо прочитанное мною сочинение Бартелеми: Путешествие Анахарсиса по Греции и Азии, с присовокуплением известий о Египте – я сравнивал Ригу, в письме моем к Лантингу, с Вавилоном!
Здесь зимовало множество английских кораблей, а известно, как живут на берегу английские моряки. На рижских форштатах был настоящий Содом! День и ночь раздавались звуки музыки, песни, крик и шум. Вино лилось рекою – по золоту! Нимфы радости, соблюдая строгий нейтралитет, разъезжали толпами из одного города в другой, где только собирались или где проходили войска. – Бедные немки! Страшно подумать, как легкомысленно тысячи несчастных красавиц добровольно повергаются в бездну разврата и крайнего уничижения, для того только, чтобы украситься разноцветными тряпками и прожить несколько лет в гнусной праздности и лени! И почему во всех портах, во всех столицах между этими несчастными, погибшими существами более всего немок? Важная философическая задача!
Весь образованный мир единогласно сознался, что нет лучших жен и матерей, как немки, и что ни в одной стране нет столько честности, религиозного духа и образованности, как в Германии. Откуда же эта крайность! – Источник зла в самом добре. Простодушная немка легко верит клятвам влюбленного, и если он развратен, не дорожит своею совестью и невинною душою несчастной, то легко ввергает ее обманом в первое преступление, которое влечет за собою самые пагубные последствия. Гнусные люди, большею частью евреи и еврейки, торгующие падшими существами, как демоны хватают немедленно несчастную жертву в свои когти, развращают ее воображение, усыпляют совесть, заглушают стыд и затмевают слабый ум приманками мишурной роскоши и обманчивой будущности – и губят навеки!
В мои лета я могу сознаться, что в молодости, побеждая иногда умом отвращение свое от этих несчастных созданий, я сближался с ними из любопытства, и лаской и состраданием заставлял их рассказывать мне, каким образом они дошли до такой степени унижения. Почти всегда слезы раскаяния и даже отчаяния сопровождали этот рассказ: анатомируя таким образом сердце, погрязшее в разврате, я открывал в нем драгоценные капли чести, стыда и совести. Всегда почти причиной падения были обман и клятвопреступничество мужчины! По моему мнению, это то же, что убийство – даже более, нежели убийство, потому что тут убивается душа! – Горе тому, у кого на совести лежит гибель несчастной женщины, вверившейся ему на слово! – Нет сомнения, что в некоторых рассказах могла быть ложь, потому что эти падшие существа привыкают жить ложью – но даже самое то, что и в лживом рассказе обман выставлялся первою причиною к разврату, служит неоспоримым доказательством, что по крайней мере девять десятых совращены обманом с истинного пути. – Этих несчастных было тогда в Риге множество! Вечером, они, как неистовые вакханки, бегали толпами по улицам, нападали на прохожих и тащили насильно в свои жилища! Один из наших молодых офицеров должен был обнажить саблю и даже ранить нескольких из этих гиен, напавших на него между городскими воротами и Петербургским форштатом. Цесаревич, узнав об этом происшествии, посмеялся и пошутил над офицером, но подарив ему новую саблю, велел ту саблю, которая обнажена была против вакханок, бросить в Двину… Черта характеристическая!
Его высочество цесаревич, по особенной любви к своим уланам, приказал выдавать офицерам порционные, т. е. столовые деньги, из собственных сумм. Мы не брали этих денег, не из гордости, но потому, что на первых порах у каждого из нас водились кой-какие деньжонки, и в походе негде было их тратить. По прибытии в Ригу этих порционных денег накопилось до семи тысяч рублей ассигнациями, и полковой командир, полковник Чаликов, намеревался раздать их в офицерские эскадронные артели, или, если кому угодно, на руки. До Риги шел с нами при полку майор Притвиц, жестоко израненный, в голову, при Аустерлице. Он беспрерывно страдал, и мы мало его знали. В Риге болезнь его дошла до того, что он начал мешаться в уме. Надлежало его оставить. Он был отец семейства и человек небогатый; офицеры согласились отдать ему порционные деньги, все 7000 рублей, что и было исполнено.
Его высочество был в восхищении от этого поступка офицеров и хотел знать, кто первый подал к этому мысль. Никто не сознавался. Это еще более тронуло его высочество цесаревича. "Господа", сказал он нам: "я люблю, когда вы откровенно сознаетесь мне в ваших шалостях, но в этом случае охотно прощаю вам ваше запирательство! Всех вас прижимаю к сердцу, в лице вашего полкового командира!" – Его высочество со слезами на глазах прижал к груди своей и расцеловал полковника Чаликова.
"Каковы, каковы молодцы!" примолвил он. Эти слова: каковы и какое его высочество имел привычку повторять и в хорошем и в дурном смысле, когда бранил и когда хвалил. "Фонтеры-понтеры!" отвечал полковник Чаликов. Это были слова, которые не сходили у него с языка. После, когда он был произведен в генерал-майоры, Чаликов прибавил к своим любезным: "фонтеры-понтеры – дери-дё-ром, Чаликов генерал-майором!"
Предобрый, прелюбезный, превеселый и презабавный человек был Чаликов! Он жизнь принимал как шутку, в самые серьезные дела умел вплести острое словцо, и хотя на глазах его высочества не легко было управлять полком и притом таким лихим, каков был наш полк, Чаликов умел кстати вытерпеть и кстати отшутиться, и пользовался всегда благосклонностью его высочества. Офицеры и солдаты искренне любили Чаликова, потому что он был человек добродушный и снисходительный, и когда только мог, всегда защищал нас перед его высочеством, выручал из беды, и сам никогда не жаловался. – "Вы, сударь, сегодня не были у развода", говорил Чаликов офицеру. – "Виноват, заспал!" – "Стыдно, сударь; чтобы впредь этого не было, а не то насидитесь на гауптвахте… фонтеры-понтеры, дери-дером, Чаликов генерал-майором!.." отвернулся – и дело кончено.
Рыхлый лед на Двине едва держался, и поверху во многих местах стояла вода. Испробовав крепость льда, мы перешли Двину по одиночке. Сперва перешли трубачи, и пока переходил полк, играли переправу. На берегу была бездна народа – почти вся Рига. Городская конная и пешая гвардия и сословие шварцгейптеров, в мундирах и верхом провожали нас через город, шествуя церемониально перед полком. По всем улицам, через которые мы проходили церемониальным маршем, окна в домах были открыты, и в окнах стояли дамы. Мы были в парадной форме, с султанами. Уланский полк с пиками и значками – был тогда редкое, невиданное зрелище. Из некоторых окон бросали нам цветы, которые мы ловили на лету и салютовали саблей за подарок. Полк молодецки прошел через Ригу, и как ни тесны улицы, но мы заставляли лошадей наших прыгать и делать курбеты… Вспоминаю об этом, потому что и теперь весело, когда припомнишь – и что лошадь моя чуть не сломила себе ноги, а мне шеи, вскочив на стену, в лансаде…
В Митаве повторено все то, что было в Риге, с тою лишь разницею, что на бале, данном дворянством, между молодыми курляндскими дворянами и нашими офицерами утвердились тесная дружба и братство. Курляндцы вообще лихие ребята, и вовсе не похожи ни образом жизни, ни правилами, ни обычаями, на остзейцев и даже на нынешних немцев. Древние рыцарские обычаи, т. е. удальство, молодечество, гостеприимство, презрение к торгашеству, твердость в слове, страсть к поединкам, к псовой охоте, к разгульной жизни перешли в Курляндию посредством тесной связи ее с старинною Польшею, сохранившею феодальность прав и феодальные нравы до последнего своего издыхания. Многие из молодых курляндских дворян несколько переходов провожали верхом новых своих друзей, офицеров, и ночевали имеете на квартире.
Поселяне в Курляндии, также латыши, трудолюбивы и промышлены и могли бы быть богаты, если 6 в Курляндии все пути к приобретению достатка крестьянами не были запружены жидами, которых здесь почти столько же, относительно к христианскому народонаселению, сколько и в польских провинциях. Приняв за правило, чтоб при обвинении человека исследовать прежде побудительные причины к проступку, я уже с давнего времени простил евреям большую часть их прегрешений, и по убеждению должен извинить их во многом. Мы браним жидов за то, что они не весьма разборчивы в средствах к приобретению денег, и чуждаются землепашества, предпочитая ему бедность и праздность. Правда, нельзя этого похвалить, но если мы, положив руку на сердце, исследуем наше обращение с евреями, то должно сознаться, что не одни жиды в этом виноваты. Что значит жид без денег, и что значит жид с деньгами? Бедного жидка последний бобыль не впустит на свой двор, а богатого жида знатные и сильные люди принимают в своем кабинете, а чиновный народ дает ему почесть, не справляясь, каким образом он приобрел богатство, и как вел свою торговлю или спекуляции. Деньги заменяют евреям все возможные привилегии: это их Magna Charta! – А как жиду пуститься на землепашество, которое в выгоднейшем своем результате представляет одну возможность пропитания семейства!
Когда в провинциях, возвращенных от Польши, можно было евреям брать в аренду дворянские и даже казенные имения, многие евреи занимались сельским хозяйством, но чтоб еврей сам был хлебопашцем – это дело весьма мудреное. По их вероучению, израильтянин должен орошать потом чела своего только землю Израиля. Итак, надлежало бы начать преобразование евреев с просвещения их европейскими идеями[65]. Это одно лекарство от закоренелых предрассудков, оказывающее свое действие только в другом поколении. Этим средством Франция до такой степени преобразовала народ Израиля, что теперь там нет уже евреев, а есть только триста тысяч французов веры Моисеевой, по выражению Виктора Гюго.
Митава в то время была сколком польских городов. Огромные пространства, много пустырей, много домов деревянных, множество жидов-факторов, толпы разносчиков и разносчиц (евреев и евреек) различных товаров по улицам и по домам, шум и обилие в трактирах, нищета в предместьях, грязь по колени – но всюду жизнь и движение. В жилах курляндцев течет кровь, а не сыворотка! Курляндские женщины – прелесть, и красавиц множество во всех сословиях, даже между крестьянками.
Если бы мне предоставлено было избрать для себя какую-нибудь страну во всей Европе, я избрал бы Курляндию, с ее здоровым климатом, плодородной почвой, морскими портами и народом, способным к высокому усовершенствованию. Курляндия, по своему положению, может быть весьма богатой страной! Надобно только капиталов и промышленности.
Из Митавы мы пошли на Шавли. Здесь я отпросился в кратковременный отпуск, чтобы навестить дядю моего, приора Доминиканского монашеского ордена, в Россиенах. Взяв подорожную, я поскакал на перекладных.